
Полная версия:
Ирина Евгеньевна Ракша Завещаю тебе
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
В моём дневнике для будущего читателя я сделала короткую и объективную запись, лично мою точку зрения. Две эти дамы, мечтая вписать свои имена, себя любимых, в историю русской литературы, и погубили двух ярких поэтов, Маяковского и Вознесенского. А о том, как это произошло, биографы написали немало книг. Это дело биографов-либералов пятой колонны. У меня же как писателя совсем другие задачи.
Брик пережила мужа почти на полвека и покончила с собой, наглотавшись таблеток снотворного. А Богуславская, бывшая «созидательница» «Триумфа», до сих пор жива (ей стукнуло 103 года). Более того, ещё год назад получила абсурдное предложение руки и сердца от одного старика фотографа, и она не как анекдот, а всерьёз, без юмора, горделиво рассказывает об этом. И даже никогда не вспоминает о многих скелетах в своём платяном шкафу. А он у неё, очевидно, очень объёмный, чтобы все поместились. (Например, о коррупционере и предателе Родины Б. Березовском и его валюте, работавшей на её личный фонд и на сына от первого брака.) Эта дама от культуры и не думает каяться и, как прежде, спекулирует именем погубленного ею Андрея Вознесенского.
И обе эти хищные фарисейки въехали-таки на загривке ярких имён поэтов, на их славе в историю советской литературы. Изначально не имея для этого никаких талантов, кроме своей бесовской хитрости.
Что ж, Бог правду видит, да не скоро скажет.
Синус-косинус
ЭтюдРебятне из Останкино – и мелюзге, и старшеклассникам, – чтобы дойти до своей школы № 271, надо было миновать два особых участка. Один из которых назывался «Первомайка», а второй – «Казанка». Участок справа от дороги предназначался для Академии наук, для столичной элиты и был красиво назван в честь Первого мая – праздника всех пролетариев, всех трудящихся на земле. Это была пара десятков финских домиков, нарядно построенных и светло окрашенных. К тому же огороженных высоким чугунным забором, плотно обсаженным кустами колючего боярышника. За забором жила элита. И оттуда то и дело доносились удары по теннисным и волейбольным мячам. Доступа туда простому люду не было.
А если идти по дороге дальше, то по левую сторону надо было пройти мимо другого участка, мимо «Казанки». В те годы (индустриализации СССР) люд нищий, люд худородный и даже безродный попёр за лучшей долей из сёл в города и прочие новостройки коммунизма… По всей стране стали как грибы расти вокруг городов барачные самовольные поселения: Нахаловки, Пыталовки, Ненашевки, Незнанки, Завираловки… Вот и Москву опоясали такие «Нахаловки». И у нас в Останкино по пути к моей школе появилась такая «Чёрная Казанка». Преступный мир бараков из тёмных брёвен был опасен для прохожих. Юные хозяева «Казанки» часто лупили наших, останкинских. Могли порой даже отнять и портфель, и мешочки с чернильницей-непроливайкой или сменной обувью для физкультуры. Мы казанских очень боялись. Все дети там были из семей зэков, в прошлом сидельцев, в настоящем или же в будущем. «Казанка» жила по своим строгим нормам и понятиям.
Но однажды вдруг всё изменилось. По новому закону Министерства образования объединили школы мужские и женские. И в нашем классе появились мальчишки, в том числе и из «Казанки». Главным из них был Лёнька Цимбал, сын казанского авторитета, который уже отсидел своё где-то под Казанью и считался наставником всей «Казанки». Сидел Лёнька на задней парте, поскольку был очень высок и плохо учился, был двоечником, метил во второгодники. А это портило всю картину успеваемости нашей школы. И в дирекции было придумано «прикреплять» отличников и ударников к отстающим. Попарно. Вот и меня без спросу «прикрепили» к этому самому отстающему Цимбалу. Надо было его подтянуть хотя бы к концу четверти. Таким образом я и оказалась в самом эпицентре этой опасной «Казанки», на втором этаже тёмного убогого барака для лимиты.
