Содержащая различные страшные рассказы о пограничных войнах и гнусных насилиях коннектикутских разбойников а также о возвышении великого совета Амфиктионии на востоке и об упадке Вильяма Упрямого.
В числе многих гибельных опасностей, окружающих вашего отважного историка, есть одна, которой я не надеюсь избегнуть, несмотря на всю мою неизъяснимую кротость и безграничную доброжелательность по отношению к ближним. Движимый благочестивыми помыслами и роясь жадной рукой в гниющих останках прошлых дней, я могу подчас оказаться в таком же положении, в каком очутился храбрый Самсон,[292] когда, прикоснувшись к трупу льва, навлек на себя рой пчел. Так и я сознаю, что стоит мне вдаться в подробности бесчисленных злодеяний племени яноки, или янки, как почти наверняка я задену болезненную чувствительность некоторых из их неразумных потомков и те несомненно накинутся на меня и подымут такое жужжание вокруг моей несчастной башки, что от их укусов меня могла бы защитить только крепкая шкура Ахиллеса или Orlando Furioso.[293] Если так и случится, я буду горько и искренне оплакивать не мою злосчастную судьбу, заставившую меня нанести обиду, а упрямую злобу нашего злонравного и безжалостного века, обижающегося на все, что бы я ни сказал. Послушайте, почтенные господа упрямцы, скажите мне, бога ради, что могу я поделать, если ваши прапрадеды так низко вели себя по отношению к моим прапрадедам? Я очень сожалею об этом, от всего сердца, и тысячу раз хотел бы, чтобы они вели себя в тысячу раз лучше. Но так как я рассказываю о священных событиях истории, то ни на йоту не могу поступиться чистой правдой, хотя бы и был уверен, что коннектикутский палач свалит в кучу все издание моего труда и сожжет его. И разрешите сказать вам, милостивые государи, что одно из великих предназначений, ради которых провидение посылает в этот мир нас, беспристрастных историков, именно в том и состоит, чтобы мы исправляли зло и обрушивали возмездие на головы виновных. Поэтому пусть какой-нибудь народ причиняет зло своим соседям, оставаясь временно безнаказанным, все же рано или поздно придет историк, который отдубасит его по заслугам. Так, у ваших предков, ручаюсь за них, когда они лупили и колотили почтенных жителей провинции Новые Нидерланды и чуть не свели с ума ее злосчастного маленького губернатора, в мыслях не было, что когда-нибудь явится историк вроде меня и возвратит им весь долг с процентами. Клянусь богом! От одного разговора об этом кровь закипает у меня в жилах! И меня разбирает охота с таким же аппетитом, с каким я уничтожал мой обед, на следующей же странице искрошить на мелкие кусочки всю кучу ваших предков! Но ради той горячей любви, какую я питаю к их потомкам, я, так и быть, пощажу их. Я верю, что, поняв, насколько в моей власти сделать всех вас до одного безродными, вы не найдете достаточно слов для восхваления моей справедливости и великодушия. Итак, с обычным спокойствием и беспристрастием я продолжаю мою историю.
Древние мудрецы, близко знакомые с этими делами, утверждали, что у ворот дворца Юпитера лежали две большие бочки, одна, наполненная благами, вторая – несчастьями. Воистину похоже на то, что последняя была опрокинута и затопила несчастную провинцию Новые Нидерланды. В числе других причин для раздражительности, постоянные вторжения и грабежи восточных соседей подогревали легко воспламеняющийся от природы темперамент Вильяма Упрямого. В летописях прежних дней можно еще и теперь обнаружить многочисленные сообщения о такого рода набегах, ибо пограничные начальники особо старались проявить свою неусыпную бдительность и воинское рвение, соревнуясь между собой в том, кто чаше других будет посылать в столицу жалобы и чьи жалобы будут всего длиннее; так ваши верные слуги вечно являются в гостиную с жалобами на мелкие кухонные дрязги и проступки. Донесения всех этих доблестных ябедников с великим гневом выслушивали и вспыльчивый маленький губернатор, и его подданные, которые точно с таким же любопытством жаждали узнать эти пограничные сплетни и с такой же легкостью верили им, с какими мои сограждане поглощают забавные истории, ежедневно наполняющие газеты, о британских нападениях на море, французских секвестрациях на суше и нарушениях испанцами наших прав в обетованной земле Луизиане.[294] Все это доказывает, как я утверждал выше, что просвещенный народ любит быть несчастным.
