bannerbannerbanner
Обломов

Иван Гончаров
Обломов

Полная версия

XII

Он побежал отыскивать Ольгу. Дома сказали, что она ушла; он в деревню – нет. Видит, вдали она, как ангел восходит на небеса, идет на гору, так легко опирается ногой, так колеблется ее стан.

Он за ней, но она едва касается травы и в самом деле как будто улетает. Он с полугоры начал звать ее.

Она подождет его, и только он подойдет сажени на две, она двинется вперед и опять оставит большое пространство между ним и собой, остановится и смеется.

Он, наконец, остановился, уверенный, что она не уйдет от него. И она сбежала к нему несколько шагов, подала руку и, смеясь, потащила за собой.

Они вошли в рощу: он снял шляпу, а она платком отерла ему лоб и начала махать зонтиком в лицо.

Ольга была особенно жива, болтлива, резва или вдруг увлекалась нежным порывом, потом впадала внезапно в задумчивость.

– Угадай, что я делала вчера? – спросила она, когда они сели в тени.

– Читала?

Она потрясла головой.

– Писала?

– Нет.

– Пела?

– Нет. Гадала! – сказала она. – Графинина экономка была вчера; она умеет гадать на картах, и я попросила.

– Ну, что ж?

– Ничего. Вышла дорога, потом какая-то толпа, и везде блондин, везде… Я вся покраснела, когда она при Кате вдруг сказала, что обо мне думает бубновый король. Когда она хотела говорить, о ком я думаю, я смешала карты и убежала. Ты думаешь обо мне? – вдруг спросила она.

– Ах, – сказал он. – Если б можно было поменьше думать!

– А я-то! – задумчиво говорила она. – Я уж и забыла, как живут иначе. Когда ты на той неделе надулся и не был два дня – помнишь, рассердился! – я вдруг переменилась, стала злая. Бранюсь с Катей, как ты с Захаром; вижу, как она потихоньку плачет, и мне вовсе не жаль ее. Не отвечаю ma tante, не слышу, что она говорит, ничего не делаю, никуда не хочу. А только ты пришел, вдруг совсем другая стала. Кате подарила лиловое платье…

– Это любовь! – патетически произнес он.

– Что? Лиловое платье?

– Все! я узнаю из твоих слов себя: и мне без тебя нет дня и жизни, ночью снятся все какие-то цветущие долины. Увижу тебя – я добр, деятелен; нет – скучно, лень, хочется лечь и ни о чем не думать… Люби, не стыдись своей любви…

Вдруг он замолчал. «Что это я говорю? ведь я не затем пришел!» – подумал он и стал откашливаться; нахмурил было брови.

– А если я вдруг умру? – спросила она.

– Какая мысль! – небрежно сказал он.

– Да, – говорила она, – я простужусь, сделается горячка; ты придешь сюда – меня нет, пойдешь к нам – скажут: больна; завтра то же; ставни у меня закрыты; доктор качает головой; Катя выйдет к тебе в слезах, на цыпочках и шепчет: больна, умирает…

– Ах!.. – вдруг сказал Обломов.

Она засмеялась.

– Что с тобой будет тогда? – спросила она, глядя ему в лицо.

– Что? С ума сойду или застрелюсь, а ты вдруг выздоровеешь!

– Нет, нет, перестань! – говорила она боязливо. – До чего мы договорились! Только ты не приходи ко мне мертвый: я боюсь покойников…

Он засмеялся, и она тоже.

– Боже мой, какие мы дети! – сказала она, отрезвляясь от этой болтовни.

Он опять откашлянулся.

– Послушай… я хотел сказать.

– Что? – спросила она, живо обернувшись к нему.

Он боязливо молчал.

– Ну, говори же, – спрашивала она, слегка дергая его за рукав.

– Ничего, так… – проговорил он, оробев.

– Нет, у тебя что-то есть на уме?

Он молчал.

– Если что-нибудь страшное, так лучше не говори, – сказала она. – Нет, скажи! – вдруг прибавила опять.

– Да ничего нет, вздор.

– Нет, нет, что-то есть, говори! – приставала она, крепко держа за оба борта сюртука, и держала так близко, что ему надо было ворочать лицо то вправо, то влево, чтоб не поцеловать ее.

