
Полная версия:
Ирина Евгеньевна Ракша Завещаю тебе
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Я вышла на школьный двор в некоторой печали. Воистину, всё не то и не так. Над головой спокойно сияла звёздная ночь… Хотя вот он, всё тот же пригорок, за которым шла дорога в моё дорогое Останкино, к Шереметевскому дворцу. Зимой, садясь на портфели, мы, румяные ребятишки, всегда катались со смехом по этому взгорку, по снежно-ледяному увалу. И весёлой кучей-малой, и по отдельности. А я в школу ходила не с портфелем, а с папиной полевой фронтовой сумкой на лямке через плечо. С той самой, с которой мой папа-танкист воевал с фашистами и в Белоруссии, и под Будапештом. И которую, вернувшись с войны, подарил мне. Съезжать на ней с горки было особенно здорово. И если, смеясь, не свалиться набок посередине горы, то на этой сумке можно было докатиться до самых стен школы. Как всё это было здорово, весело, счастливо!..
Я, поскрипывая по снегу, не спеша, задумчиво обошла школу вокруг. Передо мной тянулся довольно пустынный Звёздный бульвар с давно выросшими тополями и редкими фонарями. За спиной светились окна школьного физкультурного зала, где директор-таджик, учителя и родители отмечали «красный день календаря». А я вспомнила время, когда тут ещё был овраг, по дну которого текла Тухлянка. Он разделял наш район надвое. На одной стороне – нищее Останкино, на другой – проспект Мира с новостройками громоздких дорогих многоэтажек. И оба берега оврага соединялись толстенной чёрной металлической трубой, по которой, чтобы не обходить далеко, дочки госчиновников с проспекта ежедневно бегали на уроки в нашу женскую школу № 271. Порой на этой трубе, на самой её середине, происходили девчачьи дуэли, рукопашные битвы портфелями. Побеждённый мог свалиться прямо в Тухлянку или рядом. А всем болельщикам на берегах оврага всё это было очень смешно и интересно. Победитель гордо ступал на «большую землю», а побеждённый выкарабкивался наверх по склону. Бывало, и я участвовала в таких дуэлях, тем более что у меня была фронтовая папина сумка, а не портфель. Наша 271-я школа долго, как в старину, оставалась сугубо женской. И только позднее в школах ввели совместное с мальчиками обучение. «И всё смешалось в доме Облонских».
С ночного, тёмного неба на Москву, как всегда, бесстрастно смотрели звёзды. Мой белый жигулёнок ждал меня неподалёку у тротуара. Сев за руль, я поехала к метро «ВДНХ». И вскоре подобрала там первого же голосующего. Мне опять предстояло всю ночь таксовать, развозить пассажиров по вокзалам, улицам и переулкам. А проще говоря, добывать гроши на «хлеб наш насущный». Шли девяностые годы двадцатого века.
Ягодки-грибочки, леденец в мешочке!
За жизнь у меня скопилось множество фотографий, целый чемодан. И вроссыпь, и в альбомах. Помню, ещё мама приводила их в порядок. Вклеивала на твёрдые страницы альбомов и аккуратно подписывала своим красивым почерком. И год, и героев, и событие. И это очень мне помогает. Разбирая и рассматривая эти старые чёрно-белые карточки, я телепортируюсь в любое десятилетие прошлого. На днях грядёт 2025 год. Третье тысячелетие от Рождества Христова. Неужто же дожила? Просто не верится!
И вот нашла в архиве фото – тоже новогоднее. 1947 год! Только что кончилась Отечественная война с фашистами. Папа-танкист, гвардии капитан, орденоносец, вернулся к нам домой в Останкино, и, о счастье, даже не раненый. И помимо прочего привёз трофейный фотоаппарат под названием «Лейка». Папа чудесно фотографировал, с большим вкусом и на всю жизнь полюбил это дело. Вот и сейчас я держу эту его новогоднюю фотографию.
На ней я, малышка, стою в верхнем ряду в украинском костюме и в веночке (в угоду отцу, рождённому в Малороссии), сплетённом мамой из сухих и старых бумажных и тряпочных цветов, а на затылке привязаны разномастные ленточки. Рядом и моя ровесница, двоюродная сестра Лиля с братом Толиком, чудесным курносым бутузом. Их привезла тётя Ляля Никольская. И ещё слева сестра Таня, с чёлкой, дочь дяди Толи Мельникова (Никольского). А также соседские барачные дети.