Впрочем, я далек от того, чтобы утверждать, будто наши достойные предки тревожились попусту; напротив, им приходилось страдать от ежедневно повторявшихся жестоких несправедливостей, каждая из которых могла послужить – если исходить из понятий национального достоинства и национальной чести – достаточной причиной к тому, чтобы ввергнуть все человечество в междоусобицу и смуту.
Из множества горьких обид, упоминаемых в сохранившихся до нас летописях, я выбираю несколько самых ужасных и представляю моим читателям судить, были ли наши прародители правы, когда приходили из-за них в благородное негодование.
«24 июня 1641 года. Некие люди из Хартфорда увели с выгона свинью и заперли ее просто по злобе или из-за другого какого пристрастия, и уморили свинью голодом в хлеве!
26 июля. Означенные англичане снова угнали принадлежащих Компании свиней с Сикоджокского выгона в Хартфорд; что ни день, осыпали жителей хулой, ударами, избивали с позором, какой только могли придумать.
Мая 20 1642 года. Англичане из Хартфорда, учинив насилие, перерезали путы у лошади, которая принадлежала почтенной Компании и паслась, стреноженная, на общинном лугу.
Мая 9 1643 года. Принадлежавшие Компании лошади паслись на земле Компании, когда были угнаны людьми из Коннектикута или Хартфорда, а пастухи были крепко побиты топорами и палками.
16. Опять они продали подсвинка, принадлежавшего Компании, свиньи которой паслись на земле Компании».[295]
О, силы небесные! В какое негодование должно было приводить каждое из этих оскорблений нашего философического Кифта! Письмо за письмом, протест за протестом, послание за посланием, на плохой латыни,[296] на еще худшем английском языке и отвратительном нижнеголландском наречии, посылал он неумолимым янки, но все было тщетно. И двадцать четыре буквы нашего алфавита, которые только и составляли – если не считать славного героя Ван-Корлеара, смелого трубача – регулярное войско, находившееся в его распоряжении, никогда не оставались без дела на протяжении всего его правления. Да и трубач Антони не уступал в пылком рвении своему начальнику, отважному Вильяму: как подобало герою и верному охранителю государственной безопасности, он при каждом новом известии извлекал, стоя на валу, из своей трубы самые зловещие звуки, повергавшие народ в сильнейшую тревогу и нарушавшие его покой в любое время дня и года. За это его очень высоко ценили и всячески ублажали – как мы ублажаем крикливых редакторов газет за столь же важные услуги.
Но вот события на востоке стали принимать еще более грозный характер. До тех пор – как вы могли заметить – провинцию Новые Нидерланды донимали главным образом ближайшие соседи, жители Коннектикута, в особенности города Хартфорда, который, насколько мы можем судить по старинным хроникам, был твердыней этих смелых разбойников; оттуда они совершали свои дерзкие набеги, принося ужас и опустошение в конюшни, курятники и свиные хлевы наших почтенных предков.
Однако примерно в 1643 году люди из восточной страны, населявшие колонии Массачусетс, Коннектикут, Нью-Плимут и Нью-Хейвен, собрались на великий совет; много дней пожужжав и поволновавшись, как политический пчелиный улей во время роения, они, наконец, создали могущественную конфедерацию под названием Объединенные Колонии Новой Англии.[297] Заключая этот союз, они обязались стоять друг за друга во всех опасностях и нападениях и сотрудничать между собой во всех наступательных и оборонительных войнах против окрестных дикарей, к которым, без сомнения, были причислены и наши досточтимые предки с Манхатеза. И чтобы придать союзу больше силы и организованности, каждый год должен был собираться общий съезд или великий совет, состоявший из представителей всех провинций.