Он бы не ворочал, но у него в ушах гремело ее грозное «никогда».

– Скажи же!.. – приставала она.

– Не могу, не нужно… – отговаривался он.

– Как же ты проповедовал, что «доверенность есть основа взаимного счастья», что «не должно быть ни одного изгиба в сердце, где бы не читал глаз друга». Чьи это слова?

– Я хотел только сказать, – начал он медленно, – что я так люблю тебя, так люблю, что если б…

Он медлил.

– Ну? – нетерпеливо спросила она.

– Что, если б ты полюбила теперь другого и он был бы способен сделать тебя счастливой, я бы… молча проглотил свое горе и уступил ему место.

Она вдруг выпустила из рук его сюртук.

– Зачем? – с удивлением спросила она. – Я не понимаю этого. Я не уступила бы тебя никому; я не хочу, чтоб ты был счастлив с другой. Это что-то мудрено, я не понимаю.

Взгляд ее задумчиво блуждал по деревьям.

– Значит, ты не любишь меня? – спросила она потом.

– Напротив, я люблю тебя до самоотвержения, если готов жертвовать собой.

– Да зачем? Кто тебя просит?

– Я говорю, в таком случае, если б ты полюбила другого.

– Другого! Ты с ума сошел? Зачем, если я люблю тебя? Разве ты полюбишь другую?

– Что ты слушаешь меня? Я Бог знает что говорю, а ты веришь! Я не то и сказать-то хотел совсем…

– Что ж ты хотел сказать?

– Я хотел сказать, что виноват перед тобой, давно виноват…

– В чем? Как? – спрашивала она. – Не любишь? Пошутил, может быть? Говори скорей!

– Нет, нет, все не то! – говорил он с тоской. – Вот видишь ли что… – нерешительно начал он, – мы видимся с тобой… тихонько…

– Тихонько? Отчего тихонько? Я почти всякий раз говорю ma tante, что видела тебя…

– Ужели всякий раз? – с беспокойством спросил он.

– Что ж тут дурного?

– Я виноват: мне давно бы следовало сказать тебе, что это… не делается…

– Ты говорил, – сказала она.

– Говорил? А! Ведь в самом деле я… намекал. Так, значит, я сделал свое дело.

Он ободрился и рад был, что Ольга так легко снимала с него бремя ответственности.

– Еще что? – спросила она.

– Еще… да только, – ответил он.

– Неправда, – положительно заметила Ольга, – есть что-то; ты не все сказал.

– Да я думал… – начал он, желая дать небрежный тон словам, – что…

Он остановился; она ждала.

– Что нам надо видеться реже… – Он робко взглянул на нее.

Она молчала.

– Почему? – спросила она потом, подумав.

– Меня грызет змея: это – совесть… Мы так долго остаемся наедине: я волнуюсь, сердце замирает у меня; ты тоже непокойна… я боюсь… – с трудом договорил он.

– Чего?

– Ты молода и не знаешь всех опасностей, Ольга. Иногда человек не властен в себе; в него вселяется какая-то адская сила, на сердце падает мрак, а в глазах блещут молнии. Ясность ума меркнет: уважение к чистоте, к невинности – все уносит вихрь; человек не помнит себя; на него дышит страсть; он перестает владеть собой – и тогда под ногами открывается бездна.

Он даже вздрогнул.

– Ну, что ж? Пусть открывается! – сказала она, глядя на него во все глаза.

Он молчал; дальше или нечего, или не нужно было говорить.

Она глядела на него долго, как будто читала в складках на лбу, как в писаных строках, и сама вспоминала каждое его слово, взгляд, мысленно пробегала всю историю своей любви, дошла до темного вечера в саду и вдруг покраснела.

– Ты все глупости говоришь! – скороговоркой заметила она, глядя в сторону. – Никаких я молний не видала у тебя в глазах… ты смотришь на меня большею частью, как… моя няня Кузьминична! – прибавила она и засмеялась.

– Ты шутишь, Ольга, а я не шутя говорю… и не все еще сказал.

– Что еще? – спросила она. – Какая там бездна?

Он вздохнул.

– А то что не надо нам видеться… наедине…

– Почему?

– Нехорошо…

Она задумалась.

– Да, говорят, это нехорошо, – сказала она в раздумье, – да почему?

