В которой излагаются хитрости и искусные уловки лукавых грабителей – книготворцев и их верных оруженосцев, книготорговцев. Содержащая, кроме того, описание разносторонних познаний Вильяма Упрямого и рассказ о том, как человек может настолько заучиться, чтобы стать ни к чему непригодным.
Теперь-то мне представился случай хорошенько испытать терпение моих читателей. Вот грозная крепость, доведенная до последней крайности, доблестный комендант, которому угрожает неминуемая опасность, и легион неумолимых врагов, стекающихся со всех сторон. Сентиментальный читатель готовится проявить свои симпатии и оплакать страдания храбрецов. Философический читатель – применить свои основные положения и хладнокровно определить масштабы и установить соотносительность великих деяний, подобно любителю древностей, измеряющему пирамиду двухфутовой линейкой. А простой читатель, ищущий развлечения, льстит себя надеждой, преодолев однообразные страницы, над которыми он дремал, насладиться убийствами, насилиями, разрушениями, пожарами и всеми другими замечательными событиями, придающими блеск победе и украшающими триумф завоевателя.
Итак, каждый читатель должен стремиться вперед; если в нем есть хоть малейшая искра любопытства, он не может удержаться от того, чтобы не перевернуть следующую страницу. И так как он теперь полностью в моих руках, то почему бы мне не позволить себе небольшой отдых и не внести разнообразие в скучный труд повествования, начав задуривать голову моему читателю кучей здравых рассуждений о том, о сем и о всякой всячине, высказав некоторые из моих заветных убеждений или поговорив немного о самом себе. Все это читателю надлежит прочесть или навсегда отложить книгу в сторону и остаться в полном неведении относительно доблестных деяний и великих событий, описанных в дальнейшем.
Раскрою читателям одну великую литературную тайну. Опытный писатель, желая внушить какие-нибудь особые догмы, религиозные, политические или нравственные, часто прибегает к следующему способу: он поясняет свои излюбленные доктрины занимательными выдумками по поводу общеизвестных событий и так ловко сочетает историческую правду с хитроумным вымыслом, что миллионы наивных людей этого не замечают. В то время, как они с открытым ртом следят за интересным рассказом, их часто можно заставить проглотить самые нелепые мнения, смехотворные теории и чудовищные ереси. Так, в частности, обстоит дело с ревностными проповедниками современной философии, и ни один честный, доверчивый читатель, который поглощает их сочинения, думая, будто приобретает твердые знания, не должен удивляться, если обнаружит, что, пользуясь благочестивой цитатой, «чрево его наполнилось ветром палящим».[232]
К числу таких же способов относится и литературная уловка, с помощью которой трезвую истину, как терпеливую и работящую вьючную лошадь, заставляют тащить на своей спине две корзины подлых предположеньиц. Таким путем увеличивается число книг, перо работает без устали и торговля процветает. Ведь если бы каждый писатель должен был рассказывать только о том, что он знает, тогда толстым книгам скоро наступил бы конец и фолиант Мальчика-с-пальчик считался бы гигантским томом. Тогда человек мог бы носить свою библиотеку в кармане, и вся армия писак, типографщиков, переплетчиков и книгопродавцев могла бы умереть с голоду. Но так как писателю не возбраняется говорить все, что он думает, и все, чего он не думает, рассказывать обо всем, что он знает и чего не знает, высказывать догадки, сомневаться, убеждать самого себя, смеяться вместе с читателем и над ним (последнее мы, писатели, делаем исподтишка – в девяти случаях из десяти), заниматься гипотезами, ставить тире – и звездочки **** и прибегать к тысяче других невинных ухищрений, то все это, говорю я, прекраснейшим образом содействует заполнению страниц книг, карманов книгопродавцев и голодных желудков авторов, способствует развлечению и просвещению читателя и споспешествует славе, преуспеянию и пользе нашего ремесла!
