bannerbannerbanner
Салтычиха

Иван Кондратьев
Салтычиха

Полная версия

Вдруг он вздрогнул всем телом и брезгливо схватился за шею: что-то холодное и скользкое ползло по шее. Он поймал какого-то мокрого червяка и бросил его на пол. В то же время он услышал за стеной, снаружи, какой-то шорох: казалось, что кто-то пробирался по стене, шлепая по ней руками.

Тютчев насторожил уши и услышал явственно, что шорох идет к двери. Он хорошо помнил, где находилась дверь. Он начал пробираться к ней, не спуская, однако, глаз с огоньков, которые по-прежнему неподвижно светились в том же углу, в котором светились и ранее.

Добравшись до двери, Тютчев прильнул к ней ухом и вдруг отчетливо услыхал вопрос, произнесенный незнакомым ему мужским, голосом:

– Барин, ты жив?

– Жив, жив! – почти вскрикнул Тютчев.

Огоньки в углу моментально исчезли. Испуганный голосом Тютчева, волк заметался в своем углу, громко всхрапывая.

Замок за дверью лязгнул; чья-то осторожная рука возилась с замком, отпирая его. Наконец, тихо заскрипев на ржавых петлях, отперлась и сама дверь. Струя хотя холодного, но свежего воздуха шибанула прямо в лицо заключенному – и тот зашатался на ногах. Он чуть не упал. Но чья-то дружеская рука поддержала его…

Глава III
Освобожденный узник

Рука, так вовремя и кстати поддержавшая Тютчева, была рукой дворового Сидорки, который несколько часов назад вместе с кучером Акимкой бросил того же Тютчева в волчью погребицу.

– Кто тут?.. Кто пришел?.. – был первый вопрос очнувшегося и прислонившегося к стене Тютчева.

– Погодь, барин, помолчи… – отвечал шепотом Сидорка.

– Но кто ты? – настаивал Тютчев, уже предполагая почему-то, что к нему явился кто-то с недоброй целью.

– А вот сейчас узнаешь, барин.

Сидорка осторожно притворил дверь и уж тогда только решился вытащить из-под полы полушубка маленький фонарик.

Тускло и угрюмо сверкнул маленький огонек фонарика в волчьей погребице – и показал всю суровую неприглядность салтычихинского острога. Стены были черны и мокры. Потолок низок, с какими-то ржавыми железными перекладинами. Но все было прочно, здорово, и бедному узнику не представлялось никакой возможности выбраться из этой своеобразной ямы.

Тютчев невольно повел глазами вокруг и вздрогнул.

– Что, барин, хороша наша погребица-то? – как бы угадав его мысль, спросил Сидорка.

– Да… да… – произнес Тютчев и теперь уже взглянул на Сидорку. – А, ты! – воскликнул он, узнав сразу же в лице Сидорки одного из своих вечерних палачей.

– Я, барин, я… Только ты не бойся, барин… – начал шепотом Сидорка. – Я не за тем, чтоб обижать тебя, барин… я совсем за другим…

– За чем? – вырвалось у Тютчева.

– Я хочу тебя, барин, выпустить.

– А… стало быть, Салтычиха приказала?

– Совсем нет… и не думала… Она не таковская, чтоб продержать кого надо в погребице часок-другой… Ты бы тут долго просидел…

– Все ты врешь, братец! – уже с некоторой смелостью сказал Тютчев.

– Совсем не вру. А коли хочешь, барин, оставаться, так и оставайся – я опять дверь запру.

– Зачем? Зачем? Не надо! – заговорил торопливо Тютчев, вдруг поняв всю неуместность своего сомнения. – Выпусти, братец, выпусти. Я за cиe заплачу, в долгу у тебя, братец, не останусь.

– Не надобно мне платы, барин, на кой мне ляд твоя плата! А ты сделай для меня, барин, другое.

– Что? Что? Говори, братец!

– Не хочу я жить у Салтычихи, барин.

– Ну и что же?

– Прими ты меня к себе, коли я убегу от Салтычихи.

– Как так?

– Да так уж – прими! Вроде как бы крепостного, а то и так… в услугу.

– Но ведь cиe невозможно, брат! – воскликнул Тютчев.

– Да ведь берут же другие господа всяческих беглых! – уверял Сидорка.

