Все шесть лет, в которые длилось дело Салтычихи, сама Салтычиха находилась на свободе, но под строгим полицейским и судебным надзором.
Она проживала в своем доме на Лубянке, и при ней имелось не более пяти человек домашней прислуги, взятой для этого случая из дальних ее деревень, и никаких дел по своим имениям она уже не ведала; все ее имения и доходные статьи были отданы под строжайшую опеку, и она получала из доходов с имений столько, сколько необходимо было для безбедного существования.
Тише воды ниже травы, как говорится, стала когда-то буйная и грозная барыня. Она почти ни с кем не говорила, запиралась и по целым дням сидела в одиночестве, гадая на картах или читая книги мистического содержания, в которых она хотела почерпнуть разгадку своей будущности.
А будущность интересовала ее очень и очень сильно.
Чуяла она, озлобленная и мрачная, что дело ее попросту не кончится, что придется посчитаться за прошлые свои деяния, но как и чем – она угадать не могла.
Подавались Салтычихой просьбы даже самой императрице. Но в этих просьбах закоренелая злодейка не сознавалась ни в чем, все старалась обелить себя, и поэтому просьбы оставлялись без всякого внимания.
Не дремали и ее родственники. Были подкупы, обещания. Несколько человек из свидетелей как-то несвоевременно умерли, иные пропали без вести. Умер и священник, отец Варфоломей. Дело запутывалось, принимало необъяснимый и загадочный характер. Многие свидетели показывали уже не то, что показывали прежде. Дело, наконец, на третий год его производства стало таким темным, что следователи решили предать его забвению, что чуть и не свершилось. Уже был составлен в таком смысле и доклад на имя самой императрицы.
Императрица самолично прочла доклад и сделала на полях его замечание: «Дело продолжать».
Между прочим, на одном придворном куртаге, увидев как-то Николая Ивановича Салтыкова, родного племянника покойного мужа Салтычихи Глеба Алексеевича, государыня, как бы забыв, в каком родстве Николай Салтыков находится с Салтычихой, спросила его:
– Николай Иваныч, тебе не родня московская лиходейка, как ее… Салтыкова, что ли, Дарья Николаева?
– К прискорбию, государыня, родня, – отвечал, нисколько не смутившись, Салтыков.
– А-а! – произнесла государыня. – А я и позабыла! И точно что родня, даже, помнится, и дети ее у тебя на воспитании… Что ж, запамятовать немудрено – их там столько, в Москве-то, Салтыковых этих, что и не разберешься, кто кому родня. А все в дружбе живут, друг дружку поддерживают, так что уж и мне, бедной вдове, покоя не дают. Поуйми их там малость, Николай Иваныч!
Намек был слишком ясен, и Николай Салтыков понял его. Ему предлагалось обуздать излишнее усердие Салтыковых в деле Дарьи Николаевой.
– Государыне моей всегда служу усердно и служить буду, коль на то милость ее высокая, – ответил Салтыков тоном человека, который действительно служить готов и в том ни для кого не может быть сомнения.
– Погляжу, – было последнее короткое слово государыни.
Короткое слово это было брошено государыней не на ветер. Умный, рассудительный, везде и всюду находчивый и быстро продвигавшийся вперед на служебном поприще, Николай Салтыков еще при самом начале дела советовал другим родственникам Салтычихи не особенно-то рьяно защищать ее, так как ему очень хорошо ведомо, что и как творила Салтычиха и как своевольничала со своими дворовыми. Совет его не был принят во внимание, и он успокоился на том, что «палка найдет виноватого.» Палка, однако, искала виноватого плохо, и так плохо, что Салтыков наконец дождался того, что сама императрица напомнила ему о неуместности заступничества его родственников за Салтычиху. Николай Иванович немедленно отправился в Москву и строго внушил кому следует, чтобы Салтычиху оставили как злодейку ее собственной участи, так как хлопоты о ней отзовутся на них всех «весьма неблаговидно». Родственники послушались, и дело вдруг как-то сразу продвинулось вперед. Но вместе с тем как-то сразу, в одну неделю, занемогли и умерли два главных следователя, Волков и Цицианов. Назначены были новые лица, но уже из Петербурга, по указанию самой императрицы, которая, узнав о смерти следователей, только заметила русской пословицей:
– Возьми на калачи да делом не волочи. Бог им судья!