– Что скажут, когда узнают, когда разнесется…

– Кто ж скажет? У меня нет матери: она одна могла бы спросить меня, зачем я вижусь с тобой, и перед ней одной я заплакала бы в ответ и сказала бы, что я дурного ничего не делаю и ты тоже. Она бы поверила. Кто ж другой? – спросила она.

– Тетка, – сказал Обломов.

– Тетка?

Ольга печально и отрицательно покачала головой.

– Она никогда не спросит. Если б я ушла совсем, она бы не пошла искать и спрашивать меня, а я не пришла бы больше сказать ей, где была и что делала. Кто ж еще?

– Другие, все… Намедни Сонечка смотрела на тебя и на меня, улыбалась, и эти все господа и госпожи, что были с ней, тоже.

Он рассказал ей всю тревогу, в какой он жил с тех пор.

– Пока она смотрела только на меня, – прибавил он, – я ничего; но когда этот же взгляд упал на тебя, у меня руки и ноги похолодели…

– Ну?.. – спросила она холодно.

– Ну, вот я и мучусь с тех пор день и ночь, ломаю голову, как предупредить огласку; заботился, чтоб не напугать тебя… Я давно хотел поговорить с тобой…

– Напрасная забота! – возразила она. – Я знала и без тебя…

– Как знала? – спросил он с удивлением.

– Так, Сонечка говорила со мной, выпытывала из меня, язвила, даже учила, как мне вести себя с тобой…

– И ты мне ни слова, Ольга! – упрекнул он.

– Ты мне тоже до сих пор не сказал ничего о своей заботе!

– Что ж ты отвечала ей? – спросил он.

– Ничего! Что было отвечать на это? Покраснела только.

– Боже мой! До чего дошло: ты краснеешь! – с ужасом сказал он. – Как мы неосторожны! Что выйдет из этого?

Он вопросительно глядел на нее.

– Не знаю, – кротко сказала она.

Обломов думал успокоиться, разделив заботу с Ольгой, почерпнуть в ее глазах и ясной речи силу воли и вдруг, не найдя живого и решительного ответа, упал духом.

Лицо у него подернулось нерешительностью, взгляд уныло блуждал вокруг. Внутри его уж разыгрывалась легкая лихорадка. Он почти забыл про Ольгу; перед ним толпились: Сонечка с мужем, гости; слышались их толки, смех.

Ольга вместо обыкновенной своей находчивости молчит, холодно смотрит на него и еще холоднее говорит свое «не знаю». А он не потрудился или не умел вникнуть в сокровенный смысл этого «не знаю».

 

И он молчал: без чужой помощи мысль или намерение у него не созрело бы и, как спелое яблоко, не упало бы никогда само собою: надо его сорвать.

Ольга поглядела несколько минут на него, потом надела мантилью, достала с ветки косынку, не торопясь надела на голову и взяла зонтик.

– Куда? Так рано! – вдруг, очнувшись, спросил он.

– Нет, поздно. Ты правду сказал, – с задумчивым унынием говорила она, – мы зашли далеко, а выхода нет: надо скорей расстаться и замести след прошлого. Прощай! – сухо, с горечью, прибавила она и, склонив голову, пошла было по дорожке.

– Ольга, помилуй, Бог с тобой! Как не видаться! Да я… Ольга!

Она не слушала и пошла скорее; песок сухо трещал под ее ботинками.

– Ольга Сергеевна! – крикнул он.

Не слышит, идет.

– Ради Бога, воротись! – не голосом, а слезами кричал он. – Ведь и преступника надо выслушать… Боже мой! Есть ли сердце у ней?.. Вот женщины!

Он сел и закрыл обеими руками глаза. Шагов не стало слышно.

– Ушла! – сказал он почти в ужасе и поднял голову.

Ольга перед ним.

Он радостно схватил ее руку.

– Ты не ушла, не уйдешь?.. – говорил он. – Не уходи: помни, что если ты уйдешь – я мертвый человек!

– А если не уйду, я преступница и ты тоже: помни это, Илья.

– Ах, нет…

– Как нет? Если Сонечка с мужем застанет нас еще раз вместе, – я погибла.

Он вздрогнул.

– Послушай, – торопливо и запинаясь начал он, – я не все сказал… – и остановился.