После того, как я рассказал моим читателям о всех приемах и тайнах создания книг, им остается только взять перо в руку, сесть за стол и написать для себя книгу, а я тем временем продолжу мою историю, не прибегая ни к одному из перечисленных выше ухищрений.
ВИЛЬГЕЛЬМУС КИФТ, который в 1634 году взошел на губернаторское кресло (пользуясь излюбленным, хотя и неуклюжим выражением современных стилистов), был по фигуре, чертам лица и характеру полной противоположностью Воутеру Ван-Твиллеру, своему прославленному предшественнику. Он происходил из очень почтенной семьи; его отец был инспектором ветряных мельниц в древнем городе Саардаме; про нашего героя рассказывают, что еще мальчиком он производил очень занимательные исследования свойств и работы названных механизмов; и это является одной из причин, почему впоследствии он стал таким способным губернатором. Его фамилия, согласно утверждениям самых остроумных филологов, – это испорченное Кивер, то есть спорщик или крикун; она выражала наследственную склонность его семьи, которая почти два столетия давала жару жителям открытого всем ветрам городка Саардама и произвела на свет божий больше мегер и забияк, чем десять любых других местных семейств. И Вильгельмус Кифт настолько полно унаследовал семейные таланты, что не пробыл и года в должности губернатора, как стал повсюду известен под именем ВИЛЬЯМА УПРЯМОГО.
Это был проворный, раздражительный, маленький старый джентльмен, высохший и увянувший отчасти в результате естественного течения лет, а отчасти из-за того, что его поджаривала и иссушала огненная душа, которая подобно лучине пылала ярким пламенем в его груди, постоянно побуждая к самым доблестным ссорам, спорам и злосчастным приключениям. Мне пришлось слышать, как один глубокомысленный и философический знаток человеческой природы заметил, что если женщина к старости толстеет, то дальнейшее ее существование становится ненадежным, но если на свое счастье, она увядает, то живет вечно. Так же обстояло дело с Вильямом Упрямым, становившимся все более крепким, по мере того, как он высыхал. То был один из тех маленьких голландцев, каких мы иногда видим проворно шагающими по улицам нашего города, в кафтане с широкими полами и огромными пуговицами, почти не уступающими по величине щиту Аякса, играющему столь видную роль у господина Гомера, в старомодной треуголке, торчащей на затылке, и с тростью, доходящей ему до подбородка. Лицо у него было широкое, но с резкими чертами, нос задран кверху самым дерзким образом; его щеки, как почва Огненной Земли, были опалены до темно-красного цвета – без сомнения, вследствие соседства двух свирепых маленьких серых глаз, сквозь которые его пламенная душа сверкала таким же огнем, как тропическое солнце, сияющее сквозь два зажигательных стекла. Вокруг его рта залегали забавные складки, делавшие его лицо очень похожим на сморщенную морду раздражительной моськи. Короче говоря, он был одним из самых упрямых, беспокойных, уродливых человечков, которые постоянно злятся из-за пустяков.
Таковы были душевные качества Вильяма Упрямого, но к высокому званию и власти его привел бесспорно выдающийся ум. В юности он весьма успешно прошел курс наук в знаменитой Гаагской академии, известной тем, что она выпускала законченных буквоедов с небывалой быстротой; в этом отношении с ней могут сравниться только некоторые наши американские колледжи, производящие бакалавров искусств как бы с помощью патентованной машины. Там он очень ловко сражался на границах нескольких наук и совершил столь отважный набег в область мертвых языков, что захватил в плен кучу греческих существительных и латинских глаголов вместе с различными выразительными поговорками и апофегмами,[233] которыми постоянно щеголял в разговоре и в письмах, проявляя при этом такое же тщеславие, с каким победоносный генерал в древности выставлял напоказ трофеи из разграбленных им стран. Кроме того, он сам себя здорово запутал логикой, в которой зашел так далеко, что свел самое тесное знакомство, по крайней мере по имени, со всем семейством силлогизмов и дилемм. Но что больше всего ценил он в себе, это познания в метафизике; осмелившись однажды погрузиться в нее слишком глубоко, он чуть было в ней не задохнулся, окунувшись в трясину невразумительных учений и тем подвергнув себя страшной опасности; от последствий этих испытаний он никогда не мог полностью оправиться. Откровенно говоря, подобно многим другим глубокомысленным любителям совать нос в эту темную, сбивающую с толку науку, он, занимаясь отвлеченными рассуждениями, которых не мог постичь, и искусственной классификацией, в которой сам не мог разобраться, привел свои мозги в такое расстройство, что никогда уже на протяжении всей своей дальнейшей жизни не был в состоянии ясно мыслить ни о чем, даже о самых простых вещах. Должен признаться, что это было до некоторой степени несчастьем, ибо он, вступая в споры, которые очень любил, всегда прибегал к логическим дедукциям и метафизическому жаргону и быстро начинал блуждать в тумане противоречий, а затем распалялся сильнейшим гневом на противника за то, что тот не дал себя сразу убедить.
