Долго в каком то жгучем озлоблении, мало что думая, мало что соображая, ходила из угла в угол по сторожке Галина. Слезы душили ее: ей хотелось плакать, но в то же время нервный хохот подступал к ее горлу – и у нее вырывалось более хохочущих звуков из гортани, чем горючих слез из глаз.
Первый позор подействовал на бедную девушку ошеломляющим образом. Она была зла необыкновенно. Что-то недоброе, враждебное ко всему окружающему зародилось в ней, подобно тому что заставляет лошадь, о которой выражаются, что она «зла к человеку», становиться на дыбы и кусаться. И Галина действительно готова была теперь кусаться со всеми, со всеми вступать в борьбу, враждовать, драться. По временам пальцы ее судорожно сжимались, и для них недоставало только предмета, который она могла бы в озлоблении терзать или душить. При всем этом замечательнее всего было то, что девушка не столько чувствовала озлобление к Салтычихе, сколько к ее двум приспешникам, Акимке и Сидорке, к последнему в особенности.
Сидорка стал для Галины теперь человеком вполне ненавистным, и она никак понять не могла, почему этот человек был ею избран, почему она его любила.
С невыразимым отвращением она вспоминала теперь тот момент, когда Сидорка по приказанию Салтычихи принес в сторожку пук березовых прутьев и затем отделил от него один пучок, несколько поменьше.
Сидорка в это время глядел потупившись, морщился, поднимал как-то странно плечи и как будто силился что-то сделать смелое и решительное.
Одно время чего-то решительного и ждала от него Галина. Но потом лицо любимого человека изобразило нечто тупое, жалостливое, дурковатое, что, собственно, как-то вдруг и стало омерзительно девушке. Потом кровь прилила ей к голове, и она как в тяжелом сне помнит только, что чьи-то холодные дрожащие руки коснулись ее стана и задернули ее сарафан. Сарафан она затем порвала сама на себе и, вся в жару, в отчаянном ожесточении, что-то выкрикивая, не то угрозу, не то жалобу, отдалась решенной для нее Салтычихой расправе.
Затем уже с подробностями она вспомнила ту смешную сцену, о которой она передавала отцу.
Но где же отец? Куда ушел он? Что она говорила ему такое?
На дворе уже смеркалось. Пора бы ему и возвратиться, ежели он пошел оглядывать лес. Кто теперь, в такую пору, проберется в такую чащу? Кому надо?
Она опять посмотрела в оконце, опять прошлась и как-то вдруг почувствовала во всем своем теле усталость. Ее клонило ко сну. Как бы разбитая и изнеможенная, она уже еле двигалась, напоминая и всей своей сероватой фигурой, и всеми своими усталыми движениями раненую летучую мышь, хлопающую крылом. Не выдержав, наконец, охватившей ее истомы, Галина склонилась ничком на лавку и заснула тяжелым, крепким сном преступника, ожидающего наутро казни.
Странны, иногда очаровательны, иногда смутны и томительны были видения девушки.
Первый весенний воздух ворвался сегодня в маленькое оконце сторожки. Отца в сторожке нет: он по делу ушел на барский двор, в Троицкое, и возвратится только к вечеру. А теперь на дворе утро, ясное, улыбающееся, – улыбающееся той непонятно-очаровательной прелестью, которая свойственна только одной весне. Скучно ей одной в сторожке, делать нечего, нечего ждать и отца. Покрытые свежей листвой березки, которые она видит из оконца и которые бог весть почему похожи теперь на улыбающихся в своем наряде целомудренных невест, так и манят под свои кудрявые ветки и словно шепчут промеж себя что-то такое, что может понять только одно юное девичье сердце. Девушка захлопывает оконце, запирает сторожку и медленной, точно ленивой походкой, свойственной одним только физически формирующимся девушкам, идет к березкам. «А, здравствуй, девушка-лебедушка!» – словно шелестят они красавице навстречу. Но вот она и среди березок. Идет, оглядывается, прислушивается. Ничего не слышно, кроме шелеста, да где-то пеночка стонет свою однообразную, но всегда за душу трогающую песенку. «Ах, сколько ландышей!» – восклицает Галя и начинает рвать серебристые цветы весны. Она их набрала целую горсть, потом набрала их в фартучек и пошла с ними без определенной цели далее. Шла-шла – и остановилась. Где-то в уреме, как-то вдруг, сразу, словно навстречу девушке, зарокотал соловей – нельзя же было не заслушаться певца весны и для того не приостановиться. Соловей долго пел без перерыва. Долго стояла и Галя, прислонясь плечом к стволу какого-то дерева. И потом, когда соловей наконец смолк, Гале стало грустно, необыкновенно грустно. Она опять побрела лесом, но уже опустив головку, и вдруг как будто сами собой, невольно и без желания, из груди ее полились звуки:
Коровать ты моя, короватушка!