– Но у них деревни, свои крепостные… а у меня, братец, ни кола ни двора. Я только службой и живу.

– Да уж как ни на есть, обдумай, барин! – попросил Сидорка и поклонился низко Тютчеву.

– Что же, я, пожалуй… я не прочь… – тронулся просьбой молодой инженер.

– Только я не один… – произнес робко Сидорка, а потом улыбнулся во все свое лицо.

– С кем же еще?

– С девчонкой…

– С какой?

– Да ты видел ее, барин… Галиной зовут… дочь лесника… Бедовая такая девчонка, работящая.

– А-а!.. – протянул Тютчев и, помолчав, спросил: – Ты что же с ней… невеста она тебе или так?..

– Так покуда, барин… – начал объяснять Сидорка. – Только мне без нее все равно не житье на белом свете… А Салтычиха, знаю, ни за что ее за меня не отдаст… Так уж лучше бежать… А потом и повенчаемся, коли милость твоя барская на то будет…

– Да… да… cиe все возможно… возможно, братец мой… – заговорил с какой-то торопливостью Тютчев. – Ты можешь ко мне прийти… и с ней… Возможно!..

– Барин, спасибо тебе за такую милость! – поклонился еще раз Тютчеву в ноги Сидорка.

– Хорошо… хорошо… А только… фу, как здесь холодно!.. А я все еще в одной венгерке… – вздрогнул вдруг от холода всем телом Тютчев.

– А я, барин, вот полушубочек припас! Не побрезгуй, накинь на свои плечики…

– A, cиe хорошо, хорошо! Дай-ка, брат, дай…

Сидорка быстро снял с себя полушубок и накинул на плечи Тютчева, оставшись сам в сером суконном кафтане.

– Ну, барин, теперь тебе надо наутек… бежать надо, – посоветовал Сидорка. – Не проснулась бы Салтычиха да не спросила бы тебя – беда тогда! Такая пойдет перепалка – на все Троицкое!

– Бежать! Непременно бежать! – согласился Тютчев, кутаясь в Сидоркин полушубок.

– К утру-то в Подольск и доберешься. А теперь я тебя задворками провожу, чтоб не заблудился да чтоб собаки не подняли лаю.

– Спасибо, спасибо, молодец! – поблагодарил Тютчев. – Услуги твои не забуду.

– Уж не забудь, барин. Одного того и прошу, чего просил. А уж мы тебе служить с Галинкой будем как следует – по-христиански служить будем, не то что этому аспиду, Салтычихе.

– Подлинно что аспид! – добавил и Тютчев.

Вдруг волк зашевелился в своем углу и начал тихонько подвывать.

– Тише ты, черт серый! – прикрикнул на него Сидорка.

Волк смолк.

– А поди, барин, напугал тебя наш Серко? – полюбопытствовал Сидорка.

– Глупое животное!

– Ничего, он тихонький. Иная собака злей. Да и прирученный совсем. Эй ты, Серко, подь сюда! – позвал Сидорка волка.

Волк прилег на брюхо и, словно провинившаяся собака, начал подползать к Сидорке. Сидорка на полдороге сам подошел к подползающему хищнику, потрепал его по спине и отошел.

– Настоящая собака! – заметил он и добавил: – Вот и лесной зверь и дикой, а все получше нашей барыни. Вот наша барыня – волчиха настоящая. А это что за волк!

Через минуту Сидорка и Тютчев пробирались уже задворками барских хором к лесу. Сидорка хорошо знал дорогу, и потому они пробирались смело и торопливо. Вскоре они были уже в лесу, на самой той дороге, которая вела к сторожке Никанора.

– Ну, барин, теперь я тебя покину, – сказал Сидорка, остановившись. – Сам уж теперь пробирайся на Подольск. А коль боязно пробираться в такую-то пору, иди напрямки к Никанору. Он до утра, до рассвета, приютит тебя у себя в сторожке. Так и скажи Галине: от Сидорки, мол, так и так, мол… Сам уж знаешь, что сказать… Она девка добрая…

В сотый раз Тютчев поблагодарил своего избавителя и, расставшись с ним и бредя по дороге, долго думал о том, как трудолюбив, как послушен и, наконец, как добр простой русский человек. «Возможно ли, – думал он, – чтобы в простом мужике было столько доблести! А между тем это так, это неоспоримо – дело налицо!»