На кухне без двери под потолком слабо светит в сырой духоте одинокая лампочка. Под крышками кастрюль что-то булькает – хозяйки варят ужин. Керосинки горят тихо и даже уютно – в их крошках-окошках еле теплятся огоньки. На кухонных столах тут и там синим пламенем шипят-гудят примусы. По потному стеклу высокого единственного окна ползут мокрые дорожки «слёз». А мы с Лёнькой – я, кудрявая отличница в наглаженной школьной формочке, в чёрном нарядном фартучке, и он, востроносый хулиганистый двоечник, – занимаемся в углу на кухонном столе тригонометрией. (У него в комнате нельзя и негде, полно народу – детская беготня, крики, плач.) А мы на кухне вдвоём уткнулись носами в школьные тетрадки, в учебники, разложенные на изрезанной, рваной клеёнке. И Лёнька на фоне барачных шумов вяло твердит мне шёпотом: «А если, к примеру, мы берём косинус… Или нет… Возьмём, например, тангенс угла…»
В кухню то и дело с любопытством заглядывают соседки. Порой, прислушиваясь к учёным словам, что-то мешают ложками в своих кастрюлях. И густые столбы пара – горячего, сытного – тотчас вздымаются к потолку. А я, тоже тихим шёпотом, исправляю Лёньку: «Ну смотри же, смотри… Тут же не косинус, а синус. Синус, понимаешь, синус…» Иногда посреди нашего занятия за окном со двора доносится мальчишеский крик: «Лёнька-а! Цимба-ал!.. Выходи-и!..» Это дружки зовут его на «трамвайное дело». Это был промысел лёгкий, привычный – шманать по карманам и сумкам. В народе назывались они щипачами. Лёнька тотчас встаёт во весь свой немалый рост и в два шага подходит к окну. А поняв, кто и зачем зовёт, делает отмашку: мол, занят я, потом, потом. И послушно возвращается ко мне, к учебнику.
Сперва я с опаской посещала «Казанку». А потом ничего, привыкла. Даже ходила туда с некой гордостью, помахивая портфелем. Ведь я – наставница самого Цимбала… И с тех пор действительно средний балл успеваемости по школе стал подрастать. Многие второгодники отменились. Вот тебе и «синус-косинус». А прохожие перестали бояться ходить по дороге мимо «Казанки».
А дальше… Как пишется в плохой прозе, «с тех пор прошли годы». И я, живя с семьёй уже не в Останкино, а в другом районе Москвы, однажды получила по почте письмо. Судя по адресу, оно было из моего издательства, а внутри – конверт с Крайнего Севера, с полуострова Таймыр. Странно, там у меня знакомых вроде бы не было. Может, от какого-то читателя?
«Приветствую Вас с берегов Ледовитого океана! – прочла я первые строчки, написанные авторучкой. – Недавно в красном уголке нашей метеорологической станции, что стоит среди льдов и снегов, я случайно наткнулся в библиотечке на книгу Ваших рассказов “Скатилось колечко”. И даже с большим фотопортретом. Дочитал до конца. Но поскольку Вашего адреса не знаю, отправляю это письмо на адрес издательства, данный в книге. Надеюсь, Вам передадут или перешлют.
А у нас за окном полярная ночь, метёт низовая позёмка, предвестник лютой вьюги. А ещё завтра с утра ждём рейса. Должен прилететь самолёт, получим очередную почту, топливо, продукты. А ещё очень ждём борт ледовой разведки.
Но самое главное, прилетит новый метеоролог, мой конкретный начальник. И с этим же бортом мы посылаем почту на Большую землю, куда и отправится это письмо. Я тут работаю уже второй год. После ПТУ и разных курсов получил подъёмные и по лимиту попал сюда. Да и северную надбавку дают. У нас здесь всё есть, и даже больше. Врать не буду, белых медведей здесь не видел, зато любопытные песцы то и дело на станцию забегают. Белые-белые, на снегу видно только три чёрные точки: нос и глаза.