Запустела коровать без мила дружка,
Без мила-то дружка, без сердешнова!
Не успела смолкнуть ее девичья, печалующаяся на одиночество песенка, как недалеко от нее, почти в нескольких шагах, раздалась другая песенка, более смелая и более веселая. То была молодецкая песня.
Молодец пел:
Пo зорюшке, по заpе,
Что по утренней заре,
Шел детинка из гостей —
Со великих радостей.
Он торопится, бежит,
К своему двору спешит.
За ним девица бежит,
Кричит молодцу: «Постой!
Неженатый, холостой,
Неженатый – вожеватый
Разголубчик, любчик мой!»
Галя сперва притаилась – хотела было переждать, когда пройдет молодец-певец, но потом, чего-то вдруг застыдившись, как испуганная птичка, порхнула в сторону, и – что за диво такое! как это могло случиться! – очутилась лицом к лицу с певцом-молодцом.
– Ай! – только и могла вскрикнуть она, роняя из рук и из фартучка ландыши.
Удалая песня оборвалась сразу, она смолкла, как порванная струна, дернутая слишком смелой рукой увлекшегося музыканта.
Певец, несколько подбоченясь, с видимо напускной смелостью, стоял на дороге, на которую выскочила Галя, и улыбался во все свое молодое лицо, загорелое, с каплями пота на лбу.
Девушка, невзирая на свое смущение, тотчас же заметила, что перед нею стоит не совсем деревенский парень. Синий кафтан, цветная рубашка, надетая набекрень легкая войлочная шапка, смазные сапоги – все показывало, что парень из дворовых и привык, по-своему конечно, держаться в барских хоромах.
Сердце девичье, еще не тронутое невзгодами любви, – загадка немудреная. Оно всегда поддается первому впечатлению, и первый человек, сумевший молодцевато, проще сказать картинно, показаться перед ним, перед этим сердцем, иногда завоевывает внимание, а затем чаще всего любовь. Во всех классах человечества в этом отношении повторяется одно и то же: будь это девушка высшего сословия или самая наипростейшая крестьянская замарашка. Так называемым ухватистым молодым людям всюду почти всегда везет, все удается.
Не родись богатым,
А родись кудрявым:
По щучью веленью
Все тебе готово.
Чего душа хочет —
Из земли родится,
Со всех сторон прибыль
Ползет и валится.
Так пел про молодецкую, удачливую удаль талантливый поэт-сердцеведец, и песнь эта проста и правдива, как сама простота и правдивость. Молодецким кудрям все нипочем!
Кудряв и красив был из себя и стоящий перед потупившейся Галей парень. Странное, почти мимолетное чувство уже коснулось сердца девушки и оставило там свой неизгладимый след. Солнце для нее засветило ярче, окружающий ее лес зашелестел своими листьями и явственнее и заманчивее. Девушке уже захотелось услышать от того слово, кто стоял перед ней в позе победителя. И она услышала его.
Певец заговорил, и заговорил смело и вкрадчиво.
– Мы не воры, мы не разбойники – нас бояться нечего, лебедушка! – начал он с объяснения. – А тебя мы давно знаем.
– Откудова? – решилась приподнять голову девушка.
– А мы, лебедушка, на одного воеводу возим воду – вот откудова.
Галя не поняла его.
– Из дворовых? – спросила она несмело.
– Сама видишь! У дворового всегда много нового! – забалагурил парень. – Особливо у Салтычихи.
– Стало, ты троицкий?
– Троицкий и есть. При самой барыне состоим… вместе с Акимкой. Акимку, чай, знаешь?
– Это он у нас в сторожке был? – оживилась девушка, радуясь предлогу, что может говорить свободнее.
– Он самый. В кучерах он теперь у Салтычихи. А мы будем – Сидор Ананьич… Лихарев по прозвищу… Что, по шерсти кличка али нет? – засмеялся парень, оскалив белые здоровые зубы.
– Я не знаю… – замялась девушка, не находясь, что на это ответить.
– Не все и знать надо вашему брату, белой лебедушке. А нам, молодцам, кое-что и необходимо знать. Ты вот, знаю, Никанорова дочка, нашего лесника Галина. Стало быть, Галина Никаноровна.