В науке, как и в плавании, тот, кто хвастливо резвится и барахтается на поверхности, подымает больше шума и брызг и привлекает больше внимания, чем трудолюбивый ловец жемчуга, погружающийся в поисках сокровищ на самое дно. «Всеобъемлющие таланты» Вильяма Кифта были предметом изумления и восторга его земляков; он держал себя в Гааге с таким же тщеславием, как глубокомысленный бонза в Пекине, овладевший половиной букв китайского алфавита, и был единодушно провозглашен всеобъемлющим гением! Я знавал на своем веку многих всеобъемлющих гениев, хотя, говоря откровенно, не знал ни одного, который в обычных житейских делах разбирался бы лучше, чем соломенное чучело; но для государственных дел человек хоть сколько-нибудь трезвых суждений и с простым здравым смыслом стоит любого блистательного гения, когда-либо писавшего стихи или создававшего новые теории.
Итак, сколь бы странным это ни могло показаться, всеобъемлющие таланты прославленного Вильгельмуса были ему помехой, и если бы он был менее ученым маленьким человечком, то, возможно, оказался бы гораздо более великим губернатором. Он чрезвычайно любил производить философские и политические опыты; набив себе голову отрывочными сведениями о древних республиках, олигархиях, аристократиях и монархиях, о законах Солона,[234] Ликурга[235] и Харондаса,[236] об идеальной республике Платона, о «Пандектах» Юстиниана[237] и о тысяче других обломков почтенной древности, он всегда был готов ввести в употребление тот или иной из них. Поэтому, кидаясь от одной противоречивой меры к другой, он за то время, что находился у власти, втянул правительство маленькой провинции Новые Нидерланды в множество затруднительных положений, из которых не смогли выпутаться полдюжины его преемников.
Как только этот суматошный человечек дуновением судьбы был занесен в губернаторское кресло, он сразу же созвал совет и произнес с большим воодушевлением речь о делах провинции. Всем известно, какую блестящую возможность имеют губернатор, президент и даже император разгромить своих врагов в речах, посланиях и бюллетенях, которые никто не в состоянии опровергнуть, а потому не приходится сомневаться, что ретивый Вильям Кифт не упустил столь благоприятного случая проявить доблесть на словах, как это свойственно всем рьяным законодателям. Сохранились сведения, что перед началом речи он вытащил из кармана красный носовой платок из бумажной ткани и по принятому среди великих ораторов обыкновению очень звучно прочистил нос. По моему мнению, это делается преимущественно для того, чтобы, как сигнальной трубой, привлечь внимание слушателей; однако Вильям Упрямый утверждал, будто этот обычай мог похвалиться более классическим происхождением, ибо ему довелось прочесть о замечательном приеме известного демагога Гая Гракха,[238] который, обращаясь с речью к римскому народу, модулировал звук своего голоса с помощью ораторской флейты, или камертона; «это, – говорил проницательный Вильгельмус, – я считаю не чем иным, как изящным и иносказательным способом выразить, что он предварительно прочищал свой нос».