То, что дома казалось ему так просто, естественно, необходимо, так улыбалось ему, что было его счастьем, вдруг стало какой-то бездной. У него захватывало дух перешагнуть через нее. Шаг предстоял решительный, смелый.

– Кто-то идет! – сказала Ольга.

В боковой дорожке послышались шаги.

– Уж не Сонечка ли? – спросил Обломов, с неподвижными от ужаса глазами.

Прошло двое мужчин с дамой, незнакомые. У Обломова отлегло от сердца.

– Ольга, – торопливо начал он и взял ее за руку, – пойдем отсюда вон туда, где никого нет. Сядем здесь.

Он посадил ее на скамью, а сам сел на траве, подле нее.

– Ты вспыхнула, ушла, а я не все сказал, Ольга, – проговорил он.

– И опять уйду и не ворочусь более, если ты будешь играть мной, – заговорила она. – Тебе понравились однажды мои слезы, теперь, может быть, ты захотел бы видеть меня у ног своих и так, мало-помалу, сделать своей рабой, капризничать, читать мораль, потом плакать, пугаться, пугать меня, а после спрашивать, что нам делать? Помните, Илья Ильич, – вдруг гордо прибавила она, встав со скамьи, – что я много выросла с тех пор, как узнала вас, и знаю, как называется игра, в которую вы играете… но слез моих вы больше не увидите…

– Ах, ей-богу, я не играю! – сказал он убедительно.

– Тем хуже для вас, – сухо заметила она. – На все ваши опасения, предостережения и загадки я скажу одно: до нынешнего свидания я вас любила и не знала, что мне делать; теперь знаю, – решительно заключила она, готовясь уйти, – и с вами советоваться не стану.

– И я знаю, – сказал он, удерживая ее за руку и усаживая на скамью, и на минуту замолчал, собираясь с духом.

– Представь, – начал он, – сердце у меня переполнено одним желанием, голова – одной мыслью, но воля, язык не повинуются мне: хочу говорить, и слова нейдут с языка. А ведь как просто, как… Помоги мне, Ольга.

– Я не знаю, что у вас на уме….

– О, ради Бога, без этого вы: твой гордый взгляд убивает меня, каждое слово, как мороз, леденит…

Она засмеялась.

– Ты сумасшедший! – сказала она, положив ему руку на голову.

– Вот так, вот я получил дар мысли и слова! Ольга, – сказал он, став перед ней на колени, – будь моей женой!

Она молчала и отвернулась от него в противоположную сторону.

– Ольга, дай мне руку! – продолжал он.

Она не давала. Он взял сам и приложил к губам. Она не отнимала. Рука была тепла, мягка и чуть-чуть влажна. Он старался заглянуть ей в лицо – она отворачивалась все больше.

– Молчание? – сказал он тревожно и вопросительно, целуя ей руку.

– Знак согласия! – договорила она тихо, все еще не глядя на него.

– Что ты теперь чувствуешь? Что думаешь? – спросил он, вспоминая мечту свою о стыдливом согласии, о слезах.

– То же, что ты, – отвечала она, продолжая глядеть куда-то в лес; только волнение груди показывало, что она сдерживает себя.

«Есть ли у ней слезы на глазах?» – думал Обломов, но она упорно смотрела вниз.

– Ты равнодушна, ты покойна? – говорил он, стараясь притянуть ее за руку к себе.

– Не равнодушна, но покойна.

– Отчего ж?

– Оттого, что давно предвидела это и привыкла к мысли.

– Давно! – с изумлением повторил он.

– Да, с той минуты, как дала тебе ветку сирени… я мысленно назвала тебя…

Она не договорила.

– С той минуты!

Он распахнул было широко объятия и хотел заключить ее в них.

– Бездна разверзается, молнии блещут… осторожнее! – лукаво сказала она, ловко ускользая от объятий и устраняя руки его зонтиком.

Он вспомнил грозное «никогда» и присмирел.

– Но ты никогда не говорила, даже ничем не выразила… – говорил он.

– Мы не выходим замуж, нас выдают или берут.

– С той минуты… ужели?.. – задумчиво повторил он.

– Ты думал, что я, не поняв тебя, была бы здесь с тобою одна, сидела бы по вечерам в беседке, слушала и доверялась тебе? – гордо сказала она.