Порой вспоминаю нашу “Казанку”, жизнь в Останкино. А увидев в библиотечке Вашу книгу, вспомнил и наши уроки на кухне.
Если получу ответ, опишу свою жизнь и планы».
А оканчивалось письмо довольно романтично:
Я не Пушкин, не Крылов,Не могу писать стихов.Лишь скажу четыре слова:Цвети, люби и будь здорова.Леонид Цимбал.«Боже мой! – подумала я. – Это же мой подопечный Лёнька Цимбал – наш “Синус-косинус”. И теперь он уже не шпана с какой-то “Казанки”, а полярник, уважаемый специалист с Таймыра». Воспоминания просто нахлынули. И школьные годы, и наши занятия на кухне в том самом бараке. Ах, как же давно это было! И крупица того моего труда, оказывается, не пропала.
Я уже давно живу в другом районе Москвы, давным-давно нет той когда-то знаменитой элитарной «Первомайки». И конечно же, той опасной нищей «Казанки» с её бомжами и сидельцами. А та дорога к школе ещё существует, как бы соединяя собой разные времена и эпохи. Тянется прямо от дворца графа Петра Шереметева, храма иконы Божией Матери «Знамение», через пруд, мимо телецентра и телебашни к Звёздному бульвару, к школе № 271.
Я отложила письмо и отошла к окну. Передо мной, залитая полуденным солнцем, широко раскинулась сияющая Москва. На горизонте был виден устремлённый в небо шпиль Останкинской телебашни, место силы, где прошло моё детство и юность, где когда-то была «Казанка». И я тепло и сердечно подумала: «Пускай мой подопечный одноклассник – хулиган “Синус-косинус” – остаётся там, в том времени, на той самой кухне. Ведь каждому времени – свои песни».
Сегодня же надо будет написать ответ. Пусть летит моё письмо «с бортами» на этот далёкий-далёкий Таймыр. Оказывается, теперь у меня и в Заполярье есть свой читатель. И почему-то в голове промелькнула строка песенки: «Ты не спишь, / А в окно к тебе ломится / Ветер с полюса, / Жгучий до сильного».
Он был у нас всего лишь раз
ОчеркВ тот год наш с Юрой день рождения заканчивался уже за полночь (наши с мужем дни рождения мы часто праздновали в один день, поскольку они рядом, 19 ноября и 2 декабря). И когда всё мной наготовленное было почти съедено и алкоголь, купленный для праздника, почти весь выпит, половина гостей разъехалась, пока метро не закрылось. Кто на метро, кто на такси, кто на своих машинах. Гостей осталось уже немного, и тут в нашей «хрущобе» на Преображенке, на пятом этаже, раздался звонок в дверь. Я пошла открывать. На пороге стояла моя давняя подружка из Болгарии Дина Накова, в то время она обосновалась в Москве и даже хотела остаться тут навсегда. За её спиной стояли два мужичка, и оба показались мне знакомыми. Один – артист МХАТа Сева Абдулов (не путать с высоким красавцем Сашей Абдуловым). А вторым был кумир Севы, на тот момент уже всем известный бард-песенник, но и не менее известный алкаш, бабник и бузотёр – Володя Высоцкий из Таганки. Ни одной его книги, ни одного стиха никто не видел в печати. Поэты не принимали в свои ряды, зато партийные боссы и дворовые пацаны слушали его голос, его хриплое пение с восторгом. Копировали его с магнитных плёнок буквально по всем краям и весям. Но выступать на сценах в ДК и клубах ему не разрешали.
Неужели это пришёл сам Высоцкий собственной персоной, который выступает и на корпоративах, и на разных квартирниках, и всегда за деньги? Ведь на мизерную зарплату в театре (80–120 рублей) не проживёшь. А на квартирниках добирал в два раза больше.
– А мы решили тебя поздравить, – говорит болгарка Дина. – Я же знала, что у вас сегодня день рождения.