Мои родители и бабушка Зина отважно решились в тот трудный, голодный год порадовать родню, а особенно детей. Наконец-то после войны отменили продуктовые карточки, но продмаги ещё пустовали, и достать еды (да и денег) и накормить (в праздник) целую ораву гостей было трудно. Но моя мама-искусница смогла, исхитрилась… Она долго выискивала, копила продукты, чтобы порадовать гостей. Вывешивала за окно с трудом добытую курицу (о холодильниках тогда и не мечтали). В углу комнаты поставили и украсили большую, до потолка, ёлку, где-то раздобытую папой. И комната сразу наполнилась запахом свежести, хвои, елового леса. Ведь ёлка наконец была Сталиным разрешена, ибо после революции была объявлена «пережитком буржуазного прошлого».
А мама готовила праздничный стол. И из этой единственной синей курёшки, муки и картошки она умудрилась приготовить вкусный праздничный ужин и всех накормить на славу. Бабушка тоже взялась помогать. И, помолясь шёпотом в спальне, всю ночь шила-строчила на своей ручной «зингеровской» машинке мешочки из серого дешёвого ситца для детских подарков. И не просто мешочки, а буквально создавала произведения искусства. Снаружи мешочки были несхожие. На каждом из них были пришиты разные картинки: яблоко-грибок, ягодка-цветок. Их бабушка аккуратно вырезала ножницами из старых тряпок, одежды и пристрачивала к мешочкам. Содержание их было одинаковым: яблоко, мандарин, пряник, пара печеньиц, пяток конфет и, конечно же, леденец – петушок на палочке. А папа прятал эти подарки под ёлку, поглубже, чтоб не было видно.
Праздник удался на славу. Мама то и дело играла на пианино, дети читали стихи, водили хоровод вокруг стола, стоящего посередине («В лесу родилась ёлочка, / В лесу она росла…»). Я, развлекая гостей, танцевала вокруг стола разученные раньше и барыню, и гопак, и даже лезгинку. Зажав в зубах карандаш, словно кавказский кинжал, и одновременно выбрасывая обе руки то вправо, то влево, вприпрыжку скакала меж ёлкой и пианино. А мама громко аккомпанировала, подпевая шутливо: «На заборе птичка сидела / И такую песенку пела: / “Несмотря на рваные ботинки, / Мы станцуем танец кабардинки”». Почему я танцевала лезгинку, а танец назывался «кабардинка», я и тогда не понимала, и до сих пор не знаю…
А братик Толик, стоя на табуретке, читал стишок: «Новый год, Новый год, / Приходи скорее! / И у нас хоровод / Станет веселее!» И наша сестра Лиля тоже читала стишок: «На весёлых детских ёлках / Чудеса блестят в иголках, / И под ёлкой в Новый год / Каждый что-нибудь найдёт». И действительно, после шумного и вкусного застолья детям предлагалось найти под ёлкой свой подарок. И мы по очереди, встав на четвереньки (попками вверх), извлекали свой мешочек – ягодку или грибочек.
И потом, глубоко затемно, пока ещё ходили гремящие трамваи, гости уезжали из нашей останкинской глуши в свой центр, уезжали в своё будущее двадцатого века. И каждый малыш увозил в сердце крупинку счастья. А в ручках держал бесценный подарок с ёлки 1947 года.
А не так давно в старом чемодане с тряпками я вдруг наткнулась на ветхий серый мешочек с ягодкой на боку. И замерла. Не может быть! Неужели это то самое бабушкино рукоделие, её искусная работа? Мой подарок с той самой чудо-ёлки? Невероятно!.. И решила написать вот этот этюд. А ещё я переслала это чудо-фото той самой сестре Лиле и братику Толе Никольским. И посоветовала им показать его своим взрослым внукам. Похвастать: вот какие мы были малыши, когда наступал тот послевоенный новый, 1948 год.