Тут Лихарев сделал умильное выражение лица и проговорил, кланяясь:
– Здорово, Галина Никаноровна! Не обессудь на первом знакомстве. Может, когда и пригодимся.
Только и всего было сказано при этом первом знакомстве.
Но эти простые последние слова Лихарева долго не давали девушке спать по ночам, и долго она ходила на то место дороги, где впервые с ним встретилась и где впервые говорила с ним в ясный вешний день под шелест листьев очнувшегося после зимней спячки бора. Потом так же долго она ждала того, кто так вовремя и кстати явился перед ней, чтобы рассеять ее девичью грусть-тоску.
Хитрый паренек явился, и явился тоже как-то вовремя и кстати, хотя как будто бы мимоходом, невзначай. На этот раз все уж было кончено: все объяснилось, все переговорилось, и начали мелькать для Галины дни за днями в каком-то неведомом для нее чаду, в каком-то неведомом для нее опьянении, не знающем никаких размышлений, никаких дум, кроме одной заветной думы. Галина полюбила, и полюбила со всей страстью, какую вносят одиноко взросшие девушки в любовь, полюбила со всей нежностью, накопившейся в ее юном сердце, которое еще не любило, с безумием мозга, как бы пораженного счастьем, и, наконец, такой горячей любовью, существование которой только и возможно было допустить у такой, какой была Галина с ее цыганской кровью.
Счастливые дни в один день, в один час были омрачены, были разбиты. Ужели всему виной Салтычиха? Не Сидорка ли?
– Сидорка! Сидорка! – раздался чей-то негромкий, но отчетливый голос, казалось, над самым ухом Галины.
Галина вздрогнула всем телом, очнулась и открыла глаза. Бок у нее ныл, одна рука тоже. Она медленно приподнялась с лавки, потянулась. Свет горящей лучины ударил ей прямо в глаза; она прищурила их и опять открыла. Теперь она уже хорошо видела, что в сторожке, у конника, стояли к ней спиной два человека в армяках и с чем-то возились.
Прежний голос снова повторил, но погромче:
– Сидорка!.. – И прибавил: – Да что же ты нейдешь? Дубина!.. Подь сюда!.. Нам одним не справиться… того гляди, уроним…
На пороге появился Сидорка без шапки, с перепуганным лицом.
Давешняя злость мгновенно закипела в сердце Галины, и она, вскочив с лавки, почти закричала ему навстречу:
– Уйди!.. Уйди отсюдова!.. Тебе здесь не место!.. Уйди!..
– Молчи ты… дура!.. – остановил ее тот же голос, который звал Сидорку. – Тише!.. В доме мертвец… Уважь мертвеца-то, оглашенная!..
То утро, в которое Салтычиха собиралась в Москву, было для нее не особенно приятно.
В то самое время, когда все уже было готово к отъезду, из сельца на барский двор прибежал оторопевший мужик с неприятным известием.
– Никанор удавился… в лесу, на майдане… – доложил он испуганным голосом барыне, садившейся уже в свой вместительный, тяжелый дорожный рыдван.
– Дурак!.. скот!.. – крикнула на него Салтычиха и быстро с помощью Фивы начала вылезать из рыдвана.
Салтычиха верила, как обыкновенно верят почти все злые женщины, во всякого рода приметы, и потому сообщение мужика о повесившемся Никаноре смутило ее. Она уже боялась ехать в Москву в полном убеждении, что в дороге с ней случится какое-нибудь несчастье. Повесившихся она боялась в особенности. Она верила, что висельники встают по ночам и долго ходят туда, где повесились, и к тому, кто был причиной их гибели. О других мертвецах почему-то она была совсем иного мнения: те не вставали и ни к кому не приходили. Чуя за собой относительно Никанора вину, она уже заранее боялась его посещения и проклинала и мужика, сообщившего ей о висельнике, и самого висельника.
Мужику, однако, досталось более: его немедленно отправили на конюшню, и там с ним распорядились как следует.
Распорядились, впрочем, и относительно Никанора. Сидорке и еще двоим другим дворовым приказано было снять висельника и похоронить без замедления где-нибудь в лесу, вбив ему в спину осиновый кол в предупреждение того, чтобы он не мог вставать и не бродил по ночам. Галину же приказано было привести на барский двор.
По указанию мужика Сидорка с дворовыми, захватив лопаты, отправились на майдан.
