
Полная версия:
Ирина Евгеньевна Ракша Завещаю тебе
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт

Ирина Ракша
Завещаю тебе
Продюсер проекта Елена Наливина
© Ирина Ракша, 2026
© Интернациональный Союз писателей, 2026
* * *Когда строку диктует чувство,
Оно на сцену шлёт раба.
И тут кончается искусство,
И дышат почва и судьба.
Б. ПастернакК читателю

Я родилась в Останкино, москвичка в четвёртом поколении. Родители – выпускники ТСХА, агрономы. В войну с фашистами мой отец-танкист дошёл до Берлина. Мы с мамой эвакуацию пережили в Сибири. В Москве я училась в общеобразовательной и музыкальной школах. С 1954 по 1957 год работала на целине, на Алтае, в совхозе «Урожайный». Окончив десятилетку в селе Советское, вернулась в Москву и поступила во ВГИК (сценарный факультет). Где и вышла замуж за художника Юрия Ракшу (Теребилова) и родила дочь Анну. Получив диплом, окончила и Литинститут им. А. М. Горького в 1974 году. В течение жизни опубликовано немало книг художественной прозы. А последние годы стали особенно плодотворными, «болдинскими».
По моим сценариям снят и ряд кинофильмов, как игровых, так и документальных. Исколесила полмира. Будь то Великая китайская Стена и дом Дэн Сяопина или парад в Париже в честь последнего года у власти Шарля де Голля, египетские пирамиды или Иерусалим, мученический путь Христа на Голгофу (храм Гроба Господня), чукотские яранги на берегу Ледовитого океана или Георгиевский зал в Кремле – всё это и многое другое нашло отражение в моём творчестве.
Мой многолетний учитель по Литинституту, великий поэт Михаил Светлов, написал обо мне статью, которая заканчивается так: «Ирина, я называю тебя талантливой! Смотри не подведи меня!». Что я и стараюсь делать всю жизнь.
I. От первого лица
С лёгким паром,
или Ода его величеству
В истории человечества так много внимания было уделено баням (древним, античным, средневековым термам), так много о них написано, что тут не хватило бы места перечислять все эти энциклопедии. Я же к слову о банях хочу добавить и свои две копейки. И пусть будет эта моя малая лепта – про бани московские. Но не про давние, знаменитые, например Сандуновские («Сандуны»), для аристократов и богачей, для купечества и дворянства. С канделябрами и коврами в кабинетах и коридорах. С живой музыкой (игрой на скрипках и фортепиано), мраморными бассейнами, колоннами, настенными фресками и живописью в номерах. С полуголыми массажистками и мускулистыми банщиками с чудо-вениками из лавра, дуба и пихты… О «Сандунах» многое и в подробностях уже написали Куприн, Гиляровский, Зощенко и другие классики. А ещё плюс певцы и актёры, часто бывавшие там.
Я же хочу вспомнить бани другие, которые знала с детства. Городские бани для бедняков, для люда простецкого, разночинного, мещан и торговцев. Такие бани были во всех районах Москвы. И ближе к центру, и на рабочих окраинах, даже в посадах. И в народе они были желанны, необходимы и очень любимы…
Вот и в моём детстве раз в неделю мы ходили в баню мыться. Это было правилом, а скорее даже праздничным ритуалом, которого ждали. Помню две бани моего детства. «Андроньевские» (у бабушки, почти в центре Москвы, у Таганки) и «Алексеевские» (недалеко от моего родного дома в Останкино, у завода «Калибр»).