И как я поняла, заодно и похвастаться передо мной своим знакомством с этими великими. А великие между тем прошли мимо меня в гостиную комнату, где гости при виде их, конечно, оторопели, потом зашумели, обрадовались. Ведь барда и его песни тогда уже знали в каждой подворотне. А Высоцкий, увидав на столе недопитые бутылки и в углу нашу гитару, уселся на незнакомый диван. Стал привычно перебирать струны, как всегда делал это и в других домах. И запел своим хрипловатым, как будто надтреснутым голосом. Сперва негромко, как бы разминаясь и привыкая к инструменту и к аудитории, а затем всё громче и уверенней: «Аппарат и намётанный глаз – / И работа идёт эффективно, – / Только я – столько знаю про вас, / Что подчас мне бывает противно…» Но это нисколько не обижало аудиторию, ему благодарно хлопали, просили петь дальше. И, пожалуй, только мой Юра был недоволен приходом этих гостей.
Потом кто-то предложил им выпить за именинников, и день рождения, словно подкрученный патефон, продолжился с новой силой. Однако вскоре, с началом такого неожиданного концерта, всеми был забыт сам повод нашего праздника. И вся встреча превратилась в домашний концерт пришедшего гостя, так называемый квартирник. И никто уже никуда не спешил. А Высоцкий совсем завёлся и стал петь свои песни, как всегда, как бы взахлёст – одну за другой. То пел, то проговаривал, а порой кричал. И даже страстно. Как на разрыв аорты. «Тут поднялся галдёж и лай, / И только старый Попугай / Громко крикнул из ветвей: / “Жираф большо-о-ой – ему видней!”»…
Даже я стала слушать это пение раскрыв рот, и мешала только мысль: «А чем мы с ним будем расплачиваться?» А когда за стеной раздавался детский плач – просыпалась наша маленькая дочка Анюта, – я, забыв про всё, бросалась её успокаивать. И, повторюсь, только моему Юре, прекрасному семьянину, этот неожиданный концерт был совсем не по душе. Все знали, что Высоцкий в это время жил и со второй женой Люсей Абрамовой, родившей ему двоих детей, и с актрисой Танечкой Иваницкой, нашей бывшей сокурсницей по ВГИКу, и уже с парижанкой Мариной Влади.
Все слушали восторженно, со вниманием, хотя большинство песен мы уже знали от сидящего среди нас Вити Вучетича (нашего друга и сына знаменитого скульптора Евгения Вучетича). Все новинки и Галича, и Высоцкого, и Визбора Витя приносил нам. И кто из них пел лучше – сам Высоцкий или Вучетич, – надо было ещё посмотреть, вернее, послушать. Болгарка Дина буквально расцвела, и не от вина и закусок, а оттого, что смогла привести к нам таких гостей. За стеной наша дочка то и дело просыпалась от голоса барда, и я опять и опять бегала в соседнюю комнату её успокаивать. Высоцкий порой менял место, садился на ковёр спиной к батарее и уже так, на полу, пел и играл свои песни. А между делом новые гости в конце концов допили всё, что было на столе.
Ближе к утру настал момент, когда мой воспитанный и терпеливый Юра – примерный муж, сын и отец – вызвал болгарку Дину в кухню и тихо и строго сказал:
– Ну сколько можно? Зачем ты его привела? Все устали, ребёнок просыпается.
Она посмотрела испуганно:
– А я хотела сделать для вас подарок.
– Ничего себе подарочек. Спасибочки.
В очередной раз укладывая Анюту, я услышала, как за стеной гитара наконец прощально звякнула и наши новые гости протопали к выходу, на лестничную площадку. Ушли.
Когда квартира совсем опустела и за окном зазвенели трамваи, где-то во дворе зашаркала метла дворника. Над Москвой, над Яузой и Стромынкой чуть забрезжил молочный рассвет. Нашу квартиру и нас объяла вдруг глухая, звенящая тишина, словно тут никого и ничего и не было. Этой краткой и яркой встречи, как не от мира сего. Звук к звуку, глаза в глаза… Хотя каждый из нас отпечатал эту встречу в душе, как фотоснимок. Отныне и навсегда.