Продолжая думать на эту тему в глухую осеннюю ночь среди леса, безмолвного, как гроб, Тютчев добрел до сторожки Никанора.

«Я переночую здесь», – решил он и постучал в окошечко.

Дверь ему отпер с лучиной в руках сам Никанор. Старик был удивлен необыкновенно:

– Барин! Да как же вы ко мне-то?

Тютчев коротко рассказал, в чем дело, и попросил приюта до рассвета.

Никанор заторопился, разбудил дочь, и вскоре недавний узник, прикрытый чем попало, заснул на теплой печке сторожки с таким наслаждением, с каким он не спал нигде и никогда.

Плохо зато в ту ночь спалось Салтычихе. Поступок ее с возлюбленным все-таки немало тревожил ее. При всей своей грубости и жестокости она все-таки чувствовала, что поступила с человеком несправедливо и что эта несправедливость может иметь дурные последствия – не относительно того, что Тютчев может жаловаться, она этого не боялась, а просто относительно ее самой, ее личных отношений с Тютчевым. Сны ее были тревожны и тяжелы. Снились ей какие-то люди с окровавленными шеями, с разбитыми головами, которые подходили к ней – то всей толпой, то поочередно, – и хмуро заглядывали ей в глаза. От этих взглядов ей становилось и холодно и жутко. То слышала она какое-то похоронное пение, какой-то похоронный звон. То бродила она по какому-то неведомому кладбищу, где из всякой могилы слышались глухие голоса и такие же глухие стоны, причем с какими-то страшными проклятиями упоминалось ими и ее имя. То видела она вьющихся над ее головой, с кусками мяса в клювах, зловещих воронов, которые каркали и будто выговаривали своим карканьем: «Ешь, ешь, ешь!» Являлся ей во сне и смутный облик Хриси, той самой тихой и кроткой девушки, которую полюбил ее покойный муж и которая так рано умерла. Девушка тихо склонилась к ней и тихо шептала: «Ты, ты погубила меня, злая женщина! За что ты меня погубила? За что ты отравила меня? Зла я тебе никакого не сделала: я была бедная девушка. Я всех слушалась, я всех любила… Ах, тяжело в могиле, барыня! – вздыхала покойная над самым ее ухом. – Ах, тяжело! Погоди, сама узнаешь – сама в могиле будешь!..» Девушка растаяла, но как будто оставила после себя холодный, тяжелый могильный запах, такой тяжелый, что Салтычиха почти задыхалась. Она хотела крикнуть, но не могла. Вдруг вокруг нее начала вырастать громадная толпа народа – все больше, больше, и наконец она очутилась среди такого множества людей, что ей стало страшно, хотя она и стояла выше всех головой на каком-то каменном помосте, но со связанными руками и у столба. Народ молчит, и кругом тихо как в могиле. Говорит один только человек, но что говорит, она не понимает. И сердце ее сжимается болью, и грудь ее ноет, и голова ее кружится. «Начинай!» – вдруг слышится чей-то глухой голос, и вслед за этим голосом перед глазами ее появляется высокий бородатый краснолицый и в красной рубашке человек с большим топором в руках. «Руби!» – слышится тот же глухой голос – и над головой ее сверкнул тот топор, который она видела в руках краснолицего и в красной рубашке человека…

 

– Ох-ох-ох! – вскрикнула страшно-неестественным голосом Салтычиха, хватая себя обеими руками за голову.

И проснулась…

Глава IV
Несвоевременный поцелуй

Проснувшаяся Салтычиха, в испуге от страшных сновидений, первым делом закричала:

– Фивка!

Но верной Фивы в спальне уже не было, она хлопотала по хозяйству, вовсе не подозревая, как мучилась во сне ее барыня и повелительница.

Это еще более обозлило Салтычиху.

– Где Фивка?… Фивка! – позвала она озлобленно.

Фива немедленно появилась.

– Где пропадала?

– Ах! Ах! – заахала Фива. – Я чаяла, что ты почиваешь, золотая моя, потому и ушла.

– Ну, что тот-то? Не кричит там? – спросила Салтычиха, тотчас же успокоившись.

– Молчит. Я уж бегала к погребице-то. Прислушалась – ни гу-гу. Знать, заснул, сердешный.