– Так это… – начал он, меняясь в лице и выпуская ее руку.

У него шевельнулась странная мысль. Она смотрела на него с спокойной гордостью и твердо ждала; а ему хотелось бы в эту минуту не гордости и твердости, а слез, страсти, охмеляющего счастья, хоть на одну минуту, а потом уже пусть потекла бы жизнь невозмутимого покоя!

И вдруг ни порывистых слез от неожиданного счастья, ни стыдливого согласия! Как это понять!

В сердце у него проснулась и завозилась змея сомнения… Любит она или только выходит замуж?

– Но есть другой путь к счастью, – сказал он.

– Какой? – спросила она.

– Иногда любовь не ждет, не терпит, не рассчитывает… Женщина вся в огне, в трепете, испытывает разом муку и такие радости, каких…

– Я не знаю, какой это путь.

– Путь, где женщина жертвует всем: спокойствием, молвой, уважением и находит награду в любви… она заменяет ей все.

– Разве нам нужен этот путь?

– Нет.

– Ты хотел бы этим путем искать счастья, на счет моего спокойствия, потери уважения?

– О нет, нет! Клянусь Богом, ни за что, – горячо сказал он.

– Зачем же ты заговорил о нем?

– Право, и сам не знаю…

– А я знаю: тебе хотелось бы узнать, пожертвовала ли бы я тебе своим спокойствием, пошла ли бы я с тобой по этому пути? Не правда ли?

– Да, кажется, ты угадала… Что ж?

– Никогда, ни за что! – твердо сказала она.

Он задумался, потом вздохнул.

– Да, то ужасный путь, и много надо любви, чтоб женщине пойти по нем вслед за мужчиной, гибнуть – и все любить.

Он вопросительно взглянул ей в лицо: она ничего; только складка над бровью шевельнулась, а лицо покойно.

– Представь, – говорил он, – что Сонечка, которая не стоит твоего мизинца, вдруг не узнала бы тебя при встрече!

Ольга улыбнулась, и взгляд ее был так же ясен. А Обломов увлекался потребностью самолюбия допроситься жертв у сердца Ольги и упиться этим.

– Представь, что мужчины, подходя к тебе, не опускали бы с робким уважением глаз, а смотрели бы на тебя с смелой и лукавой улыбкой…

Он поглядел на нее: она прилежно двигает зонтиком камешек по песку.

– Ты вошла бы в залу, и несколько чепцов пошевелилось бы от негодования; какой-нибудь один из них пересел бы от тебя… а гордость бы у тебя была все та же, а ты бы сознавала ясно, что ты выше и лучше их.

– К чему ты говоришь мне эти ужасы? – сказала она покойно. – Я не пойду никогда этим путем.

– Никогда? – уныло спросил Обломов.

– Никогда! – повторила она.

– Да, – говорил он задумчиво, – у тебя недостало бы силы взглянуть стыду в глаза. Может быть, ты не испугалась бы смерти: не казнь страшна, но приготовления к ней, ежечасные пытки, ты бы не выдержала и зачахла – да?

Он все заглядывал ей в глаза, что она.

Она смотрит весело; картина ужаса не смутила ее; на губах ее играла легкая улыбка.

– Я не хочу ни чахнуть, ни умирать! Все не то, – сказала она, – можно нейти тем путем и любить еще сильнее…

– Отчего же бы ты не пошла по этому пути, – спросил он настойчиво, почти с досадой, – если тебе не страшно?..

– Оттого, что на нем… впоследствии всегда… расстаются, – сказала она, – а я… расстаться с тобой!..

Она остановилась, положила ему руку на плечо, долго глядела на него и вдруг, отбросив зонтик в сторону, быстро и жарко обвила его шею руками, поцеловала, потом вся вспыхнула, прижала лицо к его груди и прибавила тихо:

– Никогда!

Он испустил радостный вопль и упал на траву к ее ногам.

Часть третья

I

Обломов сиял, идучи домой. У него кипела кровь, глаза блистали. Ему казалось, что у него горят даже волосы. Так он и вошел к себе в комнату – и вдруг сиянье исчезло и глаза в неприятном изумлении остановились неподвижно на одном месте: в его кресле сидел Тарантьев.