Я устало опустилась на стул и, вздохнув, тихо сказала мужу:
– А всё же зря ты его не нарисовал. Хотя бы сделал бы набросок, как ты порой это делаешь…
Юра, убирая гитару на место, ответил не сразу, но твёрдо:
– Знаешь, Ирок, портрет надо ещё заслужить.
И я, помолчав, добавила:
– Пожалуй, ты прав… Что ж, поживём – увидим. Время покажет.
Нет сил забыть
Гениальному созданию Творца – КОШКЕ.
С любовью и покаянием
Не люблю писать о чём-то скверном, о негативном. Рука не поднимается. Но жизнь есть жизнь. И приходится, особенно если душа болит. А душа болит… то и дело.
В тот незабвенный тяжёлый 1994 год в стране и на Алтае отмечали 40-летний юбилей такого бренда, такого понятия, как «целина». А я к нему имела отношение самое прямое. Ибо я, москвичка, волей судьбы оказалась первоцелинницей, строительницей совхоза «Урожайный» с первых вагончиков и палаток. К тому же параллельно стала и выпускницей 10-го класса школы в соседнем селе Грязнуха (ныне Советское). Я откликнулась на присланное мне в Москву приглашение на юбилей. И вот в «Урожайном» и в райцентре я активно участвую в праздничных мероприятиях. Выступаю, читаю свои стихи и прозу. И даже в клубе на сцене под бурные аплодисменты зала получаю в подарок из рук начальства сияющий электросамовар. (Он у меня и поныне дома сияет.)
Но покидать любимый Советский район, не повидав прежних одноклассников, было негоже. И я встречалась с ними и в стенах школы, и, конечно, приватно, по избам-домам. Ежедневно. Приглашали буквально нарасхват… А некогда в школьном классе моей соседкой по парте была чудо-подружка, беленькая молчунья Клава Растворова. Смиренница и хорошистка, родом из соседней деревни Сетовка, где тогда десятилетки не было и в помине. И сетовским (Растворовой, Вале Федяниной, братьям Парахиным, Унжакову и др.) приходилось ездить на уроки с оказией или на велосипедах. Помню в 94-м обиженно надутые Клавины губки (даже и за полтинник она была хороша и мила): «Так что ж, Ирин, ты теперь и Сетовку нашу не удостоишь вниманием? Совсем зазналась? В Бийске была, в “Урожайном” была, в Сростках, в Кокшах. А мы что, хуже?» Да нет же, ну как, как Сетовка могла быть хуже? Такая красавица на фоне чудесных хребтов Бабыргана… О, эти сельские встречи-праздники старых друзей! Они ждут отдельных ароматных и вкусных восторгов. С их застольями под звуки баяна, с пирогами из местной облепихи, с ягодными наливками и настойками и, конечно, с раздольными, сильными, как река Катунь и сам Алтай, песнями.
И вот, отгуляв в Сетовке, мы, три подружки-одноклассницы, отправились в перелесок на прощальный пикничок-девичник на берегу речки. В овражке хрустально звенит ручей, «воздух чист, прозрачен и свеж». А между нами накрыта «поляна», скатерть-самобранка с бутылкой наливки посередине и домашней снедью. И такая на душе благодать разливалась, что млела душа.
– А помнишь, Ирин, как я у тебя годовой диктант списывала? Буква в букву. А в результате разные оценки получили. Тебе четыре поставили, а мне три.
А Федянина смеётся:
– А меня вообще на переэкзаменовку отправили.
И мы все вместе, три возрастные тётки, дружно смеёмся. И наливаем по рюмочке.