– Сердешный? Вишь, жалость на тебя какая напала! – заметила Салтычиха, но без злорадства и даже со своего рода удовольствием, так как соболезнование Фивы об участи Тютчева, о котором шла речь, ей понравилось.

Прозорливая в таких делах Фива сразу поняла это и немедленно повела своеобразную речь.

– Как же не сердешный! – с грустью в голосе заговорила она. – Совсем-таки сердешный! Такой холодище на дворе, осень осенью, слякоть слякотью, а он в такой, дорогая моя, зябкой погребице! Она для мужиков, и то для воров-мошенников, а не для таких молодых и, можно сказать, ученых и благородных господ.

– Вишь, какая ты у меня, Фивка, на язычок-то красным красна! Что твой масон какой! И где успела выучиться!

– Все по твоей милости, государыня-матушка!

– Эк нашла ученую!

– Ах, барыня, барыня! Кормилица ты наша! – воскликнула Фива, слегка наклонившись к лежащей Салтычихе и отыскивая ее руку, чтобы поцеловать. – Да где ж нам и жить-то, как не у таких добрых господ, где ж нам и учиться-то!

– Учись у добрых, а я злая!

– Ты-то, родимушка? Ты-то? – всплеснула руками Фива.

– Вестимо, я!

– Ах, вот уж неправда! Вот уж неправда!

– Ну а коли я добрая, так чего бы ты, Фивка, от меня хотела? – спросила Салтычиха, неожиданно чувствуя в себе наплыв искренней доброты.

– Ничего, матушка-барыня! Совсем-таки ничего!

– Не ври, Фивка! Ты скаред!

– Ах! – могла только воскликнуть Фива и невинно опустила голову.

– Денег, что ль? – добивалась Салтычиха.

– На что они мне, старухе.

– Ну, землицы, что ль?

– Ах, много ль нам земли-то надобно!

Салтычиха рассмеялась:

– И впрямь ты какая-то масонка!

– Раба! Раба твоя на всю жизнь!

– А говорю проси – так и проси! – сказала уже с некоторой строгостью Салтычиха.

– Что ж, коли велишь, так попрошу.

– Ну?

– Выпусти нашего барина-то, Николая Афанасьича-то, из погребицы. Вот, матушка-барыня, вся моя просьба к тебе. Чего он там, наш сердешный-то, валяется!

Салтычиха с минуту помолчала, пытливо глядя на свою верную рабу, потом немного приподнялась и приказала:

– Наклонись!

Фива наклонилась к барыне.

– Целуй меня в щеку-то, – сказала Салтычиха.

– Не стою, не стою! – с каким-то неестественным подобострастием произнесла Фива.

– Целуй! – был новый приказ Салтычихи.

Фива ахнула тихо и с покорностью слегка прикоснулась своими. холодными тонкими губами к пухлой щеке Салтычихи.

После этого Салтычиха заметила:

– Ну и бестия же ты, Фивка! Таким подлым и в Сибири места мало!

– Барыня! Матушка наша! – вскрикнула Фива, поймала руку Салтычихи и начала с жаром целовать ее.

– Ну будет, будет тебе! – остановила ее порыв Салтычиха. – Ты поди-ка лучше да и впрямь выпусти из погребицы-то нашего пленника. Авось он меня послаще твоего-то поцелует!

Фива выскочила из салтычихинской спальни перепелочкой и в минуту очутилась с ключом у погребицы. Ей было весьма приятно, что она будет первой вестницей освобождения. Вмиг замок был отперт, и дверь распахнута.

– Барин, пожалуйте-с в хоромы! – позвала она с подобающим подобострастием Тютчева.

Ответа не было. Волк зашевелился и захрипел.

– Барин! Барин!

Волк завыл.

– Тише ты, черт! – крикнула Фива на волка и снова позвала: – Барин, да где же вы?

Ответа опять не было.

«Уж не убежал ли?» – мелькнуло в голове верной салтычихинской рабы.

Само собой разумеется, что догадка ее оправдалась.

Фива испуганно взвизгнула и чуть было не упала.

– Что скажу… Что скажу барыне-то? – бессмысленно шептала она.

