Храбрый Рисинг, рассвирепев при виде столь печальной гибели своих военных запасов, собрал все силы и нанес мощный удар прямо по макушке героя. Тщетно стала на его дороге маленькая свирепо надвинутая набекрень треуголка; разящая сталь рассекла прочный кастор, и доблестное темя наверняка треснуло бы, если бы череп не оказался такой адамантовой твердости, что хрупкое оружие разлетелось на двадцать пять кусков, рассыпав тысячу искр, словно сияние славы, вокруг седой головы Питера Стайвесанта.
Оглушенный ударом, храбрый Питер пошатнулся, возвел глаза к небу и увидел пятьдесят тысяч солнц, не считая лун и звезд, которые плясали шотландский рил[446] на небосводе. Наконец, потеряв из-за деревянной ноги равновесие, он шлепнулся задом с таким грохотом, что затряслись соседние холмы, и непременно повредил бы свою анатомическую систему, если бы под ним не оказалась подушка мягче бархата, которую провидение, или Минерва, или святой Николай, или какая-нибудь добрая корова милостиво приготовили для него.
Разъяренный Рисинг, вопреки благородному правилу, соблюдаемому всеми подлинными рыцарями, которое гласило, что «честность – это лучшее сокровище», поспешил воспользоваться падением нашего героя: однако, едва он нагнулся, чтобы нанести роковой удар, всегда бывший начеку Питер треснул его своей деревянной ногой по башке так, что у того в мозжечке несколько дюжин звонниц зазвонили во все колокола. Ошеломленный швед зашатался от удара, а тем временем Питер, осмотревшись по сторонам, заметил карманный пистолет, лежавший поблизости (выпавший из сумки его верного оруженосца и трубача, Ван-Корлеара во время его яростной схватки с барабанщиком), и выстрелил прямо в голову наклонившегося Рисинга. Пусть мой читатель не заблуждается: то было не смертоносное оружие, заряженное пулей и порохом, а крепкая каменная фляжка, наполненная до краев шестидесятиградусной истинно голландской храбростью, которую Ван-Корлеар, понимавший толк в таких вещах, всегда носил при себе для поддержания отваги. Чудовищный метательный снаряд просвистел в воздухе и не отклоняясь от своего пути, как не отклонилась громадная каменная глыба, запущенная в Гектора забиякой Аяксом, с неслыханной силой ударил в огромную голову великана шведа.
Этот направленный небом удар решил исход полной треволнений битвы. Тяжелая голова генерала Яна Рисинга поникла, колени под ним подогнулись; подобное смерти оцепенение охватило все его гигантское тело, и он рухнул на землю с такой страшной силой, что старый Плутон вздрогнул, испугавшись, как бы поверженный швед не проломил крыши его адского дворца.
Падение Рисинга, как падение Голиафа, послужило сигналом поражения и победы. Шведы отступили, голландцы двинулись вперед; первые пустились наутек, последние рьяно преследовали. Смешавшись с беглецами, некоторые преследователи ворвались через потерну в крепость, другие штурмовали бастион, третьи карабкались на куртину. Так в скором времени неприступная крепость Форт-Кристина, которая, как вторая Троя, выдерживала осаду целых десять часов, была в конце концов взята приступом, причем с обеих сторон не погиб ни один человек. Победа в образе гигантского слепня примостилась на маленькой треуголке доблестного Стайвесанта, и писатели, которых он нанял для того, чтобы они написали историю его похода, объявили всему свету, что завоеванной им в этот памятный день славы хватило бы на увековечение дюжины величайших героев христианского мира.
В которой автор и читатель, отдыхая после битвы, вступают в очень серьезную и поучительную беседу; после чего рассказывается о поведении Питера Стайвесанта в связи с его победой.
Хвала святому Николаю! Я прекрасно расправился с этой ужасной битвой. Присядем теперь, мой почтенный читатель, и остынем, ибо я действительно сильно вспотел и возбужден. Ей богу, давать сражения нелегкая работа! И если бы наши великие военачальники знали, как много затруднений они создают своим историкам, у них не хватило бы совести одерживать столько блестящих побед. Я уже слышу, как читатель жалуется, что на протяжении всей этой превозносимой до небес битвы не было ни одного смертоубийства, ни одного человека не изувечили (если не считать злосчастного шведа, у которого острый клинок Питера Стайвесанта отрезал косу) – к явному нарушению правдоподобия и к большому ущербу для занимательности нашего повествования.