Получив сообщение об этом могущественном союзе, пылкий Вильгельмус пришел в крайнее уныние и впервые в жизни забыл разразиться бранью, услышав неприятную новость, – что, по рассказу одного почтенного историка той эпохи, было особо отмечено глубокомысленными политиками Нового Амстердама. Дело в том, что губернатор, перебирая в уме все прочитанное им в Гааге относительно союзов и объединений, пришел к выводу, что великий совет английских колоний был точным подобием знаменитого совета Амфиктионии,[298] благодаря которому греческие государства достигли такого могущества и верховенства; от одной мысли об этом сердце в нем затрепетало, испугавшись за безопасность его владений на Манхатезе.
Он горячо настаивал на том, что конфедерация была создана с единственной целью выгнать голландцев из их прекрасных владений, и всегда приходил в ярость, если кто-нибудь осмеливался усомниться в справедливости этого предположения. Говоря откровенно, я думаю, что он не был совершенно неправ в своих подозрениях, ибо на первом же ежегодном заседании великого совета, происходившем в Бостоне (который губернатор Кифт прозвал Дельфами этого воистину классического союза), против голландцев были выдвинуты тяжелые обвинения не более и не менее как в том, что они вели с индейцами торг «ружьями, порохом и дробью – торговлю предосудительную и вредную для колонистов». Правда, о коннектикутских торговцах было доподлинно известно, что они тоже несколько причастны к этой «предосудительной торговле», но ведь они продавали индейцам такие дрянные ружья, которые разрывались при первом же выстреле и, следовательно, могли нанести вред только самим диким язычникам.
Возникновение могучей конфедерации было смертельным ударом для славы Вильяма Упрямого, ибо, начиная с того дня, как отметили многие, он уже больше не поднимал головы и, казалось, совершенно пал духом. Поэтому дальнейшее его правление дает мало пищи для пера историка. Мы видим, как великий совет все время усиливается и грозит завоевать огромную, но беззащитную провинцию Новые Нидерланды, а Вильгельмус Кифт тем временем продолжает без конца стрелять своими посланиями и протестами, как храбрый маленький капитан, стреляющий из всех своих каронад и фальконетов,[299] чтобы разбить и рассеять водяной смерч, на который, увы! эти выстрелы оказывают такое же действие, как если бы они были холостыми.
Последний дошедший до нас документ об этом ученом, философически настроенном, но незадачливом человечке представляет собой длинное послание совету Амфиктионов, в котором он злобно поносит жителей Нью-Хейвена (или Ред-Хиллса) за то невежливое пренебрежение, с каким они отнеслись к его протесту, направленному по поводу того, что они селятся на девственных землях в пределах провинции, подвластной Высокомощным Господам. Из этого послания, которое может служить образцом эпистолярного искусства, изобилующим выразительными апофегмами и классическими украшениями риторики, я за недостатком места могу привести лишь следующий глубокомысленный отрывок: «Разумеется, слыша, как жители Нью-Хартфорда жалуются на нас, мы как бы слышим волка из басни Эзопа, жалующегося на ягненка, или же замечание молодого человека, крикнувшего своей матери, которая бранилась с соседкой: «О, матушка, ругай ее, чтобы она не начала первой ругать тебя». Наученные, однако, предыдущим ходом событий, мы не удивились, когда в ответ на наш протест жители Нью-Хейвена заявили: «Орел всегда относится с презрением к комнатной мухе»; тем не менее мы непоколебимы в своем намерении добиваться наших прав честным оружием и другими справедливыми средствами и надеемся выполнять без колебаний ясные приказания нашего правительства». Желая показать, что последняя фраза не была пустой угрозой, Кифт закончил послание бесстрашным протестом, обозвав весь совет шайкой скваттеров и нарушителей чужих прав, ибо члены совета устраивают свои собрания в Нью-Хейвене, или Ред-Хиллсе, расположенном, как он настаивал, в пределах провинции Новые Нидерланды. На этом кончаются достоверные сведения относительно правления Вильяма Упрямого, так как в дальнейшем, в тревогах, замешательстве и смуте наступившей эпохи, о нем, видимо, совершенно позабыли, и он отныне навсегда ускользает от добросовестных служителей истории. По какой-то причине, отгадать которую я не в состоянии, историки словно сговорились предать забвению само его имя, вследствие чего они все, как один, воздерживались даже от упоминаний о его подвигах. И хотя я обманул ожидания этих негодяев и расстроил их гнусный заговор, все же я ничуть не уверен, что кто-нибудь из их приверженцев, того и гляди, не осмелится выступить и подвергнуть сомнению достоверность тех или иных из твердо установленных и неопровержимых сведений, которые я здесь сообщил. Но пусть они сделают это – на свою погибель. Пропади я пропадом, если, изловив такого клеветника и поджигателя, оспаривающего хотя бы одно слово из моей незапятнанной ложью истории или крадущего у моих героев хоть ничтожную частицу той славы, которую они с таким блеском приобрели, я не вылью на него всю свою чернильницу, пусть даже она и уступает по величине чернильнице мудрого Гаргантюа,[300] которая, как сообщает достоверная летопись его чудесных подвигов, весила семь тысяч центнеров.