Дело приняло новый оборот. Новые следователи начали все сначала и с неукоснительным усердием, позаботившись в особенности, чтобы героиня дела не имела ни с кем ни малейших сношений. Салтычиху положительно заперли в четырех стенах и приставили двух полицейских поручиков, тоже присланных из Петербурга.
Салтычиха npиyныла, осунулась, потеряла прежнюю силу духа и прежнюю силу воли. Между тем благодаря усердию новых следователей открывались и новые подробности ее жестокостей. Открылось, что она дворовых морила голодом, брила головы и заставляла работать в колодках, а зимой заставляла многих стоять на морозе босыми и в одних рубахах. 14 декабря 1767 года Салтычиха, жестоко наказав розгами девку Аграфену, собственноручно забила ее потом в виду всех дворовых костылем. Дворовые по этому поводу подали в Московский сыскной приказ жалобу. Жалоба была оставлена без последствий, как принятая за извет, и сами жалобщики, в числе пяти человек, были наказаны кнутом и сосланы в Сибирь. Через год, 25 мая 1758 года, была подана в тот же сыскной приказ новая челобитная, в которой говорилось, что Салтычиха собственноручно убила в течение года шесть девок: Арину, Аксинью, Анну, Акулину и двух Аграфен. Все шесть несчастных девок забиты костылем, рубелем и розгами. Доносителей было двое: пастух Филипп, отец одной из погибших, и мужик Никита, родной брат двоих из девушек. Доносителей выдали головой Салтычихе, и она посадила их сперва на цепь в погребице, а потом засекла. В том же году, в октябре и ноябре, была задушена ею девушка Марья, утоплен в сажалке молодой племянник гайдука Хрисанфа, засечена лозой дворовая женка Анна Григорьева и скалкой убита жена дворового Ермолая Ильина. Обозленный Ермолай Ильин подал жалобу – один, от своего лица, с перечислением всего того, что творила Салтычиха. И его жалоба, как и жалобы прежних дворовых, была признана изветом. Ильин по наказании его кнутом был возвращен Салтычихе и вскоре отчего-то умер. После жалобы Ильина «изветы» прекратились, и Салтычиха всякому наказуемому говорила:
– Ты хоть на меня в донос пойдешь, ничего не выиграешь, кроме разве кнута и ссылки, коим подверглись и прежние доносчики.
У новых следователей дело тянулось тоже три года, и наконец ко 2 октября 1768 года было окончено и представлено императрице. Императрица, невзирая на массу забот по случаю готовившейся войны с Турцией, объявленной манифестом через месяц, несколько дней подряд тщательно рассматривала дело и собственноручно сделала на нем пометку: «Виновность доказана».
А потом: «Сей урод рода человеческого перед многими другими убийцами в свете имеет душу совершенно богоотступную и крайне мучительскую».
Сенату затем было повелено составить и отпечатать указ по делу Салтычихи, «чтоб оный был многим в назидание».
Как преступница, преступление которой доказано, Салтычиха была уже теперь арестована раз и навсегда и закована в железа. Аресту она поддалась беспрекословно: молчала, сопела и сверкала глазами. Но когда на ее ноги кузнец начал набивать железом обитые колодки, она, оглянувшись на стены той комнаты, где столько лет была беспрекословной и грозной владычицей, взвизгнула так, что державшие ее полицейские драгуны чуть было не выпустили ее из рук, а у кузнеца задрожали руки. Посидев с минуту как бы в обмороке, она пришла в себя и глухо проворчала:
– Слопали!.. Насытились!.. Ну ладно же!..
Она замолчала, как-то сразу осунулась, и уж от нее более никто не слыхал ни слова. Она только сопела, косилась да по временам взвизгивала совершенно по-собачьи.