На этот раз я чистосердечно признаюсь, что мой придирчивый читатель имеет некоторые основания поворчать. Я мог бы привести множество серьезных причин, почему я не залил кровью всю страницу и не заполнил заключительную часть каждой фразы стонами умирающих, но удовольствуюсь лишь упоминанием об одной из них; если все разумные люди на земле не признают ее достаточной, тогда я соглашусь, чтобы мою книгу бросили в огонь. Итак, простая истина состоит в том, что, изучив все исторические труды, рукописи и предания, относящиеся к этой достопамятной, но давно забытой битве, я не смог обнаружить, чтобы за все время сражения кто-нибудь был убит или хотя бы ранен!
Мои читатели, если в них есть капля сострадания, должны легко понять, в каком печальном положении я оказался. Я ведь обещал дать им описание ужасной, беспримерной битвы и проделал с этой целью невероятно трудную подготовительную работу. Больше того, я довел себя до самого воинственного и кровожадного настроения; моя честь историка и мои чувства мужественного человека были слишком глубоко задеты этим сражением, чтобы я мог отступить. К тому же я с огромным трудом и огромными затратами привез из Нидерландов большой отряд могучих воинов, и моя совесть и то уважение, которое я питаю к ним и к их знаменитым потомкам, не позволяют мне примириться с тем, чтобы они возвратились домой, как участники прославленного британского похода, получив от ворот поворот.
Выпутаться из этого затруднительного положения было поистине тяжело. Если бы только неумолимая судьба предоставила мне полдюжины мертвецов, я удовлетворился бы ими, ибо сделал бы из них таких героев, каких было немало в старые времена, но какие теперь, к сожалению, перевелись. Людей, которые, если можно верить поэтам, этим правдивым авторам, способны были гнать перед собой, как овец, огромные армии и собственноручно, без чьей-либо помощи, завоевывать и опустошать целые города. Каждому из них я дал бы столько же жизней, сколько бывает у кошки, и умирали бы они у меня, ручаюсь вам, нелегко. Но так как в моем распоряжении не было ни одного трупа, мне только и оставалось как можно лучше использовать мою битву, прибегнув к пинкам, тумакам и синякам, фонарям под глазами, окровавленным носам и тому подобным неблагородным ранам. Однако наибольшее затруднение для меня состояло в том, чтобы, приведя моих воинов в ярость и дав им проникнуть в гущу врагов, помешать им совершить непоправимое зло, Много раз пришлось мне удерживать храброго Питера, чтобы он не разрубил великана шведа до самого пояса и не насадил с полдюжины низкорослых противников на свою шпагу, как воробьев. А когда я запустил в воздух несколько сот метательных снарядов, то не мог допустить, чтобы хоть один из них достиг земли, ибо он прикончил бы какого-нибудь несчастного голландца.
Читатель не в состоянии представить себе, как я страдал от того, что руки у меня были связаны, и сколько соблазнительных возможностей мне пришлось упустить, хотя я мог нанести прекрасный смертельный удар, не уступающий тем, о каких когда-либо сообщали нам история или поэзия.
Основываясь на собственном опыте, я начал очень сильно сомневаться в достоверности многих рассказов господина Гомера. Я, право, думаю, что ему случалось, пустив одного из своих молодцов в толпу врагов, уложить много честных ребят, не имея никакого основания делать это за исключением того, что они представляли хорошую цель; нередко несчастного парня отправляли во владения угрюмого Плутона только потому, что его имя придавало звучность какому-нибудь стиху. Но я отвергаю все эти безнравственные вольности; пусть только на моей стороне будут истина и закон, и ни один человек не станет сражаться более рьяно, чем я; однако я слишком совестлив, чтобы убить хоть одного солдата, коль скоро различные источники, к которым я обращался, не давали мне на это права. Клянусь святым Николаем, хорошенькое было бы дельце! Мои враги критики, всегда готовые, как я предвижу, приписать мне любое преступление, какое им удастся обнаружить, сразу же обвинили бы меня в убийстве, и я должен был бы счесть себя счастливым, если бы меня осудили всего лишь за непредумышленное убийство!