После того, как вступительная симфония была исполнена, Вильям Кифт начал со смиренных сетований на отсутствие у него талантов, на то, что он совершенно недостоин оказанной ему чести и самым жалким образом неспособен выполнять важные обязанности, связанные с его новым положением. Одним словом, он высказал о себе чрезвычайно низкое мнение, и многие из простодушных деревенских членов совета, не ведая, что это были, разумеется, только слова, всегда произносимые в таких случаях, почувствовали большое беспокойство и даже обозлились из-за того, что он согласился занять пост, для которого сам считал себя явно не подходящим.
Затем в безукоризненно классической манере, проявляя глубокую ученость, он ни к селу, ни к городу перешел к напыщенному описанию всех форм правления в древней Греции и войн между Римом и Карфагеном, а также к истории возвышения и падения различных чужеземных империй, о которых собравшиеся знали не больше, чем их еще неродившиеся правнуки. Итак, убедив, по примеру наших ученых ораторов, слушателей в том, что за словом в карман не полезет и обладает большими познаниями, он, наконец, приступил к менее важному разделу своей речи – положению провинции; тут он вскоре довел себя до полного неистовства, ругая янки, которых сравнил с галлами, разрушившими Рим, с готами и вандалами, опустошившими плодороднейшие равнины Европы. Он не забыл упомянуть, притом в надлежащих оскорбительных выражениях, о той дерзости, с какой янки захватили земли Новых Нидерландов, и о беспримерном нахальстве, с которым они начали строительства города Нью-Плимут и развели уэтерсфилдские луковые плантации под самыми стенами, или вернее земляными батареями форта Гуд-Хоп.
Искусно доведя слушателей своим страшным рассказом до наивысшего напряжения, Вильям Кифт напустил на себя самодовольный вид и заявил, многозначительно кивнув, что он принял меры к тому, чтобы положить конец этим захватам, что он был вынужден прибегнуть к недавно изобретенной ужасной военной машине, применение которой приводит к страшным последствиям, но оправдано злой необходимостью. Короче говоря, он решил победить янки – посредством послания!
С этой целью он изготовил соответствующий грозный документ, в котором упомянутым выше захватчикам приказывалось, повелевалось и предписывалось немедленно уйти, удалиться и ретироваться из упомянутых выше округов, районов и областей под страхом подвергнуться всем установленным для подобных случаев карам, штрафам и наказаниям, и т. д. Это послание, уверял он собрание, сразу же сотрет врага с лица их земли, и он поручился честью губернатора, что через два месяца после обнародования послания ни в одном из построенных янки городов не останется камня на камне.
Когда он кончил, члены совета некоторое время хранили молчание; то ли они онемели от восхищения, пораженные его блестящим проектом, или же были усыплены длинной речью, об этом история тех времен умалчивает. Достаточно будет сказать, что в конце концов они единодушно проворчали свое согласие, и послание было немедленно отправлено с соблюдением всех необходимых формальностей, то есть с привязанной к нему широкой красной лентой большой правительственной печатью, по величине не уступавшей гречишному блину. Губернатор Кифт, дав таким образом выход своему негодованию, почувствовал огромное удовлетворение, распустил совет sine die,[239] надел треуголку и штаны из полосатого бумажного бархата и, взобравшись на высокого, тощего строевого коня,[240] пустился рысью к своему загородному дому, который был расположен на прелестном уединенном болоте, ныне называемом Датч-стрит,[241] но более известном как Догс-мизери.[242]
Теперь, подобно доброму Нуме Помпилию[243] и, он предался отдыху от законодательных трудов, беря уроки управления не у нимфы Эгерии, а у своей почтенной супруги, принадлежавшей к числу тех особых женщин, что были посланы на землю вскоре после потопа в наказание за грехи человечества и обычно назывались осведомленными женщинами. Мой долг историка обязывает меня довести до сведения читателей обстоятельство, которое оставалось в свое время большой тайной и, следовательно, было предметом застольных сплетен не более, как в половине домов Нового Амстердама, но подобно многим другим великим тайнам с течением лет выплыло наружу. Я имею в виду то, что великий Вильгельмус Упрямый, хотя он и был самым могущественным из всех маленьких человечков, появлявшихся на свет божий, у себя дома подчинялся тому виду власти, о котором не упоминают ни Аристотель, ни Платон. Коротко говоря, эта власть носила характер чистейшей тирании и в просторечии называлась бабьим царством. Подобного рода абсолютная власть, хотя в наши дни и встречается чрезвычайно часто, в древности была очень редка, насколько можно судить по шуму, поднятому из-за семейных порядков у честного Сократа,[244] представляющих единственный дошедший до нас древний случай.