Но прежде чем говорить о них, вспоминаю, что однажды я уже писала об этом в рассказе «Ода его величеству». Вообще-то разные оды, панегирики, мадригалы поэты посвящали императорам, полководцам, героям войн и олимпийского спорта. В наше время оды писать перестали. Поздравляют всё больше простенько: по телефону, порой телеграммой, а теперь по Интернету. И не как прежде, в рифму, в стихах и с музыкой, а в прозе. В суровой прозе. В советское время, например, писатель Виктор Астафьев всё-таки сочинил хвалебную песнь огороду. Он так и назвал её: «Ода русскому огороду». Написано талантливо (впрочем, как всё у него). Но обычно оды как возвышенный комплимент писали поэты. Кому-то, чему-то. От Горация до Петрарки, от Ломоносова до Пушкина, от Баратынского до Гумилёва и так далее. Но вот далее дело с одами как раз заглохло. В двадцатом веке, после суровых, кровавых войн и революций, этот изысканный жанр совсем увял. И пока, уже в новом веке, что-то не расцвёл, не возродился. А мне давно хотелось воспеть один бытовой предмет, который уже много лет всё служит и служит мне, а также всему человечеству. И называется он обычно и прозаично – таз. Но это был не просто таз, а его величество таз. Ни клейма, ни печати на нём не было. И неизвестно когда, на какой фабрике он рождён.
О, как долго этот эмалированный белый таз сопровождал меня в жизни! Сперва, конечно, сопровождал мою бабушку, затем маму, потом уж меня. И был твёрд, послушен и щедр, ибо был широк, глубок и распахнут. Постоянно, конечно, блестящий, поскольку, сотни раз мытый, он казался новеньким, как новорождённый. А главное, был всегда очень нужным, порой просто необходимым. И притом в самых важных и разных случаях. «Я без него как без рук», – говорила бабушка и со стуком доставала его из ларя в кухне. И мама так говорила. А потом я.
Тазы эти были буквально бесценны. Чего в них хозяюшки только не делали, не готовили! В них стирали и полоскали бельё. Представляете, сколько всякого белья благодаря тазу за целый век стало чистым? И если это бельё сложить стопкой, то, наверно, она достанет до неба.
В них замешивали и мяли тесто перед выпечкой хлеба. К каждому празднику в них нарезали уйму овощей – готовили непременный свекольный винегрет. А ещё в сезон осеннего урожая варили в кухнях из ягод и фруктов ВАРЕНЬЕ. О, этот лакомо-сладкий дивный запах булькающего в тазу варенья! И рядом седая бабушка в извечном фартуке стоит с деревянной лопаткой у горящей плиты. И я, кроха, тут же, но чуть поодаль (от горячих, случайно летящих брызг), в ожидании пенок, снятых с варенья в блюдце. Законная сладость и радость всех внуков и внучек! При варке варенья у бабушки был свой секрет: на дно таза она клала фамильную ложку из серебра, чтобы варенье не портилось. И оно действительно не портилось до следующего урожая. (Хотя специального медного таза для варки варенья у нас почему-то не было.)
Но последней каплей восторга перед тазом является его роль в купании детей. В нём перекупалось три поколения ребятишек нашей семьи. И бабушкиных, и маминых, и моих. Конечно, не новорождённых (там нужна детская ванночка), а детей подросших, которых мамы брали в общественные бани. И их румяные голые попки сидели в горячей воде на белом дне таза.
Именно с таким семейным тазом и сменным бельём, мочалкой и мылом мы ходили в баню. Домашний таз брали с собой, разумеется, для ребёнка, то есть для меня. И если в Останкино в баню мы ездили с мамой на гремящем трамвае из двух высоких деревянных вагонов, то с бабушкой ходили пешком, неспешно и чинно, как бы торжественно, пересекая Садовое кольцо. (В отличие от мамы, которая всегда куда-то спешила.) Бани «Андроньевские» были на высокой горе у Спасо-Андроникова монастыря. С горы, от стен монастырского храма, нам, как с высоты птичьего полёта, широко открывалась чудо-картина, как и некогда, наверное, рублёвским монахам-строителям. Внизу темнела любимая наша речка-невеличка Яуза с её ленивым течением, идущим к Москве-реке. Тут видели мы и мост через Яузу. А на том берегу, уже в заречье (в Сыромятниках), виднелись, как старые разбросанные игрушки, убогие серые домики, амбары, сараи, заборы. Они были глухие, словно прижатые тучами. И над всем этим стоял грай и летали стаи чёрных ворон. А мы с бабушкой перед мытьём в бане, куда оставалось рукой подать, стояли рядом, старый и малый, у святых белокаменных стен и, перекрестясь, смотрели и вдаль, и вверх – на золотые вознесённые купола и кресты. Они словно соединяли небо и землю. И мне хотелось раскинуть детские ручки, как бы сгрести, подтянуть и поднять снизу вверх все эти игрушки, эту серую даль с вороньим криком, сюда, под благой свет святых куполов.