Сняв с петли окоченевший труп Никанора, Сидорка почел за лучшее доставить труп сперва в сторожку, чтобы дочь могла проститься со своим покойным отцом. Он был в душе малый добрый, верующий и к тому же любил Галину, которая так неожиданно и грустно осиротела.
Вид оледенелого трупа отца с посиневшим и раздутым лицом поразил Галину так, что она несколько минут стояла без малейшего движения, глядя безумными глазами прямо в лицо безжизненного старика. Все было на нем так, как он ушел из сторожки: тот же армяк, сапоги. Были растрепаны только седые волосы. И еще бедная девушка видела страшно искривившийся рот с каплями застывшей крови по краям губ. Вдруг ей показалось, что покойный улыбается, – и ужасна до оледенения крови была эта улыбка покойного. Чему он так ужасно улыбается? Чему он так ужасно радуется? Ведь он мертв и не встанет более. Или, может быть, эта безжизненность и есть настоящая жизнь, и старику хорошо, что он покончил с той жизнью, которая так долго томила его? Долго глядела бедная девушка на это посинелое лицо, на эту странную улыбку, и наконец начала улыбаться сама…
Дворовые переглянулись. Не было сомнения, что девушка обезумела от горя. Пора было покончить со всем этим, пора было унести труп.
– Похороним… чего ждать? – напомнил все тот же дворовый, который ранее звал Сидорку из сеней.
– Похоронить надо… – согласился Сидорка глухим голосом. – Пора уж, Салтычихе надобно ответ дать.
Дворовые завозились около трупа, потом понесли его.
Галина следовала за ними, молча и медленно, с широко открытыми глазами, как у безумной.
Сидорка отыскал где-то рогожку, какой-то грязноватый кусок полотна вроде простыни, и следовал с ними и с лопатами за несшими труп дворовыми. Все трое шли без шапок.
– Братцы, далеко ходить нечего… – заговорил Сидорка, когда все очутились в оголенном уже осенью березняке, в том самом, который прошлой весной так очаровал Галину. – Схороним тут – место самое подходящее. Клади старика на землю. Бери лопаты.
Дворовые согласились.
В несколько минут была вырыта неглубокая могила, и в несколько минут труп несчастного полесовщика, завернутый в простыню и рогожу, был засыпан влажной лесной землей. Все крестились и тогда, когда зарывали труп, и тогда, когда труп был уже зарыт. Сидорка при этом, все еще бледный, расстроенный, прочел дрожащим голосом молитву. Об осиновом коле при этом никто не вспоминал. Еще ранее решено было бросить это «нехристианское дело», так как Никанор никогда колдуном не был, а кол вбивают только в могилу колдунов. Довольно и того, что несчастный был лишен христианского погребения. Все трое согласились по этому делу перед Салтычихой соврать.
– А в случае справок скажем, мол, что с перепугу не помним, где похоронили!
С этой целью земля над могилой была притоптана, потом плотно засыпана грудой опавших листьев, и прошлогодних и опавших в ту осень.
Когда все было кончено, дворовые поторопились домой.
С Галиной остался один Сидорка.
– Галя! Галя! – начал он. – Что за горе такое стряслось над нами?
Девушка глядела на него удивленно и долго ничего не отвечала. Потом заговорила тихо, каким-то угнетенным голосом:
– Вот и похоронили… вот и не стало моего родного… совсем-таки не стало…
– He стало, Галя… покончил с собой… бедняга!
– Что с ним?.. Как он?… Я ведь, не знаю, Сидорушка… – спросила все тем же голосом девушка со слезами на глазах.
– Удавился на майдане… Очень просто…
– А-а! – протянула девушка и задумалась, как бы что-то припоминая или соображая. Потом, словно бы сама с собой, заговорила: – Что же мне теперь?.. Куда мне?… Родной нет, родного нет… Одна… как есть одна-одинешенька… что засохшая былинка в поле… – Галина закрыла лицо руками и повторила опять: – Куда же мне теперь?.. Куда, Сидорушка?…
– На барский двор велено тебе, Галя, – отвечал Сидорка. – Салтычиха требует.
– На барский?.. Ну да… помню… знаю… слышала…
– Так пойдем. Брось эту сторожку проклятую.
– И брошу, и не приду сюда никогда! Уж точно что проклятая! Радости было мало, а горя-то, горя… ах, много было горя горького!
Сидорка приблизился к девушке:
– Галя, забудь все… брось… Чего нам!..
– Что бросить? Что забыть, парень? – произнесла девушка.
– Да все, все брось!