Я всегда скорбел о том, что последние дни знаменитого Кифта окружены столь непроглядной тьмой, ибо он был могучим и великим маленьким человечком, достойным высшей славы: ведь он первый из властителей ввел в нашей стране искусство воевать с помощью посланий и защищать страну с помощью трубачей и ветряных мельниц – весьма дешевый и человеколюбивый способ ведения войны, который впоследствии не раз применялся, вызывая бурное одобрение, и который обещает – если его когда-нибудь удастся полностью осуществить – избавить нас от огромных неприятностей и огромных расходов и спасти от неизмеримо большего кровопролития, нежели изобретение пороха или мин.
Правда, некоторые старинные местные поэты – а их в Новых Нидерландах было великое множество, – воспользовавшись таинственным исходом Вильяма Упрямого, сочинили сказку о том, что он, подобно Ромулу,[301] был перенесен на небо и сияет там в виде очень яркой маленькой звезды где-то в левой клешне Рака; другие высказывают столь же фантастическое предположение, будто он испытал такую же судьбу, как славный король Артур,[302] который, по уверениям древних бардов, был унесен в прекрасные кущи сказочной страны, где живет и теперь, во всем своем величии и силе, и откуда рано или поздно вернется, чтобы вызволить бедную старую Англию из рук жалких, болтливых, погрязших в кляузах министерств и восстановить былое благородство, достоинство и незапятнанную честность, господствовавшие в славные дни рыцарей Круглого Стола.[303]
Британцы предполагают, что он еще вернется и завоюет всю Британию, ибо таково, несомненно, пророчество Мерлина.[304] Он сказал, что смерть его будет сомнительной; и сказал правду, ибо люди до сих пор сомневаются и не знают, что думать об этом, – ибо им неизвестно, жив он или умер. – Де Лив.[305] Хроника.
Все это, однако, лишь забавные фантазии, туманные видения грезящих наяву плутов-поэтов, верить которым я бы не советовал моим благоразумным читателям. Не склонен я также придавать веры ни утверждениям одного древнего автора мало достоверной истории, доказывающего, что Вильгельмус погиб при разрушении одной из его ветряных мельниц, ни домыслам более позднего писателя, уверяющего, будто он пал жертвой философского опыта, который тщетно старался осуществить на протяжении многих лет, и имел несчастие сломать себе шею, свалившись из чердачного окна ратуши при безуспешной попытке поймать ласточку, насыпав ей на хвост щепотку соли.
Наиболее правдоподобное сообщение, которому я готов не обинуясь поверить, мы находим в одном темном предании, гласящем, что постоянные неурядицы на границах его провинции, бесконечные замыслы и планы, роившиеся в его собственном черепе, и напоминания, просьбы, увещания и глубокомысленные советы разных почтенных собраний державного народа, вместе с упрямым нравом его совета, который ни в чем не соглашался с ним и всегда был неправ, – все это, говорю я, поддерживало его мозг в состоянии такого накала, от которого он в конце концов и истлел, как истлевает голландская семейная трубка, послужившая трем поколениям заядлых курильщиков. Таким образом вспыльчивый, но великодушный Вильям Упрямый как бы сгорел заживо, угаснув, словно грошовый светильник; и когда безжалостная смерть задула, наконец, еле мерцавшее пламя, от маленького губернатора не осталось почти ничего, что можно было бы похоронить!