…А вот в Останкино мы с мамой ездили мыться в баню тоже с таким же большим тазом, с мочалкой, мылом и сменным бельём. Но на гремящем трамвае № 39 – в село Алексеевское, до пятой остановки «Завод “Калибр”» (теперь это проспект Мира). В высоком дребезжащем вагоне. Толстая кондукторша в перчатках без пальцев (их отрезали, чтобы было удобней считать мелочь за проезд) кричала на весь вагон охрипшим голосом: «Граждане, оплачивайте проезд!.. Следующая – завод “Калибр”. Бани!» И, кинув монеты в сумку, висящую на животе, тут же отрывала билетики с рулонов, висящих на груди. Белый – для взрослого, голубенький – для ребёнка. А ещё у неё была метровая палка, чтоб не ездили «зайцем». Если ребёнок выше палки – плати, если ниже – бесплатно.
Ах, эти трамвайные билетики середины прошлого века… Мы их не выбрасывали, потому что по ним гадали, как по картам, «на счастье, на нечаянную радость». Например, если сумма двух первых и двух последних цифр получалась круглой, то билетик мелко рвали и… глотали. Да-да, съедали, чтобы не упустить удачу. И наша удача действительно состоялась. Папа-танкист, гвардии капитан, вернулся с войны, и даже не раненый.
А баня при «Калибре» стеной вплотную примыкала к заводу, считалась заводской, и рабочие после смен, в отличие от людей городских, мылись бесплатно. Дни мужские и женские чередовались. Расписание кассирша писала карандашом от руки и вешала бумажку снаружи на дверь предбанника. А в нём, душном и тёплом от влаги, мы разувались и раздевались догола у больших деревянных лавок с перегородкой посередине, делящей лавку надвое. На перегородке с обеих сторон наверху торчали крючки с номерами. И каждый под «своим» номером складывал своё бельё, как чистое, сменное, так и снятое. Мы туго закутывали свою одёжку в мамину юбку, в круглую, мягкую, словно болотную, кочку. И мама перекрещивала её от воров. А ещё исподнее бельё можно было бесплатно сдать в санобработку, в прожарку – от гнид, вшей и блох. После банной помывки, перед уходом, ты получал его по талону уже без паразитов. И справку в два слова с синей треугольной печатью: «Санобработку прошёл… Санпропускник №…». Но мы с мамой бельё не сдавали.
Мама, прихватив таз и взяв меня за ручку, распахивала дверь в помывочный зал. Нас тут же обдавало волной горячего пара и оглушительным шумом падающей воды, как возле горного водопада. Это лилась, гремела вода из кранов, из душа, что в углу зала, из десятков казённых жестяных шаек о двух ручках, в которой, как в тумане преисподней, мылись тела. Мокрые, скользкие тела голых простоволосых женщин. Молодых, старых и малых. Одни сидели на горячих каменных лавках, ошпаренных кипятком. Другие с шайками в руках теснились в очередях к кранам с горячей и холодной водой. Третьи мыли детей или мочалками тёрли друг другу спины. Иные, склонившись к шайкам в мыльной обильной пене, буквально как бельё, стирали свои волосы. Седые, русые, чёрные. Длинные и короткие. Мыло было разное, трёх сортов. Брусок очень тёмного мыла, которым мылось большинство, называлось «простым». Им и бельё стирали. А то, что поменьше, даже с печатью «72 %», было посветлее. Интересно, а чего семьдесят два-то? Соды, собачьего жира или чего-то ещё? И наконец, самое желанное ароматное розовое мыло называлось «Земляничное». Правда, было ещё мыло «Дегтярное», очень вонючее, но его, как правило, в баню не брали.