А теперь, милый читатель, когда мы спокойно здесь посиживаем и курим трубки, позволь мне предаться печальным размышлениям, пришедшим мне сейчас на ум. Как бесполезны, скоропреходяши и ненадежны все те блестящие побрякушки, ради которых мы, выбиваясь из сил, трудимся в этом мире прекрасных обманов. Большое состояние, накопленное седовласым скупцом за множество утомительных дней, за множество бессонных ночей, расточительный наследник легкомысленно растратит в безрадостном мотовстве. Благороднейшие памятники, когда-либо воздвигнутые гордыней для увековечения чьего-либо имени, безжалостная рука времени вскоре неизбежно превратит в груду развалин, и даже самые пышные лавры, завоеванные отважнейшими воинскими подвигами, могут увянуть и поникнуть из-за холодного пренебрежения человечества. «Сколь многих знаменитых героев, – говорит добрый Боэций, – бывших когда-то гордостью и славой своей эпохи, молчание историков обрекло на вечное забвение!» Именно поэтому спартанцы, идя на бой, торжественно приносили жертву музам, умоляя, чтобы их подвиги были достойным образом сохранены для потомства. Если бы Гомер не настроил свою возвышенную лиру, утверждает красноречивый Цицерон, храбрость Ахиллеса осталась бы невоспетой. Почти такой же была бы судьба и рыцарственного Питера Стайвесанта, несмотря на все тяготы и опасности, которые он презрел, несмотря на все доблестные подвиги, которые он совершил, если бы, к счастью, не вмешался я и не начертал его имя на неизгладимых скрижалях истории как раз в то мгновение, когда подлое Время уже молча вычеркивало его навсегда из памяти людей.
Чем больше я думаю, тем больше удивляюсь при мысли о том, какие важные люди мы, историки! Мы верховные цензоры, выносящие решение о славе или бесчестии наших ближних. Мы всенародные раздаватели славы, жалующей своей милостью в соответствии с нашим мнением или капризом, мы благодетели королей, мы хранители истины, мы каратели преступления, мы наставники человечества, мы… одним словом, кем только мы не являемся! А между тем как часто гордый патриций или спесивый бургомистр чванятся перед маленьким, трудолюбивым, запыленным историком, вроде меня, не думая, что этот скромный человек – судья его славы, от которого зависит, будет ли он жить в грядущих веках или канет в забвение, как канули до него его предки. «Не оскорбляй дервиша, – сказал один мудрый калиф сыну, – чтобы не прогневить своего историка». И многие могущественные люди древности, если бы они соблюдали столь очевидное правило, избегли бы не одного жестокого укола пером, нанесенного их репутации.
Но пусть читатель не думает, что я предаюсь суетному хвастовству, порожденному сознанием собственной власти и значения. Напротив, я с содроганием вспоминаю о том, какое ужасное смятение, какие раздирающие сердце бедствия мы, историки, приносим в мир. Клянусь честью, мой почтенный читатель, я плачу при одной мысли об этом!
Почему, позволь тебя спросить, почему каждый день столько знаменитых людей вырываются из объятий своих опечаленных семей, пренебрегают улыбками красавиц, отвергают обольщения судьбы и подвергают себя всем невзгодам войны? Почему прославленные полководцы убивают тысячи людей, никогда в жизни не причинивших им вреда? Почему короли опустошают государства и уничтожают население целых стран? Короче говоря, что побуждает всех великих людей всех времен и народов совершать столько ужасающих побед и преступлений и навлекать столько несчастий на человечество и на самих себя, если не простая надежда, что мы, историки, обратим на них свое любезное внимание и уделим местечко в наших книгах. Стало быть, великая цель всех их трудов, тягот и лишений – это не что иное, как вечная слава. А что такое вечная слава? – всего лишь полстраницы грязной бумаги! Увы! Увы! Как унизительно сознание, что слава столь знаменитого человека, как Питер Стайвесант, зависит от пера столь ничтожного человека, как Дидрих Никербокер!