Затем она побежала в людские и подняла на ноги всех дворовых. Поднялся крик и гам невообразимый. Все бегали, все искали чего-то, спрашивали, бранились, толкались. Фива кричала более всех, но крик делу нисколько не помогал. Пленник словно сквозь землю провалился. Кто-то надоумил, что виной всему собаки: отчего, мол, не лаяли, когда человек убегал? Начали лупить палками собак. Собаки визжали, лаяли, и наконец одна из них, не стерпев, вероятно, напраслины, а то, может быть, и из ненависти, кинулась на Фиву и довольно здорово укусила ее за икру. Гам и визг увеличились вследствие этого еще более.

Шум наконец дошел до слуха Салтычихи. Она сама наскоро оделась, вышла на крыльцо и, понятно, тотчас же узнала, в чем дело.

– Быть того не может! – вскричала она бешено и самолично отправилась в погребицу.

Единственный теперь обитатель погребицы, волк, испуганный необыкновенным собачьим лаем, встретил и ее, как и Фиву, воем.

– Нет! Нет! Вижу, что нет! – только и могла прохрипеть Салтычиха, тщательно оглядев все углы погребицы.

Была немедленно созвана вся дворня. Начались расспросы и допросы. Никто, оказывается, ничего не знал и не ведал. Оглядели замок – замок был цел. Оглядели дверь, стены – все было в целости.

«Кто-нибудь да выпустил! – догадалась Салтычиха. – Но кто? Кто посмел это сделать?»

Началась расправа с дворней в том вкусе, какой практиковался в Троицком.

А виновник всей этой кутерьмы спал между тем в сторожке Никанора безмятежнейшим сном. Сны его были легки и прекрасны. Все время ему грезилась лесникова дочка, Галина, которая все куда-то манила его, улыбалась, а потом, аукая, пряталась в зелень дремучего леса.

Только голос самой Галины и разбудил его:

– Вставай, барин, пора! – И тронула его слегка за плечо.

Тютчев открыл глаза, несколько мгновений смотрел на прекрасное виденье и, предполагая, что это все еще продолжение сонной грезы, сильными, молодыми руками привлек к себе девушку и запечатлел на ее щеке такой же сильный и молодой поцелуй.

В то же мгновение он почувствовал, что такая же сильная и молодая рука схватила его за ворот венгерки и со всего размаха бросила на глиняный, хорошо утоптанный пол сторожки полесовщика…

Глава V
Лучина выдала

Тютчев вовсе не ожидал того, что с ним случилось. Самый простой поцелуй, данный самой простой девушке, – и вдруг такое неприятное последствие! Молодому человеку было и больно и стыдно. Неловко приподнявшись с полу, он только и мог кисло улыбнуться, косо посматривая на стоявшую перед ним в некотором изумлении Галину.

– Ах, право, что ж cиe все означает!.. – как бы извинялся Тютчев перед девушкой. – Я спросонья никак все cиe… во сне я видел такое… такое все несообразное…

– Спросонья всяко бывает… – отозвалась с плутоватой, добродушной улыбкой Галина. – Уж ты, барин, и меня не обессудь, что я толкнула тебя маленечко – ненароком рука размахнулась дурацкая, девичья… привыкла с парнями я этак-то… Ведь те охальники…

– Пустяки… пустяки… – бормотал, оправляясь, Тютчев.

Он уже чувствовал некоторую робость перед этой лесной недотрогой, полной и своеобразных сил и своеобразной чести; эта простая девушка показалась ему теперь опаснее даже самой Салтычихи.

«Ну, по всей вероятности, – мелькало в его голове, – и из сей леснушки выйдет своего рода Салтычиха: такая же злая и так же на все способна. Хотя, впрочем… она девочка премиленькая и, право, мне весьма по нраву. Вот бы приобрести такую у Салтычихи…»

Тут молодой человек вспомнил о предложении Сидорки перебежать к нему, и это предложение показалось ему теперь весьма подходящим. Мысли его закружились на эту тему.

Вошел Никанор.

– Проснулись, барин?

– Как видишь, добрый человек. Собираюсь теперь в Подольск.

– И пора бы. Не ровен час, Салтычиха, ищущи вас, может нагрянуть и сюда. Она глазастая – всюду заглянет.

Догадка Никанора имела свое основание.

Салтычиха действительно собиралась самолично в Подольск для отыскания бежавшего, а так как путь в Подольск лежал через лес, то она решила побывать и в сторожке Никанора, чтобы увидеть Галину и переговорить с нею по-своему.