Валька Федянина работает продавщицей в сельпо, а моя Клава – в детском саду воспитателем. И у нас, троих соклассниц, судьба, к сожалению, не сложилась. И у красотки Клавы, и у Вальки Федяниной. С мужиками в Сетовке дело всегда не спорилось. Вот и мы все три одинокие горемыки. Я вдова. Клава без мужа взрослую больную дочку растит. Живут втроём с матерью, во дворе пёс Тузик. А больную потому, что сама виновата. Стараясь скрыть от деревни позор, изо всех сил стягивала живот то ремнями, то полотенцами. И сама родная мать втихаря от соседей доставала ядовитые травки за немалые деньги. Сама злое зелье варила, сама отраву готовила. Но невинный плод отчаянно боролся за жизнь, и красотка Клава, румяная, юная, родила-таки несчастное полоумное существо – дочку с помятой головкой. На неизбывное горе буквально всем: и селу, и семье, и самой себе… А отец этого горе-дитяти, ушедший в армию, вернулся уже с городской женой.
У Вальки вообще завал (она и в школе была только Валька, второгодница): у неё дома, как и в магазине, всегда проходной двор. То один поживёт с полгода в качестве мужа, то другой появится и исчезнет. А она и сейчас бабёнка была интересная, крепко сбитая, хоть и на пенсию скоро. Да и смешно бы ей плохо жить – опытной продавщице при получке из единственного сельмага. Где недовес, где перевес… К тому же и дом из кедра от предков ей достался всем на зависть. С русской белёной печкой с лежанкой, которая тепло держит по нескольку дней.
И вот сидим мы в лесу, три бедолаги, и вспоминаем, ворошим память.
– А где ж Колька Жданов, братья Парахины? Генка вроде бы на медаль шёл… – спросила я.
– Да Генка Парахин на бийской женился, даже машину купил. Правда, на этих же «жигулях» и разбился. Пил много. А Колька у нас теперь глава администрации.
И пошли у нас под звон рюмочек с наливкой, под вечернее пение птиц и хрустальный звон ручья «А помнишь?.. А помнишь?..». С удовольствием скребли по сусекам памяти.
– А староста где Глушкова?.. А что с Борькой-то Унжаковым? В классе первый красавец был, прям на зависть.
Клава живо откликнулась:
– Да теперь он не просто Борька – он теперь богач, коммерсант в Новосибирске. Впрочем, про него лучше у Вальки спроси, – кивнула она на Федянину.
Но потом почему-то повисла минута молчания. А подружки переглянулись. И Валька, налив себе очередную полную рюмку, наконец сказала с ухмылкой:
– Да, он ко мне сватался. Помню, зима была. Я тогда так старалась, готовилась, конечно, бутылочку припасла. Занавески поменяла на окнах, затопила нашу русскую фамильную печь с лежанкой. И босая быстрее принялась мыть полы. Вдруг слышу – кто-то царапается. Вспомнила: я же кошку всегда бросала в подпол мышей ловить. Ну и открыла люк. Тут кошка и правда выскочила с мышью в зубах. И прямо лапами по чистому мокрому полу. «Ах ты, тварь такая! Да ты что ж это делаешь?!» – заорала я. И в сердцах, схватив, швырнула её в жерло печи, горящей рядом, и придвинула заслонку, даже чугунком придавила: «Вот тебе, тварь такая, получай!»
Я была в шоке, не могла и рта открыть, и слова произнести. Представила, как погибало там живое существо: сперва кошка билась в заслонку, потом сквозь пламя по горящим углям кинулась в дальний конец жерла и, продолжая гореть, стала протискиваться в чёрную дыру дымохода, который в несколько колен уходил в трубу. Однако на втором повороте уже замерла. И густой чёрный дым повалил из трубы в комнату.
А Федянина продолжала со смешочком, почти шутя:
– Вот так и сорвалось моё сватовство, моя свиданка. Моя личная жизнь. Я тогда чуть вовсе не погорела. Белая печь стала чёрной, и белые шторки мои почернели на окнах. Да ещё в копеечку встала разборка трубы дымохода забитого, всей печи. Вот так мне эта тварь отомстила. С тех пор не держу никаких кошек.