А теперь, отдохнув от ратных трудов и опасностей, мы должны еще раз вернуться к месту сражения и установить, каковы же были результаты этой знаменитой схватки. Так как крепость Кристина была прекрасной столицей Новой Швеции и в некотором роде ключом к ней, то за ее взятием быстро последовало покорение всей провинции. Достижению этого в немалой степени способствовало благородное и любезное поведение рыцарственного Питера. Хотя в бою он был страшен, в час победы его осенял дух великодушия, милосердия и человеколюбия. Он не похвалялся перед врагами, не усугублял горечь поражения недостойными обидами, ибо, подобно прославленному паладину Роланду, этому образцу рыцарских добродетелей, предпочитал совершать великие деяния, а не разговаривать о них после того, как они были совершены. Он никого не приговорил к смерти, не сжег ни одного дома, не разрешил грабить имущество побежденных и даже крепко отдубасил одного из храбрейших офицеров своего штаба, пойманного на месте преступления, когда тот разорял куриное гнездо.
Кроме того, Питер Стайвесант выпустил обращение, в котором призывал жителей подчиниться власти Высокомощных Господ; в нем, однако, он с беспримерной снисходительностью объявил также, что всякий, кто откажется, будет помещен на казенный счет в специально приспособленный для этой цели замок, где за ним будет в придачу ухаживать вооруженная свита. В результате столь благодетельных постановлений три десятка шведов отважно выступили вперед и принесли присягу на верность, за что им милостиво разрешили остаться на берегах Делавэра, где их потомки живут и по сей день. От многих наблюдательных путешественников я, впрочем, слышал, что они так никогда и не смогли отделаться от унылого вида своих предков и все еще каким-то необъяснимым образом передают от отца к сыну явные следы жестоких побоев, нанесенных им храбрыми амстердамцами.
Вся провинция Новая Швеция, покоренная победоносным Питером Стайвесантом, была низведена до положения колонии, названной Саут-Ривер, и отдана под начало помощника губернатора, подчиненного верховному правительству, которое находилось в Новом Амстердаме. Этого важного сановника звали мингер Вильям Беекман или, вернее, Бекман; он получил свое прозвище, как некогда Овидий Назон, из-за щедрых размеров носа, выступавшего посередине его лица наподобие клюва попугая.[447] В различных старинных источниках можно найти указания на то, что этим обстоятельством объясняется не только его фамилия, но и начало его карьеры, ибо вследствие отсутствия в Кристине городских часов ее население пользовалось физиономией мингера Бекмана, как солнечными часами. Эта романтическая и поистине живописная часть лица первая бросалась в глаза народу и потащила за собой ее владельца, который в свою очередь потащил за собой всю семью Бекманов. Последняя, добавляет история, долгое время считалась одной из самых древних и благородных в провинции, и ее представители с признательностью увековечили первопричину своего величия не тем, что поместили на щите своего герба сверкающий нос, как это сделали бы аристократические семейства в Англии, а тем, что у них у всех до одного был здоровенный нос, торчавший как раз посреди лица.
Итак, этот опасный поход был со славой закончен, причем голландцы потеряли всего двух человек: Волферта Ван-Хорна, высокого худощавого парня, сбитого с ног утлегарем[448] шлюпа и упавшего за борт при сильном порыве ветра, и толстого Брома Ван-Бюммеля, скоропостижно скончавшегося из-за злокачественного несварения желудка; оба они, впрочем, были объявлены достойными вечной славы, как павшие за родину смертью храбрых. Правда, одна из конечностей Питера Стайвесанта сильно пострадала, сломавшись на мелкие части при штурме крепости; но так как, к счастью, это была его деревянная нога, то рану быстро и полностью залечили.
Теперь в этом разделе моей истории мне остается упомянуть только о том, что наш безупречный герой и его победоносная армия радостно вернулись на Манхатез, шагая, осененные лаврами, как шли сторонники юного Малколма под защитой движущегося Дунсинанского леса.[449] Так они, ликуя, торжественно вступили в Новый Амстердам, приведя с собой, побежденного Рисинга и остатки его разбитого войска, не согласившихся принять нидерландское подданство. Оказалось, что громадный швед в, конце сражения лишь упал в обморок, от которого быстро очнулся, когда его хорошенько ущипнули за нос.