КОНЕЦ КНИГИ ЧЕТВЕРТОЙ
В которой показано, что смерть великого человека не вызывает столь уж неутешного горя. А также о том, как Питер Стайвесант прославился благодаря необычайной крепости своей головы.
Для такого глубокомысленного философа, как я, способного ясно видеть насквозь там, где взор обыкновенных смертных проникает едва до полпути, нет более простой и очевидной истины, нежели та, что смерть великого человека – событие весьма маловажное. Сколько бы мы ни мнили о себе, какие бы суетные рукоплескания миллионов мы ни вызывали, даже самые великие среди нас занимают, несомненно, лишь крайне ничтожное место в этом мире; и столь же несомненно, что даже это маленькое место быстро замещается, как только мы оставляем его вакантным. «Какое значение имеет, – говорит изысканный Плиний, – появление человека или его уход? Мир – это театр, в котором декорации и актеры постоянно меняются». Ни один философ не высказывал более правильной мысли, и я только удивляюсь тому, что столь разумное замечание могло просуществовать так много веков, недостаточно оцененное человечеством. Мудрец шествует вслед за мудрецом; герой, едва сойдя с триумфальной колесницы, уже уступает место другому герою, появившемуся после него; и о самом надменном государе говорится лишь, что «он почил с праотцами, и вместо него воцарился его преемник».
Говоря по секрету, мир не слишком скорбит о своей утрате; если его предоставить самому себе, он скоро перестанет печалиться, и, хотя народ, выражаясь фигурально, часто тонул в слезах по случаю смерти великого героя, почти наверняка можно сказать, что никто не прольет слезы по столь грустному поводу, разве только какой-нибудь голодный писака уронит ее со своего заржавелого пера. Всю тяжесть скорби приводится выдерживать на себе историкам, биографам и поэтам, которые – злосчастные мошенники! – как «мортусы»[306] в Англии, выступают в роли главных плакальщиков; в их писаниях народ испускает тяжелые вздохи и утопает в слезах, хотя он вовсе и не думал этого делать. В то время как патриотический писатель рыдает и воет в прозе, в белых стихах и в рифмованных поэмах и собирает капли общественной скорби в свой толстый том, как в слезницу, его сограждане – в этом можно почти не сомневаться – едят и пьют, пиликают на скрипке и танцуют, ничего не ведая о горьких стенаниях, издаваемых от их имени, как не ведают наши мнимые персонажи, Джон До и Ричард Ро,[307] о тяжущихся, за которых они великодушно выступают на суде в тех или иных случаях.
Самый славный и достохвальный герой, когда-либо разорявший целые государства, может быть предан забвению среди обломков воздвигнутого ему памятника, если какой-нибудь добросердечный историк не смилостивится над ним и благосклонно не сохранит его имя для потомства. Сколько бы доблестный Вильям Кифт ни тревожился, ни суетился и ни терзался, когда в его руках были судьбы всей колонии, я вполне серьезно допускаю возможность того, что лишь этой достоверной истории будет он обязан своей известностью в грядущих веках.
Его кончина не вызвала никаких потрясений в Новом Амстердаме и его окрестностях; земля не задрожала, и ни одна звезда не упала, сорвавшись со своей орбиты. Небеса не оделись в траур – в чем охотно попытались бы убедить нас поэты – по случаю злосчастной смерти героя, скалы (жестокосердные бродяги) не изошли слезами и деревья не склонили свои вершины в молчаливой скорби. А что касается солнца, то оно проспало в последующую ночь так же долго, и проснувшись, явило взорам такое же веселое лицо, как и всегда в этот день того же месяца любого года и до этого события, и после него. Добрые жители Нового Амстердама все как один сказали, что губернатор был очень хлопотливым, расторопным, суетливым человечком, что он был «отцом отечества»,[308] «благороднейшим созданием божиим»,[309] «он человек был в полном смысле слова, уж мне такого больше не видать»,[310] и еще множество других вежливых и доброжелательных фраз, какие всегда произносятся по случаю смерти любого великого человека; после чего они закурили трубки и больше о покойнике не вспоминали, а Питер Стайвесант стал его преемником.