10 октября сенатский указ по ее делу был уже в Москве.
Вот его любопытное содержание:
«Указ ее императорского величества самодержицы всероссийской.
Из Правительствующего сената объявляется во всенародное известие.
Вдова Дарья Николаева, которая по следствии в Юстиц-коллегии оказалась, что немалое число людей своих мужеского и женского полу бесчеловечно, мучительски убивала до смерти, за что по силе всех законов приговорено казнить ее смертию, о чем от Сената ее императорскому величеству поднесен был доклад. Но ее императорское величество, взирая с крайним прискорбием на учиненные ею бесчеловечные смертные убийства и что она по законам смертной казни подлежала, от той приговоренной смерти ее, Дарью, освободить, а вместо смерти повелеть соизволила:
1. Лишить ее дворянского названия и запретить во всей Российской империи, чтоб она ни от кого, никогда, ни в каких судебных местах и ни по каким делам впредь именована не была названием рода ни отца своего, ни мужа.
2. Приказать в Москве в нарочно к тому назначенный и во всем городе обнародованный день вывести ее на первую площадь и, поставя на эшафот, прочесть пред всем народом заключенную над нею в Юстиц-коллегии сентенцию, с исключением из оной, как выше сказано, названия родов ее мужа и отца, с присовокуплением к тому того ее императорского величества указа, а потом приковать ее стоящую на том же эшафоте к столбу и прицепить на шею лист с надписью большими словами: «Мучительница и душегубица».
3. Когда она выстоит целый час на том поносительном зрелище, то, чтоб лишить злую ее душу в сей жизни всякого человеческого сообщества, а от крови человеческой смердящее ее тело предать собственному промыслу Творца всех тварей, приказать, заключа в железы, отвезти оттуда ее в один из женских монастырей, находящийся в Белом или Земляном городе, и там подле которой ни есть церкви посадить в нарочно сделанную подземельную тюрьму, в которой по смерть ее содержать таким образом, чтоб она ниоткуда в ней свету не имела. Пищу ей обыкновенную, старческую подавать туда со свечою, которую опять у ней гасить, как скоро она наестся. А из того заключения выводить ее во время каждого церковного служения в такое место, откуда бы она могла оное слышать, не входя в церковь».
Замечательно, что на полях подлинного указа рукой императрицы против слова «она» везде поставлено «он». Несомненно, что государыня хотела этим дать знать, что Салтыкова недостойна называться женщиной.
Семь дней спустя, по получении в Москве указа, он был приведен в исполнение.
Скажем о том, как это происходило в снежный и морозный день 18 октября 1768 года, словами современника и очевидца этого события.
Письмо это найдено в старинном сборнике. Писано оно, вероятно сыном к отцу, из села Покровского и помечено 21 октября 1768 года.
Очевидец писал:
«Милостивый государь мой!
На нынешней почте по реестру писем от вас, государь, не было, о чем я и умалчиваю, а донесу только вам, что у нас в прошедшую субботу делалось, то есть 17-го числа. Сделан был на Красной площади эшафот, возвышенный многими ступенями, посреди коего поставлен был столб, а в столб вбиты три цепи. И того дня сделана публикация, а по знатным домам повестка, что 18-го сего октября будет представлено позорище, кое 18-го числа часу во 12-м, в начале, и началось следующим порядком. Прежде шла гусар команда, потом везена была на роспусках Дарья Николаева дочь Салтыкова, во вдовстве, людей мучительница, по сторонам которой сидели с обнаженными шпагами гренадеры. И как привезена была к эшафоту, то, сняв с роспусков, взвели и привязали цепями ее к столбу, где стояла она около часу. Дотом, посадив паки на роспуски, отвезли в Ивановский девичий монастырь, в сделанную для ней в земле глубиной аршина с лишком в три покаянную, коя вся в земле и ниоткуда света нет… А во время ее у столба привязи надет был на шею лист с напечатанными большими литерами: «Мучительница и душегубица». А как ее повезли, то после ее биты были кнутом и клеймены люди ее: кучер, что убитых валил, и другие, чем и кончилось cиe позорище…»
Но «позорище» этим не кончилось.