Впрочем, великий Кифт парировал все насмешки и сарказмы своих близких друзей, всегда готовых посмеяться над человеком по такому щекотливому поводу, парировал ссылкой на то, что он сам выбрал эту власть и подчинялся ей по собственной воле; одновременно он добавлял, что у одного древнего автора нашел глубокомысленное изречение: «Кто стремится властвовать, должен сперва научиться повиноваться».
В которой рассказывается о мудрых проектах всеобъемлюще гениального правителя. – Об искусстве вести войну с помощью посланий и о том, как доблестный Якобус Ван-Кюрлет в конце концов был гнусно обесчещен в форте Гуд-Хоп.
Придуманный новым губернатором способ нанести поражение янки с помощью послания был самым действенным, самым быстрым и, что еще лучше, самым дешевым и в то же время таким человеколюбивым, мягким и мирным. Десять шансов против одного было за то, что он будет иметь успех; но был все же один шанс из десяти за то, что он окажется безуспешным. И злокозненные Парки[245] пожелали, чтобы именно этот единственный шанс взял верх! Послание было во всех отношениях превосходным: хорошо составлено, хорошо написано, хорошо скреплено печатью и хорошо обнародовано; для обеспечения его действия не хватало одного, а именно, чтобы янки испугались. Однако, как это ни досадно, они отнеслись к нему с полным презрением, использовали его для непристойной цели, которой я не стану называть, и таким образом первое послание, призванное заменить военные действия, постиг бесславный конец – судьба, выпавшая, как мне достоверно известно, на долю слишком многих последующих попыток такого же рода.
Прошло много времени, прежде чем соединенными усилиями всех советников удалось убедить Вильгельмуса Кифта в том, что его военная мера не дала никаких результатов. Он впадал в ярость, когда кто-нибудь осмеливался усомниться в действенности его послания; он клялся, что оно, хотя его влияние сказывается не сразу, все же сделает свое дело, и страна вскоре будет очищена от хищных захватчиков. Однако время, этот пробный камень для всех опытов как в области философии, так и политики, в конце концов убедило великого Кифта в том, что его послание не имело успеха; хотя он, пребывая в состоянии непрерывного раздражения, прождал почти четыре года, все же от цели своих стремлений он находился ныне еще дальше, чем когда бы то ни было. Его непримиримые враги на востоке все сильней и сильней докучали своими вторжениями и основали преуспевающую колонию Хартфорд у самого форта Гуд-Хоп. Больше того, они приступили к постройке славного поселка Нью-Хейвен (иначе Ред-Хиллс) во владениях Высокомощных Господ, а луковые плантации Пайкуэга были по-прежнему бельмом на глазу для гарнизона Ван-Кюрлета. Итак, поняв бесполезность предпринятого им шага, мудрый Кифт, подобно многим почтенным врачам, обвинил не лекарство, а введенную больному дозу, и смело решил ее удвоить.
Итак, в 1638 году, на четвертом году своего правления, он обнародовал против янки второе послание, более крупного калибра, чем первое, написанное громоносными длинными фразами, каждое слово в которых имело не меньше пяти слогов. В сущности, это было нечто вроде закона о прекращении сношений: он, запрещая и возбраняя всякую торговлю и всякие связи между всеми упомянутыми захватчиками-янки и упомянутым укрепленным постом – фортом Гуд-Хоп, предписывал, приказывал и советовал всем верным, честным и возлюбленным подданным не снабжать янки джином, коврижками и кислой капустой, не покупать у них иноходцев, трихинозной свинины, яблочной водки, рома, сидра, яблочной пастилы, уэтерсфилдского лука и деревянной посуды, а морить их голодом и стереть с лица земли.