В то самое время, как Тютчев пробирался пешком к ближайшей деревеньке с намерением нанять там какого-нибудь мужичка довезти до Подольска, тележка Салтычихи уже мчалась лесной дорожкой к сторожке Никанора.

На этот раз вместе с кучером Акимом сопровождал ее и Сидорка, в котором грозная барыня вовсе и не подозревала виновника всего случившегося.

Сидорка выглядел такой невинной овечкой, так был предан барыне и такое принимал рьяное участие в отыскании бежавшего, что не подозревали в нем виновника ни дворовые, ни даже сам подозрительный кучер Акимка, почему-то настойчиво следивший за всеми действиями Сидорки и теперь неохотно разделявшей с ним соседство на передке тележки.

– Ну, здравствуй опять, ягодка лесная, малинка! – засмеялась Салтычиха вышедшей ей навстречу с поклоном Галине. – Где отец – в сторожке?

– В лес ушел.

– Ну, побеседую с тобой одной. Веди в сторожку-то.

Салтычиха вылезла из тележки и в сопровождении Акима и Сидорки вошла в сторожку Никанора.

В сторожке было тускло, как в погребе.

– Зажги лучину-то! – приказала Салтычиха.

Галина торопливо исполнила приказание.

Когда неровный, красный свет лучины осветил почерневшие стены сторожки, Салтычиха зорко огляделась по сторонам и вдруг спросила:

– Где же он, кавалер-то твой новый?

– Какой, барыня? – глухо произнесла Галина, побледнела во все лицо и дрогнула всем телом.

Лицо Салтычихи мгновенно исказилось злорадной радостью. Она сразу узнала то, что ей было нужно: у нее не было уже сомнений, что Тютчев был в сторожке или скрывается в ней и по настоящее время. Благодаря своей природной сметливости Салтычиха всегда умела очень ловко и очень тонко поймать провинившегося, хотя явных улик налицо часто и не было. В данном случае она задала вопрос просто наугад, просто потому, что знала хорошо: ежели девушка виновна, то непременно чем-нибудь себя да выдаст. Побледневшее лицо у Галины было явным признаком того, что Салтычиха права.

Понятно, что этого было достаточно для Салтычихи, чтобы начать допрос по-своему.

Она и начала его.

– Как – какой? Разве ты не знаешь, ягодка моя, о ком я речь-то веду? – заговорила Салтычиха с таким озлоблением, что лицо ее пожелтело, кулаки судорожно сжались, а рот гневно исказился.

При виде подобного гнева глаза у Галины пламенно засверкали, но тотчас же и потухли при мысли, что Салтычиха права и что она перед барыней заведомо лжет. Но так как ложь была уже произнесена, то она и решилась во что бы то ни стало скрывать, что в сторожке ночевал Тютчев, тем более что в дело был замешан Сидорка, которого она вовсе не желала выдавать. Выдача эта могла иметь тaкие последствия, которые для девушки были страшнее всех салтычихинских наказаний и заранее приводили ее в ужас.

Сидорка как бы понял эту жертву молодой девушки и боялся даже взглянуть на нее. Он, потупившись, стоял за спиной Салтычихи и с лихорадочным любопытством ждал, что будет далее. Он находился как бы во сне, и при этом сердце его болезненно сжималось, а кровь приливала к вискам.

Совсем иное думал кучер Аким, спокойно стоя у дверей сторожки.

«Чего она лезет к ней? – думал он. – Что ей надобно? Как так это – такой дворянчик, как Николай Афанасьевич, заберется в такую хибарку, дрянь дрянью!»

При всем спокойствии Акима в глубине души его все же таилось какое-то чувство ненависти к Сидорке. Он сознавал, хотя и смутно, что между Сидоркой и Галиной есть что-то такое, чего он покуда не понимает, но что существует непременно. Он очень хорошо помнил, как обрадовался его прибытию Сидорка, когда барыня приказала закладывать лошадей для поездки к Никанору. Чему Сидорка радовался? Не тому же, что увидит лес и сторожку. Еще лучше он помнил другой случай. Когда барыня, усаживаясь в тележке, упомянула имя Галины, Сидорка, уже сидевший рядом с ним, с Акимом, на передке, так заерзал на нем, что чуть было не столкнул его, кучера. Все это показалось Акиму подозрительным, и он стал следить за Сидоркой. Уж не завел ли Сидорка шашни с Галиной?.. «О, коли завел, – подумалось вдруг Акиму, – то…» И он чуть было не вскрикнул: «Смотри, Сидорка, смотри! Несдобровать тебе! Я за Галинку тебе горло перерву!»