Пленных героев поместили, как обещал губернатор, на казенный счет в красивом и просторном замке, то есть в тюрьме для государственных преступников, вице-королем которой назначили Стоффеля Бринкерхофа, бессмертного завоевателя Устричной бухты и которая с тех пор навсегда осталась во владении его потомков.[450]
Весело и приятно было смотреть на радость жителей Нового Амстердама, когда они вновь увидели своих воинов, вернувшихся из похода в дикую страну. Старухи теснились вокруг Антони Ван-Корлеара, который рассказал всю историю кампании с отменной точностью, если не считать его уверений, будто он вел всю битву один и, в частности, победил могучего Рисинга, на что он считал себя вполне вправе претендовать, так как победа была одержана с помощью его каменной фляги. Во всем городе учителя отпустили на этот день маленьких школьников, и те толпами ходили за барабанами, надев на голову бумажную треуголку и прицепив палочку к штанам, беря таким образом первый урок праздношатания. Что касается грубой черни, то она скопом валила вслед за Питером Стайвесантом, куда бы тот ни направлялся, и кричала: «Да здравствует Твердоголовый Пит!».
Это был поистине день шумной суматохи и веселья. В честь победителей в ратуше был приготовлен обильный обед, на котором в одном блестящем созвездии собрались все великие и малые светила Нового Амстердама. Там были величественный схаут[451] и его угодливый помощник, бургомистры рядом с их услужливыми схепенами,[452] более мелкие чиновники рядом со схепенами и так далее вплоть до знаменитых полицейских пройдох самых низких степеней; у каждого чинуши был свой прихвостень, который докуривал его трубку, допивал его опивки, смеялся над его незабываемыми по глупости выходками, короче говоря, – ведь муниципальный банкет остается повсюду муниципальным банкетом и был муниципальным банкетом со времен сотворения мира – обед протекал в точности так, как проходят все наши грандиозные общественные пиршества и званые обеды в честь Четвертого июля. Съели уйму рыбы, мяса и домашней птицы, выпили океаны спиртных напитков, выкурили тысячи трубок и множество скучных шуток вознаградили чрезвычайно громким жирным смехом.
Следует упомянуть также, что этой широко известной победе Питер Стайвесант обязан еще одним из своих многочисленных прозваний, ибо честные бюргеры были так безмерно восхищены его подвигами, что единодушно почтили его именем Pieter de Groodt, то есть Питер Великий, или, как перевели на свое наречие жители Нового Амстердама, Piet de Pig[453] – и это прозвище он сохранил до самой своей смерти.
КОНЕЦ КНИГИ ШЕСТОЙ
О том, как Питер Стайвесант избавил, державный народ от забот о стране, а также о различных подробностях его повеления в мирное время.
История правления Питера Стайвесанта представляет собой печальную картину бесконечных забот и треволнений, неотделимых от государственной деятельности, и может служить серьезным предупреждением всем, кто стремится к власти. Он был увенчан славой победы, разбогател от военной добычи и с триумфом вернулся в свою великолепную столицу, и все же его радость омрачилась, когда он узнал о тех злоупотреблениях, которые были совершены за время его непродолжительного отсутствия.
В правление Вильяма Упрямого новонидерландцы, на свое несчастье, нарушили собственный покой, хлебнув из отравленного кубка власти; и хотя после восшествия на престол Питера Стайвесанта они тем бессознательным чутьем, которым в равной мере обладают толпа и домашний скот, поняли, что бразды правления перешли в более крепкие руки, все же они не могли удержаться от того, чтобы не беспокоиться, не горячиться и не закусывать удила, храня при этом упрямое молчание. И вот, едва великий Питер повернулся к своему народу спиной, как разносчики новостей и трактирные политики всего города немедленно сорвались с цепи и стали чудить и резвиться самым сумасбродным образом.
Словно по какому-то странному, неисповедимому предопределению большинству государств (в особенности вашим просвещенным республикам) выпадает на долю всегда иметь своим правителем самого неподходящего человека из всех жителей страны, так что вряд ли найдется в ней хоть один горожанин или земледелец, который не обнаружил бы бесчисленных ошибок в управлении и в конце концов не убедил бы вас, что дела пошли бы в тысячу раз лучше, если бы руководство возглавлялось им. Как странно! Управление, в котором все, по-видимому, так прекрасно разбираются, неизбежно оказывается в плохих руках; странно, но в способностях к законодательной деятельности, которыми все так щедро наделены, постоянно бывает отказано тому единственному человеку в государстве, кому по положению надлежит ею заниматься!
Так и в данном случае каждый из кучи горе-политиков в Новом Амстердаме был оракулом в государственных вопросах и мог бы руководить общественными делами несравненно лучше, нежели Питер Стайвесант. Но старый губернатор с его несговорчивым нравом ни в коем случае не потерпел бы, чтобы кто-нибудь из многочисленных смышленых советников, которые его окружали, навязал ему свое мнение и спас страну от гибели.