Прошло еще двенадцать месяцев, в течение которых второе послание[246] привлекло такое же внимание и испытало такую же участь, как и первое. К концу этого срока доблестный Якобус Ван-Кюрлет отправил своего ежегодного гонца с обычной сумкой жалоб и просьб. Объяснялся ли регулярный годичный промежуток, протекавший между прибытиями посланца Ван-Кюрлета, той методической правильностью, с какой он передвигался, или огромностью расстояния между фортом и резиденцией правительства, – сказать трудно. Некоторые приписывали это явление медлительности гонцов, которых, как я упоминал выше, выбирали из числа самых низкорослых и самых жирных воинов гарнизона, полагая, что у них меньше всего шансов умереть в пути от истощения; страдая одышкой, они обычно проезжали за день пятнадцать миль, а затем делали остановку на целую неделю, чтобы отдохнуть. Впрочем, все это одни предположения, и я думаю, что указанное обстоятельство может быть приписано бессмертному правилу нашей достойной страны, всегда оказывавшему влияние на ход государственных дел, – ничего не делать в спешке.
Доблестный Якобус Ван-Кюрлет в своем донесении почтительно указывал, что прошло уже несколько лет с тех пор, как он впервые обратился к покойному его превосходительству, прославленному Воутеру Ван-Твиллеру; за это время его гарнизон уменьшился почти на одну восьмую вследствие смерти двух из самых храбрых и дородных солдат, которые случайно объелись жирным лососем, выловленным в реке Варсхе. Далее он сообщал, что враги продолжают свои набеги, не обращая внимания на форт и на его жителей; они селятся на захваченных землях и повсюду вокруг него создают поселения, так что в скором времени он, Ван-Кюрлет, окажется окруженным и осажденным врагами и всецело в их власти.
К числу самых горьких жалоб на нанесенные ему обиды можно отнести следующее, обнаруженное мною в архиве послание, которое показывает кровожадную гнусность этих свирепых захватчиков: «Тем временем люди из Хартфорда не только заняли и присвоили земли Коннектикота, противно закону и международному праву, но и воспрепятствовали нашему народу засеять его собственную, купленную и вспаханную землю и сами ночью засеяли маисом те земли, которые жители Новых Нидерландов вспахали и намеревались засеять; они палками и рукоятками плугов избили слуг высокочтимой почтенной компании, трудившихся на хозяйской земле, искалечили их зверским образом и прогнали с полей; среди всего прочего они палкой пробили Эверу Докингсу[247] дыру в голове, так что кровь очень сильно текла и стекала по его телу!».
А вот еще более горестная жалоба:
«Люди из Хартфорда продали принадлежавшую почтенной компании свинью под тем предлогом, что она паслась на их земле, тогда как у них нет ни фута наследственных владений. Они предлагали вернуть свинью за 5 шилл. – чтобы представители компании уплатили 5 шилл. за потраву; но представители компании это отклонили, ибо ни одна свинья (как принято говорить) не может совершить потравы на участке собственного хозяина[248]».
Получение этого печального известия вызвало гнев всей общины; в нем было что-то, что взывало ко всем умам и затрагивало даже притупившиеся чувства могущественной черни, которой обычно требуется пинок в зад, чтобы в ней пробудилось дремлющее сознание собственного достоинства. Я был свидетелем того, как мои глубокомысленные сограждане безропотно переносили тысячу существенных нарушений их прав только потому, что эти нарушения не были для них сразу же очевидными; но как только несчастный Пирс был убит на наших берегах, все государство пришло в движение. Так просвещенные нидерландцы, почти не обращавшие внимания на вторжения восточных соседей и предоставившие своему отважному писаке-губернатору одному нести все тяготы войны, пуская в ход только свое перо, теперь все без исключения почувствовали, что и их голова разбита, коль скоро разбита голова Докингса, а злосчастная судьба их согражданки-свиньи, которая была схвачена силой, уведена и продана в рабство, исторгала сочувственное хрюканье из каждой груди.