Обычно матери первыми мыли, конечно, детей. И те, старательно натёртые мочалками с мыльной «едучей» пеной, затем омытые тёплой водой, розово-чистые, как ангелочки, смирно сидели в домашних тазах. Смотрели по сторонам ясными глазками и отдыхали от пережитого «мучения»… Так вот и я, намытая «до скрипа», отдыхала, сидя по-турецки в прохладной воде, в нашем тазу. И всё, что сперва мне казалось в пару и шуме чуждым, как в преисподней, постепенно менялось, преображалось. Все те дети и взрослые, что в суровом мире за стенами в своих убогих, нищих одёжках – рваных ватниках, стёганках, в стоптанных валенках, опорках и сапогах, в отцовских ушанках и старых шалях – ещё сегодня с утра, возможно, жестоко ругались, друг на друга орали и дрались в очередях на рынках, в магазинах и во дворах, теперь виделись мне совсем иными. Беззащитными, добрыми, чуткими. И потому прекрасными, как в раю. «Гражданочка, потрите мне, пожалуйста, спинку», – говорит одна соседка по лавке другой, совсем незнакомой тёте. И вот они уже, словно родные, моют друг друга бережно и старательно… И сколько я ещё встречу таких преображений в своей жизни…
Эти голые беззащитные люди тёрли друг другу спины, окатывались из шаек горячей водой. А за стеной в то же время, в оружейном цеху с портретом Сталина в красном углу, под потолком, исхудалые, измученные войной и послевоенным голодом женщины и подростки в ватниках изготовляли, таскали, грузили снаряды. Разных калибров. Громыхая, плыла без остановки по цеху чёрная лента конвейера. И надрывно, словно в отчаянье, стучали, крутились станки. Горько пахло машинным маслом, железом. И сотни, сотни остроносых смертоносных снарядов скапливались в цехах у вагонеток и во дворе у платформ и товарняков. Во время войны они отправлялись отсюда на фронт, а после неё – в арсенал, в хранилища.
Жизнь и смерть дышали рядом.
А однажды, когда я была уже первоклассницей, в этой же бане, в помывочном зале, я испытала шок. Пережила сильное потрясение. Уже вымытая, я украдкой смотрела на голую маму, стоящую с шайкой поодаль, у кранов, среди таких же голых женщин. И вдруг… О ужас! – даже дыханье сбилось. Узнала в лицо Раису Петровну, свою первую, уже любимую учительницу. Но она была не она. Потому что совершенно… голая… Ну совсем, совсем го-ла-я. Голова, плечи, груди. И ещё… тёмный уголок у ног, как и у мамы. Они рядом стояли с шайками у кранов в ожиданье воды и, как ни в чём не бывало улыбаясь, беседовали. Да-да… О чём-то мирно, спокойно беседовали. Словно так всё и надо. Но она-то, Раиса Петровна, она же была у-чи-тель-ни-ца! Которая этим утром вызывала меня к доске… А тут была какая-то мокрая белотелая тётя о двух руках и ногах и голая… перед всеми. Ах, только б она не повернулась ко мне! Я готова была испариться. Замерла, умерла, вобрала голову в плечи. Моё лицо заливал жгучий стыд. А сердце словно не билось… Только бы она меня не заметила, не узнала. Вот такую голую. Сидящую, как младенец, в домашнем тазу… Хотелось исчезнуть, как невидимка… Но тут спасла дело мама. Она подошла с полной шайкой воды: «А знаешь, кого я сейчас встретила? Твою учительницу. Она довольна тобой». И, грохнув тяжёлую шайку на камень лавки, невольно загородила меня. И тем самым буквально спасла, как я считала, от неминуемого позора. Ведь только сегодня утром в классе эта стройная пышноволосая Раиса Петровна вызывала меня к доске. А закончив урок, громко диктовала классу домашнее задание в букваре на завтра. И вдруг… Вдруг – такое!.. Невыносимое. Немыслимое до слёз…