Итак, едва Питер Стайвесант отправился в поход против шведов, как старые крамольники времен Вильяма Кифта снова подняли голову и стали устраивать политические собрания, обсуждая на них «положение страны». На этих сборищах бургомистры, склонные во все вмешиваться, и их услужливые схепены пользовались значительным влиянием. Эти почтенные чиновники не были больше такими толстыми, упитанными и спокойными, как в мирные дни Воутера Ван-Твиллера. Напротив, как избранники народа они составляли теперь нечто вроде прочного бруствера между толпой и правительством. Они изо всех сил домогались любви народа и были горячими защитниками его прав, напоминая своим бескорыстным рвением горластых трибунов древнего Рима или тех добродетельных патриотов наших дней, которых выразительно называли «друзьями народа».[454]
Под руководством этих глубокомысленных политиков грязная чернь вдруг стала весьма осведомленной в вопросах, которые были выше ее понимания. Сапожники, медники и портные все сразу почувствовали себя вдохновленными, как религиозные глупцы в славные времена монашеского ясновидения, и без всякого предварительного изучения или опыта, в мгновение ока приобрели способность руководить всеми государственными делами. Необходимо упомянуть и о множестве дряхлых, полоумных престарелых бюргеров, которые мальчиками пересекли океан в числе пассажиров «Гуде вроу» и были непогрешимыми оракулами в глазах просвещенной черни. Думать, что человек, который принимал участие в открытии страны, не знает, как надо ею управлять, было бы в высшей степени нелепо. Это сочли бы даже ересью, как в наше время считают ею сомнение в политических талантах и в бесспорности всех суждений наших старых «героев 76-го года»[455] или в том, что тот, кто сражался за свое правительство, не в состоянии, как бы глуп от природы он ни был, исполнять в нем любую должность.
Питер Стайвесант отличался, однако, склонностью управлять провинцией без помощи своих подданных, так что, вернувшись, он очень, рассердился, когда обнаружил, что за время его отсутствия они понабрались мятежного духа. Поэтому первым делом он решил восстановить в стране полный порядок, растоптав достоинство державного народа.
Итак, однажды вечером, дождавшись удобного случая, когда просвещенная чернь собралась на многолюдный сход и слушала патриотическую речь вдохновенного сапожника, бесстрашный Питер, как его великий тезка, царь всея Руси, внезапно появился среди присутствующих, храня на лице такое выражение, которого было бы достаточно для того, чтобы привести в трепет мельничный жернов. Все собрание было повергнуто в ужас; оратора словно хватил паралич посреди высокопарной фразы, и он стоял, пораженный, с открытым ртом и дрожащими коленями, между тем как слова «ужас!», «тирания!», «свобода!», «права!», «налоги!», «смерть!», «гибель!» и целый поток прочих патриотических фраз с ревом вылетали из его глотки, пока ему не удалось закрыть, наконец, рот. Разгневанный Питер, не обращая внимания на толчею, создавшуюся из-за того, что каждый старался спрятаться за спину соседа, подошел к крикливому забияке и, вытащив огромные серебряные часы, которые во время оно, возможно, служили городскими часами и сохранились до наших дней у его потомков как семейная диковина, попросил оратора починить их, чтобы они снова пошли. Оратор смиренно признался, что никак не может этого сделать, ибо не знаком с их устройством.
– Ну-ка, – сказал Питер, – испытай свое искусство, любезный. Смотри, вот все пружины и колесики; ты ведь знаешь, как легко может самая неловкая рука остановить часы и разобрать их на части. Почему же привести их в порядок должно оказаться труднее, чем остановить?
Оратор заявил, что занимается совершенно иным ремеслом, что он бедный сапожник и никогда в жизни не имел дела с часами. Есть люди, искусные в часовом ремесле, коим и надлежит заниматься этим делом, а что до него, то он только все перепутает и испортит превосходную вещь.