Губернатор и совет, подстрекаемые криками толпы, принялись всерьез обсуждать, что следует предпринять. Послания были, наконец, временно забракованы. Некоторые стояли за то, чтобы отправить янки подарки, как это мы делаем, предлагая мир мелким варварским государствам, или, подобно тому, как индейцы приносят жертву дьяволу. Другие стояли за то, чтобы откупиться от них, но это встретило возражения, так как означало бы признание за ними прав на захваченную землю. Как всегда в таких случаях, было предложено, обсуждено и отвергнуто множество мер. И совету в конце концов пришлось принять решения, которыми, хотя они «были самые обычные и очевидные, прежде сознательно пренебрегли, ибо наши изумительно проницательные политики всегда смотрят в телескопы, что дает им возможность видеть только далекие и недостижимые предметы, но препятствует видеть то, что находится в пределах досягаемости «является очевидным для всех простых людей, довольствующихся тем, что смотрят невооруженным глазом, данным им небесами. Глубокомысленный синклит, как я уже сказал, в своей погоне за блуждающими огоньками случайно наткнулся на то самое решение, которое было необходимо: собрать воинский отряд и отправить его на выручку и усиление гарнизона. Эту меру осуществили так быстро, что меньше чем через год экспедиционный корпус, состоявший из сержанта и двенадцати солдат, был готов выступить в поход, и ему устроили смотр на городской площади, ныне известной под названием Боулинг-Грин. Как раз в эту последнюю минуту вся община была повергнута в изумление неожиданным прибытием доблестного Якобуса Ван-Кюрлета, вступившего в город во главе беспорядочной толпы оборванцев и принесшего печальное известие о своем поражении и захвате свирепыми янки грозного форта Гуд-Хоп.
Судьба этой важной крепости может служить поучительным предупреждением для всех военачальников. Она была взята не штурмом и не измором; пушки и мины не сделали бреши в стенах, через которую могли бы ворваться осаждающие; пороховые склады не были взорваны калеными ядрами, казармы не были разрушены и гарнизон не был уничтожен разрывами бомб. На самом деле крепость пала в результате столь же странной, сколь и действенной военной хитрости, всегда приносящей успех, если только представляется случай ее применить. Я счастлив, имея возможность добавить, к чести наших знаменитых предков, что это была такая военная хитрость, которая, хотя и ставит под сомнение бдительность бесстрашного Ван-Кюрлета и его гарнизона, все же ни в коей мере не дает оснований заподозрить их в недостатке храбрости.
По-видимому, коварные янки, изучив неизменные привычки гарнизона, дождались благоприятного случая и в середине знойного дня потихоньку вошли в форт; его бдительные защитники, по горло насытившись плотным обедом и выкурив трубку, все до единого громко храпели на своих постах, и никому из них даже во сне не привиделась столь страшная возможность. Враги самым бесчеловечным образом схватили Якобуса Ван-Кюрлета и его отважных мирмидонян за шиворот, любезно проводил их до ворот форта и отпустили, угостив каждого пинком в мягкую часть, как отпустил Карл XII после битвы при Нарве[249] толстозадых русских. Только Ван-Кюрлет, в знак особого отличия, получил два пинка.
Форт немедленно был занят сильным гарнизоном, состоявшим из двадцати долговязых янки с крепкими кулаками; на их шляпах, вместо кокард и перьев, торчал уэтерсфилдский лук, длинные ржавые охотничьи ружья заменяли им мушкеты, их запасы продовольствия состояли из кукурузного пуддинга, рыбы, свинины и патоки. Огромная тыква была водружена на длинный шест в качестве флага, так как колпак свободы тогда еще не вошел в моду.