Ах, Раиса Петровна, моя дорогая… Как там в школьной песне поётся? «Простая и сердечная, / Ты юность наша вечная, / Учительница первая моя!» Вы научили меня русскому алфавиту. Научили ровно и бережно выводить буквы в тетрадке, макая стальное перо-лягушку в чернильницу-непроливайку. Затем из этих букв научили составлять слова. Потом слова связывать в предложения. А в предложения заключать ясные мысли. Так я стала писать. И всё благодаря Вам. И вот пишу до сих пор. Всю жизнь пишу. Даже книги. Вот о Вас пишу, дорогой мой человек… Где Вы, моя бесценная? Живы ли? А если нет, где Ваша могила? Я поклонюсь ей и сердечно припаду. Пусть родная наша земля Вас хранит. И Господь простит Ваши грехи. А у Бога мёртвых нет. Значит, и мы с Вами встретимся.
…И всё-таки, несмотря на «мелкотравчатость» бытовой темы (как тогда клеймили писателя советские критики), я хочу закончить этот рассказ словами о тазе. Сегодня, когда в городах страны практически в каждой квартире есть и ванна, и душ, не могу не вспомнить о нём. И вот сейчас, как в старинной торжественной оде, провозглашаю: «Да здравствует его величество ТАЗ двадцатого века! Ура!»
Запретный плод
ПритчаГоворят, Москва стоит на семи холмах. Так вот, на вершине одного из них – Таганская площадь. И ещё вход на станцию метро, и Таганский театр рядом. А под холмом неспешно течёт, темнеет река Москва. А по другую сторону холма тоже неспешно несёт свои скромные воды река-невеличка Яуза. И берег её, и весь этот квартал называется «Землянка». Очевидно, в давние времена люди здесь жили в землянках. В этом Землянском переулке квартира моих бабушки с дедом. А родилась я в Останкино у студентов ТСХА. Но теперь, когда идёт война с фашистом, мой папа ушёл на фронт танкистом, он гвардии капитан, а мама даёт уроки музыки. И потому дед с бабушкой часто и надолго берут меня к себе. Так что у меня в Москве с детства два места силы. Останкино и «Землянка» на Яузе.
Обычно за мной приезжала бабушка и везла к себе домой с двумя пересадками на гремящих трамваях. А дедушку на фронт не взяли, дали белый билет, потому что очень его ценили. Он был доцентом, преподавал студентам в МАИ и МАТИ «Моторостроение самолётов» и писал для них учебники. Я с удовольствием ездила к ним, потому что в Землянском переулке бок о бок с домом, буквально рукой подать, была детская чудо-площадка для игр и отдыха местной ребятни разных возрастов. Высокая кружевная ограда из чугуна с калиткой, которую запирали на ночь, хранила зеленеющий по периметру кустарник шиповника, деревца кудрявых клёнов и лип. Меж ними пестрели покрашенные деревянные карусели-качели, песочницы, турники-лесенки, лавки-лавочки, столы и столики. А в углу, в домике сторожа, родители могли в обмен на любой документ арендовать на время мяч, или сетку, или игру: домино, шашки-шахматы и даже лото для стариков. В общем, не площадка, а сущий рай.