Питер Стайвесант был последним и, наравне с прославленным Воутером Ван-Твиллером, самым лучшим из наших старинных голландских губернаторов. Воутер превосходил всех, кто ему предшествовал, а с Питом, как по-приятельски называли Питера старые голландские бюргеры, всегда обнаруживавшие склонность к фамильярному обращению с именами, не мог сравниться ни один из тех, кто за ним последовал. Он действительно был самой природой предопределен к тому, чтобы вывести из отчаянного положения ее любимую провинцию, но богини судьбы, или Парки – Клото, Лахесис и Атропос,[311] эти самые могущественные и неумолимые из всех древних и бессмертных старых дев, предназначили этой провинции постоянно пребывать в состоянии неизменного смятения.
Сказать просто, что он был герой, значило бы совершить по отношению к нему беспримерную несправедливость; он был поистине сочетанием героев, ибо обладал крепким, сухощавым телосложением, как Аякс Теламон,[312] столь прославившийся своей доблестью, когда он дубасил маленьких троянцев, и сутулыми плечами, за которые Геркулес отдал бы свою шкуру[313] (я имею в виду львиную шкуру), когда вздумал освободить старого Атласа от его груза. Больше того, он был, как пишет Плутарх про Кориолана,[314] страшен не только силой своего оружия, но также и голосом, звучавшим так, будто исходил из бочки; и подобно этому же воину, он питал величайшее презрение к державному народу, а одного его сурового вида было достаточно, чтобы сердца врагов трепетали от ужаса и смятения. Вся эта великолепная воинственная внешность несказанно выигрывала от случайного преимущества, которым, к моему удивлению, ни Гомер, ни Вергилий не наделили ни одного из своих героев, хотя оно стоит всех жалких царапин и ран, упоминаемых в «Илиаде» и «Энеиде», и в «Фарсалиях» Лукана[315] на придачу. Это было не что иное, как страшная деревянная нога – единственная награда, заслуженная им в битвах, в которых он храбро сражался за родину; однако он очень гордился своей деревянной ногой и не раз говорил, что ценит ее больше, чем все остальные конечности вместе взятые. И в самом деле, он так высоко почитал ее, что велел изящно инкрустировать и украсить серебряными барельефами, из-за чего в некоторых исторических произведениях и легендах рассказывается, будто у него была серебряная нога.[316]
Подобно вспыльчивому воину Ахиллесу, Питер Стайвесант был подвержен внезапным вспышкам гнева, часто оказывавшимся весьма неприятными для его любимцев и оруженосцев, чью сообразительность он имел обыкновение подстегивать – на манер своего знаменитого подражателя Петра Великого, – крестя их плечи дубинкой.
Однако больше всего я ценю его за то, что во многих отношениях он был похож на прославленного Карла Великого. Я нигде не мог обнаружить сведений о том, что он читал Платона, или Аристотеля, или Гоббса,[317] или Бэкона, или Олджернона Сидни, или Тома Пейна, и все же в своих действиях он проявлял иногда проницательность и мудрость, которых трудно было бы ожидать от человека, не знакомого с греческим языком и никогда не изучавшего древних авторов. Правда, я должен в этом с грустью признаться, он питал необъяснимое отвращение к экспериментам и любил править своей провинцией наипростейшим способом, но зато ему удавалось поддерживать в ней больше порядка, нежели было при ученом Кифте, хотя тому помогали и затуманивали голову все древние и современные философы. Я должен также признаться, что Питер Стайвесант издал очень мало законов, но опять же он позаботился о том, чтобы эти немногочисленные законы всеми неуклонно выполнялись; не знаю, право, мог бы кто-нибудь так хорошо отправлять правосудие, если бы ежегодно издавали тома мудрых указов и постановлений, но каждодневно пренебрегали ими и забывали о них.