Вокруг стояла всё та же зелёная благодать. В кронах над головой порхали и пели птицы, под склоном журчал ручей. Но я сидела окаменев. И словно оглохла. За четыре угла мы собрали нашу скатерть, нашу девичью «поляну», и, позвякивая в сумках пустой посудой, молча пошли в деревню по тёплой, мягкой от пыли дороге. Красное закатное солнце склонялось за близкий синий хребет Бабыргана. Всюду смеялась жизнь, а мы шли молча. Я – совсем убитая, как с похорон, хотя мои бывшие одноклассницы шагали менее подавленные.
Вот так печально и окончился наш девичник в селе Сетовке. Валька шла рядом, и я заметила, как из её глаз текли слёзы, а встречный ветерок свежо обдувал её мокрые щёки.
После рассказа об этой трагедии я, улетая домой, всё твердила себе: «Господи, помилуй нас, гадких и грешных». С тех пор и поныне как вспомню тот случай, так и болит душа. И сегодня твержу и твержу сокрушённо и покаянно: «Прости и помилуй НАС, грешных, Господи!»
Два неожиданных этюда
IИзвестный советский прозаик Иван Фотиевич Стаднюк (08.03.1920 – 30.04.1994; роман «Война», сценарий «Максим Перепелица» и др.), с которым мы дружили, не раз бывал у меня дома в гостях. И не один, а с писателями старшего, то есть своего, поколения фронтовиков. С М. Горбачёвым, М. Семенихиным, М. Алексеевым, Г. Регистаном. Они много и интересно рассказывали о своих военных историях. Об эпизодах, которые, к сожалению, не вошли сюжетами в их книги. А я их запомнила и о некоторых даже написала.
Так вот, однажды знаменитый Иван Фотиевич позвонил мне по телефону: «А можно я, Ирина, приеду к тебе в гости, и не один?» – «Ну конечно», – сказала я. А когда на входной звонок я открыла дверь, то чуть не упала. Рядом со Стаднюком стоял… Сталин. Да-да, Иосиф Сталин.
– Мне о вас не раз говорил Иван Фотиевич, – представился гость. – Очень приятно, Джугашвили Евгений Яковлевич.
И в моей голове сразу мелькнул известный факт, как Сталин на предложение поменять его сына Якова, попавшего к фашистам в плен, ответил: «Солдата на фельдмаршала не меняю». (Он имел в виду Паулюса, попавшего в советский плен.)
Евгений Яковлевич, приезжая из Грузии в Москву, не раз бывал у меня в гостях со Стаднюком. Я приветливо, сердечно принимала их. Ведь не в каждый дом Джугашвили ходит в гости. А однажды он даже подарил мне свой фотопортрет, достав его из нагрудного кармана военной полковничьей формы, и коротко подписал: «Шикарной Ирине Ракша от безнадёжно влюблённого Е. Джугашвили. Проба “Мосфильма”. 1982 год» (режиссёр Бондарчук приглашал его сняться в роли деда, Иосифа). Больше никогда я этого человека не видела, но наше знакомство запомнила навсегда.
А знаменитый фронтовик Иван Стаднюк, лауреат многих премий и орденов, похоронен на Кунцевском кладбище, с выстрелами почётного караула. С сыном Стаднюка, Юрием Ивановичем, директором «Воениздата», я дружила потом много лет.
IIК сожалению, я почему-то никогда не вспоминала постоянно бывавшего в нашей ЦДЛовской тусовке Давида Маркиша, или попросту Додика. Одного из двух сынов прекрасного еврейского поэта Переца Маркиша, арестованного и тайно расстрелянного советским режимом в подвале Лубянки в 1952 году (вместе с рядом других выдающихся деятелей еврейского происхождения) по облыжному делу за «шпионаж и измену Родине». Однако в те годы ни вдова поэта Маркиша, Эстер Ефимовна, ни старший сын, Сима, ни младший, Давид, не знали этих страшных подробностей.