– Что это тебя не дождешься? Где ты шатаешься? – строго спросил Тарантьев, подавая ему свою мохнатую руку. – И твой старый черт совсем от рук отбился: спрашиваю закусить – нету, водки – и той не дал.

– Я гулял здесь в роще, – небрежно сказал Обломов, еще не опомнясь от обиды, нанесенной появлением земляка, и в какую минуту!

Он забыл ту мрачную сферу, где долго жил, и отвык от ее удушливого воздуха. Тарантьев в одно мгновение сдернул его будто с неба опять в болото. Обломов мучительно спрашивал себя: зачем пришел Тарантьев? надолго ли? – терзался предположением, что, пожалуй, он останется обедать и тогда нельзя будет отправиться к Ильинским. Как бы спровадить его, хоть бы это стоило некоторых издержек, – вот единственная мысль, которая занимала Обломова. Он молча и угрюмо ждал, что скажет Тарантьев.

– Что ж ты, земляк, не подумаешь взглянуть на квартиру? – спросил Тарантьев.

– Теперь это не нужно, – сказал Обломов, стараясь не глядеть на Тарантьева. – Я… не перееду туда.

– Что-о? Как не переедешь? – грозно возразил Тарантьев. – Нанял, да не переедешь? А контракт?

– Какой контракт?

– Ты уж и забыл? Ты на год контракт подписал. Подай восемьсот рублей ассигнациями, да и ступай, куда хочешь. Четыре жильца смотрели, хотели нанять: всем отказали. Один нанимал на три года.

Обломов теперь только вспомнил, что в самый день переезда на дачу Тарантьев привез ему бумагу, а он второпях подписал, не читая.

«Ах, Боже мой, что я наделал!» – думал он.

– Да мне не нужна квартира, – говорил Обломов, – я еду за границу…

– За границу! – перебил Тарантьев. – Это с этим немцем? Да где тебе, не поедешь!

– Отчего не поеду? У меня и паспорт есть: вот я покажу. И чемодан куплен.

– Не поедешь! – равнодушно повторил Тарантьев. – А ты вот лучше деньги-то за полгода вперед отдай.

– У меня нет денег.

– Где хочешь достань: брат кумы, Иван Матвеич, шутить не любит. Сейчас в управу подаст: не разделаешься. Да я свои заплатил, отдай мне.

– Ты где взял столько денег? – спросил Обломов.

– А тебе что за дело? Старый долг получил. Давай деньги! Я за тем приехал.

– Хорошо, я на днях приеду и передам квартиру другому, а теперь я тороплюсь…

Он начал застегивать сюртук.

– А какую тебе квартиру нужно? Лучше этой во всем городе не найдешь. Ведь ты не видал? – сказал Тарантьев.

– И видеть не хочу, – отвечал Обломов, – зачем я туда перееду? Мне далеко…

– От чего? – грубо спросил Тарантьев.

Но Обломов не сказал, от чего.

– От центра, – прибавил он потом.

– От какого это центра? Зачем он тебе нужен? Лежать-то?

– Нет, уж я теперь не лежу.

– Что так?

– Так. Я… сегодня… – начал Обломов.

– Что? – перебил Тарантьев.

– Обедаю не дома…

– Ты деньги-то подай, да и черт с тобой!

– Какие деньги? – с нетерпением повторил Обломов. – Я на днях заеду на квартиру, переговорю с хозяйкой.

– Какая хозяйка? Кума-то? Что она знает? Баба! Нет, ты поговори с ее братом – вот увидишь!

– Ну, хорошо; я заеду и переговорю.

– Да, жди тебя! Ты отдай деньги, да и ступай.

– У меня нет; надо занять.

– Ну, так заплати же мне теперь, по крайней мере, за извозчика, – приставал Тарантьев, – три целковых.

– Где же твой извозчик? И за что три целковых?

– Я отпустил его. – Как за что? И то не хотел везти: «по песку-то?» – говорит. Да отсюда три целковых – вот двадцать два рубля!

 

– Отсюда дилижанс ходит за полтинник, – сказал Обломов, – на вот!

Он достал ему четыре целковых. Тарантьев спрятал их в карман.

– Семь рублей ассигнациями за тобой, – прибавил он. – Да дай на обед!

– На какой обед?

– Я теперь в город не поспею: на дороге в трактире придется; тут все дорого: рублей пять сдерут.