Питер Стайвесант представлял полную противоположность своим предшественникам, ибо был не флегматическим и косным, как Вальтер Сомневающийся, и не беспокойным и суетливым, как Вильям Упрямый, а человеком, вернее губернатором, столь необычайно деятельным и столь твердым в своих убеждениях, что никогда не искал и не принимал чужих советов; преодолевая все затруднения и опасности, он смело полагался единственно на свою голову, как во время оно герои полагались только на свои руки. Говоря по совести, для того, чтобы стать превосходным государственным мужем, ему не хватало лишь одной способности – думать всегда правильно, ибо ни один человек не решился бы отрицать, что он всегда поступал так, как думал, и если ему недоставало строгости мышления, он возмещал это настойчивостью. Прекрасное качество! Ведь правителю несомненно более пристало быть настойчивым и последовательным, в заблуждениях, чем колеблющимся и противоречивым в старании поступать правильно. Это во всяком случае бесспорно, и я великодушно делаю эту истину достоянием гласности на благо всем законодателям, великим и малым, которые стоят, дрожа на ветру, и не знают, куда направить свой путь. Правитель, действующий в соответствии со своей собственной волей, будет, конечно, доволен собой, между тем как тот, кто стремится сообразовывать свое поведение с желаниями и прихотями других, подвергается большой опасности вызвать всеобщее недовольство. Часы, стрелки которых стоят на месте и неизменно направлены в одну сторону, дважды в сутки будут, разумеется, показывать правильное время, а другие часы могут постоянно идти, но постоянно неверно.
Эта великая добродетель не осталась незамеченной славными жителями Новых Нидерландов; напротив, они были весьма высокого мнения о независимом характере и могучем уме своего нового губернатора и повсеместно называли его Hard-koppig Piet, то есть Твердоголовым Питом, – что было большим комплиментом его мыслительным способностям.
Если из всего сказанного мною ты, мой уважаемый читатель, не догадался, что Питер Стайвесант был непреклонным, решительным, отважным, видавшим виды, ретивым, упрямым, толстокожим, неустрашимым, великодушным, старым губернатором «образца семьдесят шестого года»,[318] тогда ты очень туп и не умеешь делать выводы.
Этот превосходнейший губернатор, чей характер я попытался выше обрисовать, начал свое правление 29 мая 1647 года[319] – в удивительно непогожий день, отмеченный во всех дошедших до нас календарях под названием «ветреная пятница». Так как он чрезвычайно ревниво относился ко всему, что касалось его личного и служебного достоинства, его вступление в должность сопровождалось большими церемониями; чудесное дубовое кресло прославленного Воутера Ван-Твиллера тщательно сохранялось для таких случаев, подобно тому, как в Сконе,[320] в Шотландии, благоговейно сохранялись кресло и валун для коронации шотландских королей.
Должен упомянуть, что бурное состояние стихий, вместе с тем обстоятельством, что то был несчастливый день недели, называемый «днем висельников», не замедлил вызвать множество серьезных раздумий и различных, вполне оправданных опасений среди пожилых и просвещенных жителей провинции; некоторые представители мудрого пола, известные немалыми познаниями в тайнах астрологии и гадания, тотчас же заявили, что это страшные предзнаменования бедственного правления, И приметы оправдались самым прискорбным образом, что несомненно говорит о мудрости тех, кто прислушивается к сверхъестественным указаниям, позаимствованным из снов и видений, полета птиц, падения камешков и гоготания гусей, на которые древние мудрецы и правители столь справедливо полагались, или же почерпнутым из падения звезд, лунных затмений, пламени свечей и воя собак, тщательно отмечаемых и толкуемых нынешними старыми сивиллами-прорицательницами, которые, по моему скромному мнению, являются законными представительницами и хранительницами древней науки ворожбы. Во всяком случае бесспорно, что губернатор Стайвесант вступил в должность в беспокойное время, когда извне толпой подступали и угрожали враги, когда внутри страны неудержимо росла анархия и усиливалось упорное сопротивление всем начинаниям правительства, когда власть Высокомощных Господ Генеральных Штатов – хотя она и зиждилась на широкой голландской основе безобидной глупости, хотя она поддерживалась экономическими соображениями и для ее защиты прибегали к речам, протестам, посланиям, флагштокам, трубачам и ветряным мельницам – колебалась, качалась, шаталась, спотыкалась и в конце концов свалилась в грязь под ударами английских захватчиков, как рухнут раньше или позже наши величественные и огромные, но ветхие деревянные колокольни под напором резвого северо-западного ветра.