– Послушай-ка, господин хороший, – воскликнул Питер, сразу ловя сапожника на слове и по-прежнему храня такой вид, от которого тот чуть не превратился в каменную выколотку; – как это ты позволяешь себе вмешиваться в дела правления, приводить в порядок, налаживать, латать и чинить сложную машину, основы устройства которой выше твоего разумения и даже простейшие действия которой недоступны твоему пониманию, настолько они тонки, между тем как ты не в состоянии исправить пустяковый недостаток в самом обыкновенном механизме, все тайны которого открыты для твоего взгляда? Убирайся к своей коже и каменной выколотке, что могут служить эмблемой твоей головы; чини свои башмаки и ограничься тем призванием, для которого провидение тебя создало. Но знай, – Питер повысил голос так, что воздух вокруг зазвенел, – если я когда-либо поймаю тебя или кого-нибудь из твоего племени, будь то квадратноголовый или плоскозадый, на том, что вы вмешиваетесь в государственные дела, тогда, клянусь святым Николаем, я сдеру со всех вас, ублюдков, живьем шкуру и велю натянуть ее на барабаны, чтобы впредь вы шумели не попусту!
От этой угрозы и оглушительного голоса, каким она была произнесена, вся толпа задрожала в страхе. Волосы на голове оратора встали дыбом, наподобие свиной щетины, которую он сучил вместе с дратвой, а у всех присутствовавших на собрании рыцарей наперстка замерли их могучие сердца, и все они почувствовали себя так, словно им и впрямь хотелось проскользнуть сквозь игольное ушко.
Принятая мера произвела желаемое действие, восстановив в провинции порядок, но зато она повела к тому, что просвещенная чернь стала охладевать к великому Питеру. Многие обвиняли его в проявлении аристократических замашек и слишком явном потакании патрициям. В сущности, для таких подозрений кое-какие основания были, ибо при нем впервые появились фамильная гордость и хвастовство богатством, которые впоследствии достигли в нашем городе такого расцвета, В одном труде, опубликованном через много лет после тех событий, которые описывает мистер Никербокер (в 1701 г. Автор К. В. А. М.), упоминается Фредерик Филипс,[456] считавшийся самым богатым мингером в Нью-Йорке; о нем говорили, что у него целые бочки индейских монет или вампумов. После него остались сын и дочь, которые по голландскому обычаю поделили наследство поровну». Тот, кто правил собственными колясками, имел собственных коров и наследственный клочок земли под капустой, смотрел на менее состоятельных соседей сверху вниз, с ласковой, но в то же время оскорбительной снисходительностью; а те, чьи родители были каютными пассажирами на «Гуде вроу», постоянно спорили по поводу того, чьи предки благородней. В это время стала появляться роскошь в различных формах, и даже сам Питер Стайвесант (хотя его положение в сущности требовало некоторой пышности и великолепия) появлялся на народных торжествах в парадной карете, а в церковь всегда ездил в желтой коляске с огненно-красными колесами!
Из нарисованной мною картины читатели легко могут заметить, что многие черты характера наших предков в точности сохранили их потомки. Гордость своим богатством все еще царит среди наших зажиточных граждан. И многие работящие ремесленники, в начале своей жизни неустанно трудившиеся в пыли и безвестности, впоследствии выбиваются из сил, разыгрывая из себя джентльменов и упиваясь почетом, честно добытым ими в поте лица. Этим они напоминают домовитую, но честолюбивую хозяйку, которая целый день хлопотала, не покладая рук, в жаркой кухне, чтобы приготовить парадный обед, а вечером вплывает в гостиную и изнемогает от духоты в пышном наряде глупой великосветской дамы.
Нельзя без изумления смотреть и на то, сколько появилось в последние годы знатных семейств, чрезвычайно гордящихся древностью своего происхождения. Так, человек, который может взирать на отца, не испытывая при этом унижения, считает себя достаточно значительной особой; тот, кто может без опасений разговаривать о своем дедушке, бывает еще тщеславней, а тот, кто может оглянуться на своего прадеда, не споткнувшись о табурет сапожника и не стукнувшись головой о позорный столб, совершенно нетерпим в своих притязаниях на знатность. Бог ты мой, какие ссоры вспыхивают между этими выскочками часовой давности и выскочками суточной давности!
Что касается меня, то я считаю старинные голландские семейства единственными представителями местной знати, подлинными землевладельцами; при виде старого честного бюргера, спокойно покуривающего свою трубку, я всегда проникаюсь к нему почтением, как к достойному потомку Ван-Ренселлеров, Ван-Зандтов, Никербокеров и Ван-Тойлов.