Обломов молча вынул целковый и бросил ему. Он не садился от нетерпения, чтоб Тарантьев ушел скорей; но тот не уходил.

– Вели же мне дать чего-нибудь закусить, – сказал он.

– Ведь ты хотел в трактире обедать? – заметил Обломов.

– Это обедать! А теперь всего второй час.

Обломов велел Захару дать чего-нибудь.

– Ничего нету, не готовили, – сухо отозвался Захар, глядя мрачно на Тарантьева. – А что, Михей Андреич, когда принесете барскую рубашку да жилет?..

– Какой тебе рубашки да жилета? – отговаривался Тарантьев. – Давно отдал.

– Когда это? – спросил Захар.

– Да не тебе ли в руки отдал, как вы переезжали? А ты куда-то сунул в узел да спрашиваешь еще…

Захар остолбенел.

– Ах ты, Господи! Что это, Илья Ильич, за срам такой! – возопил он, обратясь к Обломову.

– Пой, пой эту песню! – возразил Тарантьев. – Чай, пропил, да и спрашиваешь…

– Нет, я еще отроду барского не пропивал! – захрипел Захар. – Вот вы…

– Перестань, Захар! – строго перебил Обломов.

– Вы, что ли, увезли одну половую щетку да две чашки у нас? – спросил опять Захар.

– Какие щетки? – загремел Тарантьев. – Ах ты, старая шельма! Давай-ка лучше закуску!

– Слышите, Илья Ильич, как лается? – сказал Захар. – Нет закуски, даже хлеба нет дома, и Анисья со двора ушла, – договорил он и ушел.

– Где ж ты обедаешь? – спросил Тарантьев. – Диво, право: Обломов гуляет в роще, не обедает дома… Когда ж ты на квартиру-то? Ведь осень на дворе. Приезжай посмотреть.

– Хорошо, хорошо, на днях…

– Да деньги не забудь привезти!

– Да, да, да… – нетерпеливо говорил Обломов.

– Ну, не нужно ли чего на квартире? Там, брат, для тебя выкрасили полы и потолки, окна, двери – все: больше ста рублей стоит.

– Да, да, хорошо… Ах, вот что я хотел тебе сказать, – вдруг вспомнил Обломов, – сходи, пожалуйста, в палату, нужно доверенность засвидетельствовать…

– Что я тебе за ходатай достался? – отозвался Тарантьев.

– Я тебе прибавлю на обед, – сказал Обломов.

– Туда сапог больше изобьешь, чем ты прибавишь.

– Ты поезжай, заплачу.

– Нельзя мне в палату идти, – мрачно проговорил Тарантьев.

– Отчего?

– Враги есть, злобствуют на меня, ковы строят, как бы погубить.

– Ну, хорошо, я сам съезжу, – сказал Обломов и взялся за фуражку.

– Вот, как приедешь на квартиру, Иван Матвеич тебе все сделает. Это, брат, золотой человек, не чета какому-нибудь выскочке-немцу! Коренной, русский служака, тридцать лет на одном стуле сидит, всем присутствием вертит, и деньжонки есть, а извозчика не наймет; фрак не лучше моего; сам тише воды, ниже травы, говорит чуть слышно, по чужим краям не шатается, как твой этот…

– Тарантьев! – крикнул Обломов, стукнув по столу кулаком. – Молчи, чего не понимаешь!

Тарантьев выпучил глаза на эту никогда не бывалую выходку Обломова и даже забыл обидеться тем, что его поставили ниже Штольца.

– Вот как ты нынче, брат… – бормотал он, взяв шляпу, – какая прыть!

Он погладил свою шляпу рукавом, потом поглядел на нее и на шляпу Обломова, стоявшую на этажерке.

– Ты не носишь шляпу, вон у тебя фуражка, – сказал он, взяв шляпу Обломова и примеривая ее, – дай-ка, брат, на лето…

Обломов молча снял с его головы свою шляпу и поставил на прежнее место, потом скрестил на груди руки и ждал, чтоб Тарантьев ушел.

– Ну, черт с тобой! – говорил Тарантьев, неловко пролезая в дверь. – Ты, брат, нынче что-то… того… Вот поговори-ка с Иваном Матвеичем да попробуй денег не привезти.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 
Рейтинг@Mail.ru