В тот год зима в Москве началась рано. С 1 октября выпал снег, а к 15-му река Москва замерзла, и всюду установился санный путь. С этого числа ударили хорошие морозы.
День 18 октября был морозный и ветреный. Невзирая на это, десятки тысяч народу собралось на «позорище», дотоле еще невиданное. Красная площадь была покрыта народом сплошь, крыши домов унизаны любопытными по всем направлениям, так что, по словам очевидца, «не можно поверить, сколько было оного». А карет и повозок было такое множество, что при тесноте переломали их немало, да немало же искалечили и передавили до смерти народу: по окончании «позорища» оказалось более ста искалеченных людей и поднято около тридцати трупов, обрушилось одно крыльцо и развалилась часть крыши у одного из домов Белого города.
«Не к добру это! – пронеслось тогда в народе. – Быть беде и горю!»
Императрицу весьма опечалило известие о несчастьях во время «позорища».
– Тварь низкая! – произнесла она. – И тут из-за нее гибель другим! Знать, у нее на роду кровь написана.
«Позорище» долго занимало и волновало Москву. Особенно интересовало оно простонародье и всех тех, кто близко стоял к господам.
– Потачки не дает и господам! – толковали простолюдины.
Народ стал понимать новую императрицу и по-своему ее оценил и полюбил.
И точно, этой мерой, то есть судом над произволом помещицы, новое царствование дало себя знать народу, и Екатерина обеспечила себе приверженность простолюдинов. Мало этого, впоследствии тогдашнее правительство строго следило за злоупотреблениями помещичьей власти и в случаях насилия покупало в казну у злого помещика его крестьян. По тогдашнему времени и это уже было много хоть для некоторого облегчения участи миллионов крепостных людей. Это был шаг, который впоследствии дал свои благословляемые миллионами же людей плоды…
В первый же год своего заключения Салтычиха сошла с ума. Но признаки сумасшествия обнаружились в ней еще ранее, во время следствия.
Она сидела в подземелье Ивановского девичьего монастыря, вроде склепа, куда ей подавалась нарочно приставленным солдатом скудная пища в окошечко, задернутое зеленой занавеской.
Двенадцать лет она просидела в этом склепе, а затем ее поместили в застенке, нарочно для того пристроенном к горней стене храма.
Тут народ свободно видел «изверга женского пола и человечества» и за свое любопытство слышал от Салтычихи буйные ругательства, получал плевки и видел суковатую палку сумасшедшей, которой она совала в неосторожно приблизившихся к окошечку любопытных.
Родной племянник мужа Салтычихи, светлейший князь Николай Иванович Салтыков, стал править Москвой. Пронеслась над Москвой грозная чума. Казнили на Болоте грозного для нее, как чума, Пугача. Умерла Екатерина. Стал царить Павел. Умер и Павел, и вступил на всероссийский престол Александр…
Все эти знаменательные события в течение тридцати лет пронеслись над головой заключенной совершенно неведомо.
Неведома для нее была и жизнь ее собственных детей.
Она не знала, что второй сын ее, Николай, женился на графине Анастасии Федоровне Головиной, имел сына и дочь и умер в 1775 году. Неведомо ей было и о смерти старшего сына, Федора, который умер несколько позже пожилым, одиноким холостяком.
Толстая, обрюзгшая, с безумными телодвижениями, с дико блуждающими глазами, Салтычиха и для своих сыновей казалась «извергом рода человеческого». Дети только по одному разу видели свою заключенную безумную мать и уж более не приходили к ее застенку, да и бесполезно это было: мать не узнала бы своих детей, а им нельзя было бы сказать ей и слова. Участи ее улучшить они тоже не могли – это было совершенно не в их власти.
Так и жила безумная заключенная ровно тридцать лет, озлобленная, звероподобная, без раскаяния в своих кровавых злодействах, и умерла только в 1801 году, 27 ноября, шестидесяти восьми лет, пережив обоих своих сыновей и одного внука.