Девушка странно и тихо рассмеялась:
– Стало быть, забыть и то, как ты отхлестал меня, Сидорушка?…
– Да нешто я волен был в том?! – почти вскрикнул Сидорка. – Видела, что со всеми нами творила Салтычиха! Ослушался бы – она бы запросто приказала Акимке убить и меня и тебя. Убил ли бы тебя Акимка – не знаю, а что меня бы убил – это самое верное дело. Тебе ведь неведомо, что у него всегда за голенищем отточенный нож имеется. Он всегда им, анафема, готов поработать, что разбойник какой придорожный…
– Я этого не знала, Сидорушка, уж прости, – сказала совершенно искренне Галина, чувствуя, что она не в силах ненавидеть этого человека.
– Не знала! – воскликнул Сидорка. – Мало ли ты чего не знаешь, что у нас на барском дворе деется! Дыбом волос становится! А что мы похлестали маленечко друг друга – беда невелика, это горе не в горе, до свадьбы заживет!..
– И все это Салтычиха! Все Салтычиха! – произнесла вдумчиво Галина.
– Все она, окаянная!
– Все она?..
Сказав это, Галина вдруг тряхнула головой и хрипло, точно ей кто-нибудь сжимал горло, заговорила:
– Сидорка, слушай, что скажу! Слушай!
– Ну? – взял ее за руку Сидорка.
– Вот тут лежит батька! – разгорячилась девушка. – Уж он не встанет больше, нет, нет!.. Он не встанет, чтобы задушить свою злодейку, свою кровопивицу… Так слушай, слушай!.. Люб ты мне, много люб, Сидорушка! Не покину я тебя никогда, никогда не разлюблю! Так не покидай же и ты меня! Не разлюби же и ты меня, дорогой мой парень!
– Галя! Галя! – было ей ответом со стороны Сидорки, тоже увлекшегося ее горячностью.
– Верю тебе, Сидорушка, верю! – продолжала девушка. – Так верь же и ты мне! А коль веришь, так поклянись над моим батюшкой несчастным, что ты мне поможешь отплатить Салтычихе за все то, что она для нас сделала. Клянешься ли, Сидорушка?
– Э, Галя! – качнул головой Сидорка. – Я уж об этом давно думаю, давно это в мыслях у себя держу. Просил даже об этом у барина, у Тютчева, кой тоже теперь на Салтычиху зубы точит… Да все как-то не ладится… Уж больно много прихвостней у Салтычихи – за всяким твоим шагом следят, все подглядывают, все подслушивают… В таком деле ухо надо держать востро, ой как востро!
– Ты и держи! – серьезно сказала Галина. – А все же таки поклянись, что ты мне поможешь, Сидорушка! Может, вдвоем-то и сладим с этой волчихой ненасытной, с этой кровопивицей нашей!
– Что ж, я завсегда готов! – согласился Сидорка,
Крестясь, он произнес три раза слово клятвы, а потом, став на колени, тоже три раза поцеловал землю, под которой только что был зарыт несчастный полесовщик.
Девушка подняла его и горячо поцеловала.
– Ну, Сидорушка, теперь ты мой, а я твоя! Пусть нас разлучит теперь только одна гробовая доска! Все я позабыла, никакого зла на тебя не имею. А имела было.
Затем, слегка отклонив от себя любимого парня рукой, Галина тоже опустилась над могилой отца, склонилась к земле головой и зашептала что-то для Сидорки невнятное.
Сидорка стоял не шевелясь, благоговейно и любовно смотрел на свою любимую девушку.
Счастье, смешанное с непонятной грустью и с только что пережитым впечатлением, тихо охватывало его сердце, и вместе с тем что-то жуткое как бы подкрадывалось со стороны и простирало над ним какие-то страшные, цепкие руки…
Девушка с могилы отца не вставала долго. А когда встала, то и ей, и Сидорке представилась новая картина. Со стороны сторожки несло гарью, дымом, а мгновениями сквозь сетку деревьев сверкал и огонь…
То горела сторожка покойного полесовщика Никанора. Огонь лучины, позабытой второпях, пожирал последнее имущество бедняка. Ни Галина, ни Сидорка даже не тронулись с места, чтобы спасти хоть что-нибудь. Для них это было совершенно излишне: им жалеть в сторожке, где уже не стало хозяина, было нечего…
Они стояли и как будто даже любовались на этот все выше и выше поднимавшийся над лесом дым. Не с ним ли уходила куда-то в необозримое пространство и бедная душа старого полесовщика Никанора!.. Бог весть!…