Отправляясь с бабушкой из Останкино, я заранее начинала скулить: «А на площадку пойдём?» И меня успокаивали: «Ну конечно, пойдём». И мы действительно ходили. В основном с дедушкой. Он и качал меня, и крутил, и держал, и прятался, и догонял. И только один снаряд был мне категорически недоступен. Буквально «запретный плод». Это турник. Многоярусный, сложный, сваренный из равных отрезков старых газовых труб. По этому турнику, как обезьяны, со смехом и визгом целыми днями лазала старшая детвора. И на этом турнике жизни каждый устраивался как мог, как умел. И немыслимо было даже представить, что в это же время где-то на западе, на линиях фронта, их отцы в армейских шинелях ведут бои с фашистом. Жаркие, не на жизнь, а на смерть. Там, вздымая землю, гудят и рвутся бомбы, снаряды, свистят пули. Всюду воронки. И падают, кровоточат и стонут ещё живые людские тела…
А в Москве, на берегу Яузы, домашние так горячо меня любили, что боялись, как бы я на этом турнике себе не свернула голову или что-нибудь не сломала. «Вот в прошлом году, – испуганно говорила дома бабушка, – какая-то девочка там позвоночник поломала. Скорую вызывали… Инвалидом осталась…» Но я всё равно рвалась и рвалась к этому турнику жизни. Воистину – запретный плод сладок. И однажды всё же его вкусила, когда дедушка, обычно следивший за мной издали, заигрался с соседом в шахматы. С трудом я всё-таки забралась, одолела три нижние перекладины этого опасного турника. Зацепилась за верхнюю планку ногами в зашнурованных мальчуко́вых ботиночках (шнуровала уже сама, хотя и долго. Бабушка научила. А туфельки мне почему-то не покупали. Наверно, было дорого). За вторую перекладину, железную, холодную, я зацепилась, вцепилась уже руками, прилипла ладошками и повисла вниз головой. Лбом, почти касаясь земли. И так висела вверх ногами и при этом счастливо улыбалась: наконец-то я одолела, победила этот турник. И теперь видела мир, как видит его дитя в первый день по рождении.
О-о, как всё красиво! И видится всё иначе, по-своему. Земля там, где небо, а где небо – земля. И деревья, и щетина кустов шиповника висят надо мной. И дедушка сидит там над моей головой, тоже вверх ногами, в уголке средь зелёной листвы, за дощатым столом, и с кем-то играет в шахматы. Пальтецо моё задралось, словно это два помятых крылышка птицы. Но сейчас это не важно. Я победила и увидела другой мир, и совсем по-другому. И эту победу должен был кто-то видеть. Я громко, с восторгом кричу, буквально взываю чужим от напряжения голосом: «Дедушка! Дедушка!.. Посмотри!.. Посмотри, как я умею! Как могу!» В первый момент он даже не может понять, откуда доносится голос внучки. А поняв, приходит в ужас и кидается, рассыпав фигурки шахмат, ко мне, к турнику. А я ликую: вот оно – счастье!.. Вот он – момент истины!..
…Миновали годы и годы. Даже десятилетия. (А не столетия ли?) За спиной долгая жизнь. И я с трепетом вспоминаю ту площадку в Землянском переулке на берегу Яузы. И вечером у себя в кабинете, заканчивая работу над очередным текстом для новой книги, где, как всегда, на земле небо, а земное на небесах, ставлю точку. Прикрыв глаза, устало откидываюсь в кресле. И почему-то так хочется, чтобы кто-то тёплой рукой ласково, как в детстве, погладил по головке. А в ответ я негромко скажу: «Посмотри, посмотри, как я могу, как умею»… Но вокруг тишина. Тихо и глухо. Все близкие давно ушли на тот свет, в лучший мир. И я представляю: когда явлюсь к ним, они с улыбкой скажут: «Всё знаем, всё читали… Да-да, умеешь, умеешь. А теперь – спаси тебя Боже, спаси. Может, и заслужила».
ПослесловиеКак-то меня спросили: «А эта детская площадка в Землянском переулке до сих пор жива?»