В холодное ноябрьское утро тело этой когда-то жестокой женщины было предано земле в Донском монастыре среди могил ее родственников и сыновей. Могилу эту, без креста, вскоре затоптали, сровняли с землей и забыли о ней.
Но не забыла Салтычиху стоустая и живучая народная молва.
В начале нынешнего столетия долго в Москве ходила по рукам лубочная картинка, изображавшая Салтычиху у позорного столба с подписью: «Мучительница и душегубица». Затем молва взвела на нее то, чего на самом деле и не было. Народ назвал ее Салтычихой-людоедкой. В жестокостях Салтычихи до этого дело не доходило. Впрочем, народная логика имеет свои законы: часто в народе именуют людоедами тех людей, которые в несчастьях других находят для себя удовольствие.
Дом Салтычихи на Лубянке, где так много было пролито ею человеческой крови, существует и доселе. Существует и сельцо Троицкое, перешедшее уж чуть не в пятые руки. Принадлежал внуку Салтычихи, Николаю, и бывший Чертковский дом на Мясницкой. Застенок Ивановского монастыря, где так долго сидела в заключении Салтычиха, разобран вместе с церковью в 1860 году.
Почти до конца шестидесятых годов на Божедомке, недалеко от церкви Ивана Воина, стоял старенький, полуразвалившийся деревянный домик.
В нем, в этом домике, совсем одиноко проживала стопятилетняя старушка – маленькая, сгорбившаяся, с морщинистым личиком, темным, как земля. Для своих лет она была бодра необыкновенно, и соседи каждый день, и в летнюю жару и в зимнюю стужу, видели ее ходящую пешком то к Сухаревой башне, то на Лазаревское кладбище.
Во всем околотке старушка была известна под именем бабушки Галины. Никому неизвестно было ее прошлое. Знали только, что она приобрела домик, будучи уже старушкой, как-то давным-давно, еще до холеры, и с тех пор живет в нем безвыездно. Все соседство было бы удивлено непомерно, если бы узнало, что у этой старушки такое прошлое, о каком никому и во сне не снилось.
Это была наша Галина. Это она, стопятилетняя старушка, доживала свой долгий век близ того места, где она видела более восьмидесяти лет назад труп своего любимого Сидорки Лихарева.
Все эти восемьдесят лет прошли для Галины как во сне.
Она видела «позорище» Салтычихи. Видела, как наказывали кнутом тех, кто сам когда-то владел кнутом не хуже палача. Видела затем саму Салтычиху в застенке и даже близко-близко заглянула в лицо своей когда-то грозной барыни. Бог весть, узнала ли Салтычиха Галину, но она так же внимательно посмотрела на свою прежнюю любимицу и, проворчав: «Стерва», – отвернулась. Пережила и своего благодетеля, графа Орлова, который, покидая Москву, дал ей вольную, снабдил щедро деньгами и отпустил на все четыре стороны.
Дождалась Галина и воли – воли, объявленной манифестом 19 февраля 1861 года. Еле-еле поверила старушка этому, и когда справедливость слуха о воле подтвердилась, тихо расплакалась и долго молилась перед иконой Божией Матери всех скорбящих, молилась так, как она обыкновенно молилась почти изо дня в день на Лазаревском кладбище, на каком-то еле приметном бугре, известном ей одной и ей одной дорогом.
На бугре этом в весеннее утро она как-то и умерла.
Нашли ее кладбищенские сторожа лежащей поперек бугра, с припавшим к свежей, вешней траве лицом, с признаками слез на глазах.
В тот же день воры пробрались в ее домишко и, роясь в разном убогом старушечьем скарбе, обронили нечаянно огонь. Домик к вечеру сгорел дотла.
Покойную похоронили там же, где она и умерла, возле бугра. Но над ней ничья благодетельная рука не поставила креста – и затерялась ее могила среди других могил, как теряется сиротливое дитя среди неродственного и чуждого ему люда…