 

И точно: кучер Аким был на это способен. Это была злая, необыкновенно грубая натура с кровожадными инстинктами, без жалости, без сердца. Он был одним из ближайших приспешников Салтычихи, и лучшего исполнителя своих грозных расправ ей трудно было сыскать. Он исполнял ее приказания скоро, охотно и безжалостно. Кнут его был всегда наготове, наготове были всегда и здоровые руки. Дворня его чуждалась, ненавидела, но в то же время заискивала перед ним: всякому было известно, что Акимова кнута ему не миновать. Аким держал себя со всеми недоверчиво и мрачно. Казалось, ничего дорогого для него в жизни не было, кроме конюшни и кнута. Однако на деле было не так. Этот человек любил, и любил горячо и неизменно. Он Галиной бредил, он за Галину готов был на все. Любовь его к Галине зародилась слишком рано, зародилась еще тогда, когда он, жалкий, безродный подкидыш, жил у Никанора и игрывал с ней посреди приволья лесного. Не угасла эта привязанность и тогда, когда он попал в число дворни салтычихинской и сделался ее любимым кучером. Он чуял, что Галина ему не сочувствует. Но он терпел и ожидал только случая попросить у барыни отдать за него Галину. Он был почти уверен, что барыня не откажет ему в этом, понимая значение своих кровавых услуг. Редкие свидания с любимой девушкой доставляли ему большое наслаждение.

Наслаждался Аким свиданием и теперь. Но все-таки вид Сидорки тревожил его.

Само собой разумеется, Салтычихе было невдомек, что стоящая перед ней девушка служит предметом спора и любви для двух ее лучших приспешников.

– Ну что же? Что же стоишь-то, как чучело на огороде? Отвечай, что спрашивают! – продолжала гневно Салтычиха.

– Что отвечать, барыня, я не знаю! – отвечала со сдержанной твердостью девушка.

– А, не знаешь! – еще раз сжала кулаки Салтычиха и приблизилась на шаг к Галине.

– Не знаю! – так же твердо отвечала Галина.

– Это, стало быть: не учи козу – сама стянет с возу! Ты и стянула! А, бестия! – Салтычиха подняла руку.

– Барыня! – глухо произнесла Галина.

– Молчи, шельма, молчи! Все знаю! – вскричала Салтычиха, опуская, однако, поднятую над головой девушки руку, и продолжала: – Скажи все! Скажи, шельма, – пальцем не трону! Ну? Ну? – И она стала наступать на девушку.

Та молчала и не трогалась с места. Горевшая в высоком светце лучина затрещала в это время, и нагоревший край ее, свернувшись полукольцом, упал на пол. Лучина горела прямо перед лицом Салтычихи. Салтычиха в злости машинально кинула на упавший нагар свой взгляд и вдруг засмеялась так неестественно, так ужасно, что все трое – Аким, Сидорка и Галина – в невольном страхе вздрогнули.

– Подними! – сказала затем Салтычиха, обращаясь к Галине и указывая на нагар лучины.

Галина, наклонившись, взяла в руки еще тлевший огарок лучины.

– Не то! Пуговицу подними! – приказала Салтычиха.

Тут только Галина заметила, что возле тлевшего огарка лучины лежит большая, шелком обтянутая пуговица от венгерки Тютчева. Девушка дрожащей рукой взяла пуговицу и подала ее Салтычихе.

– Вещь знакомая! – начала злорадно Салтычиха. – Пуговица-то от венгерки Тютченьки! Откуда она у тебя, красавица? Скажи-ка?

Галина молчала и смотрела в пространство. Щеки ее нервно дрожали.

– Молчишь? И то хорошо! Только для молчанок у меня есть вещица, коя говорить умеет заставить! Сидорка! – обратилась Салтычиха к своему второму приспешнику. – Сбегай-ка в лесок-то да наломай поболе белой березянки! Хотя теперь и не Семик, а все же мы с березонькой, с белой-то, поиграем, повеселимся, песен попоем веселых, девичьих!..

Сидорка с места не тронулся.

Рейтинг@Mail.ru