К сожалению, нет. Её площади хватило как раз для возведения многоэтажного блочного одноподъездного дома для проживания сотрудников соседней Яузской больницы.
Путешествие в обратно
В Москве я ходила в две школы. В основном училась дома в Останкино, в школе № 271, а живя у бабушки на Таганке-Землянке – в школе № 423. (Этой землянской школы, что на Садовом кольце, давно уже нет, в её стенах какой-то колледж.) А вот 271-я помнится мне ярко. Она стояла на краю глубокого оврага, по дну которого протекала грязная речушка Каменка, которую мы, дети, называли «Тухлянка». И вливалась она у села Ростокино в Яузу. А овраг отделял Останкино от улицы Маломосковской, то есть от проспекта Мира. Потом речку заковали в трубу, а овраг засыпали строительными отходами. (Вереницей со всего города шли и шли к оврагу гружённые ломом и отходами самосвалы.) И стал бывший овраг называться Звёздным бульваром, на котором насадили даже и деревца. И моя родная школа 271, никуда не перемещаясь, оказалась не на краю оврага, а на бульваре…
Как-то, уже в девяностые годы, лихие и мерзкие, будучи уже вдовой и живя на Преображенке, к празднику Седьмого ноября (красный день календаря) я решила навестить любимую школу. Вспомнить призывный звук её звонков на перемены, запах её классов, лестниц и коридоров – Запах Детства. И, сев за руль своего жигулёнка, поехала в Останкино… У талантливого киношника и поэта Гены Шпаликова, тоже, как и я, вгиковца, есть замечательные строки (которых тогда я не знала): «По несчастью или к счастью, / Истина проста: / Никогда не возвращайся / В прежние места. / Даже если пепелище / Выглядит вполне, / Не найти того, что ищем, / Ни тебе, ни мне. / Путешествие в обратно / Я бы запретил, / Я прошу тебя, как брата, / Душу не мути. / А не то рвану по следу – / Кто меня вернёт? – / И на валенках уеду / В сорок пятый год. / В сорок пятом угадаю, / Там, где – боже мой! – / Будет мама молодая / И отец живой».
А знай я тогда этот завет, надо было бы его исполнить.
В физкультурном зале школы для родителей и учителей были расставлены столики со стаканами и печеньем. Я нашла местечко где-то в углу. Но меня оттуда прогнали. Оказывается, места тут были пронумерованы по классам. Пришлось искать другое. Смуглолицый директор школы Юсуф Рашидович, о котором мне рассказали, поздравил всех с праздником. По-русски он говорил плохо. С восточным акцентом, с ошибками в ударениях. Это был немолодой неказистый таджик из Душанбе. И женщины его многочисленной привезённой семьи тут же работали учителями, а одна, то ли сестра, то ли жена, даже преподавала детям русский язык и литературу. (Вот она, пресловутая «дружба народов».)
Мне помнится, в каждом классе у нас под потолком висели в ряд на белом фоне большие портреты великих писателей русско-советской литературы. А под ними, скрывая почти все стены, пестрели сине-зелёные географические карты Европы и двух полушарий мира. Эти два полушария, словно всевидящие глаза, мудро смотрели на нас, буквально на каждого школьника, сидящего в классе за партой. И дальше за окна, на улицу, город, на небо. И с этими картами нам, малышам, было сидеть так тепло и спокойно… Ну а высокие кабинеты физики, химии, полные разных реторт, весов и пробирок, полные тайн и загадок, так и манили, и звали к непознанному…
Слушать директора московской школы, родившегося в далёком Душанбе, мне не хотелось, и я по-тихому вышла из зала. Не спеша прошлась по гулким пустым коридорам. Они показались тёмными, узкими, не теми, что прежде. Заглянула в классы. Никаких карт, никаких портретов писателей, лишь хмуро торчали, смотря в потолок, ножки десятков перевёрнутых стульев…