Катаман
Раньше я не понимала, почему это старики плохо спят. И очень мало, им достаточно трёх-четырёх часов. Вот и я дожила до их лет и теперь понимаю. Лежу в ночи, в темноте спальни. И в голову лезут всякие нелепости, несуразности. Помню, например, нашу комнатку в бараке Останкино. Я, малышка, у родителей молодых, красивых, талантливых – первая и единственная. Все прочие дети будут потом, от других соитий и браков. А пока они, студенты, обожают друг друга и им не до меня. Я сижу где-то в углу кровати, таращу глазёнки и слушаю. А у них то и дело шум, гости тоже юные и красивые. Смех, песни и танцы. Мама играет на пианино и поёт, поёт… И вокруг все хором громко поют песни самые разные. Но те, что потише, мне нравятся больше. «Что стоишь, качаясь, тонкая рябина, / Головой склоняясь до самого тына?..» А мне почему-то слышится в общем хоре: «…склоняясь до Самалатына»… Я понимаю, что рябина – дерево, что ей грустно и она доверчиво склонила свою головку до какого-то Самалатына. Но кто такой этот Самалатын, я не знала и даже вообразить не могла. Но думала, наверняка кто-то очень хороший и добрый, раз бедная рябина в минуту скорби склонила к нему свою головку… Так этот неведомый мне Самалатын и жил много лет в моём воображении. А повзрослев и поняв, что нет никакого Самалатына, а есть тын, попросту обычный забор под окном, я была горько разочарована…
А ещё из ночных бдений представляется другое вспоминание. Я, малышка, вместе с нашей барачной ребятнёй играю в салки-догонялки на своей 3-й Останкинской. Водящий должен догнать и рукой осалить убегающего. И я, быстроногая, почти догоняю соседа, вечно сопливого Витьку-Хрюню, но вдруг, споткнувшись, падаю со всей силы на землю. До крови ссаживаю, сдираю обе коленки. Реву и, к сожалению, выбываю из игры. И, хромая от боли, иду домой. Мамы дома нет, а папа, увидев мои ободранные в кровь коленки, бросает свои дела и начинает меня лечить. Его одеколон страшно щиплет ссадины, и я реву ещё громче. А папа приговаривает: «Терпи, казак, атаманом будешь». И повторяет вновь и вновь. А мне почему-то слышится: «Терпи, коза, катаманом будешь». Кто такой «катаман»? Кто такая коза, я знала отлично.
Недалеко от нас, у прекрасного дворца графа Шереметева, на берегу пруда паслась эта самая рогатая серая коза. Её держала хозяйка из соседнего переулка и пасла её возле графского дворца, у въездных ворот со львами. Она привязывала её к колышку, который втыкала поглубже в землю. И коза ходила по кругу на длину верёвки. Трава в этом кругу бывала выедена до корней. Тогда коза тянулась дальше. В конце концов колышек вырывался, и она волочила его за собой, привольно гуляя по заросшей травой канаве нашей улицы. И доходила аж до наших бараков. К вечеру хозяйка искала её, а найдя и громко чертыхаясь, как на ребёнка, уводила упрямицу домой.
Так что козу я хорошо знала, а вот кто такой «катаман», не представляла. И думала: наверное, это какой-то добрый папин начальник, который то и дело посылает его в Сибирь, в командировки. И ради которого я должна терпеть боль. И я терпела…
И вот прошла целая жизнь. Навсегда исчезли мои и «катаманы», и «самалатыны», как навсегда исчезло и детство середины двадцатого века…
Вот какие нелепости порой приходят в голову бессонными ночами…
Нет ничего удивительней, светлей и благословенней, чем Детство.
* * *Как-то за ужином я поторапливаю дочку-малышку: «Не тяни время. Ешь и пей». А перед сном она вдруг и спрашивает: «Мамуль, а кто такой этот самый Эшипе́й?»
Облачно. Порою осадки
ПритчаМы с мамой возвращались домой в Останкино, как тогда говорили, «из города». Были в гостях, поели досыта, вкусно. А за чаем свои два кусочка сахару мама украдкой опустила в карман. На потом. Для меня. В Москве голодуха, продукты и хлеб по карточкам. (Папа-танкист с фронта ещё не прибыл.) Мы долго ехали в высоком дребезжащем вагоне трамвая с номером тридцать девять «во лбу». А выйдя на предпоследней остановке «Третья Останкинская улица», шли вдоль ряда двухэтажных побелённых бараков, которые были построены ещё до Отечественной войны для лимитчиков, строителей Сельхозвыставки (ВСХВ, ныне ВДНХ). Наш барак в этом ряду был последним, шестым, почти у Шереметевского дворца. Видно, что недавно здесь прошёл дождь. Небо было ещё пасмурно, холодно. Но воздух чист, влажен и свеж. Так и хотелось дышать и дышать поглубже. К тому же на другой стороне улицы, где «частный сектор», фруктовые сады вокруг дачек благоухали. Листва и яблоки были как на картинке – белы, красны, буквально умыты обильным дождём. А аромат их был так густ, что казалось, кусаешь сочное яблоко.
Моя мама в одной руке держала модную довоенную дамскую сумочку, а другой вела за ручку меня, малышку. Рука в руке, ладошка к ладошке. Тепло и надёжно. На земляном тротуаре перед нами то и дело блестели, словно осколки зеркала, лужи и лужицы. Мы аккуратно их обходили, чтоб не промочить ноги. Но вдруг возле одной я замерла. Встала как вкопанная. На её дне увидела розового земляного червячка. Он был недвижим и бледен. И я тотчас пальцами достала его, утонувшего, из воды и положила на ладонь, мысленно говоря: «Эх ты, дурашка, захлебнулся? Что, от дождя спасался? Да?» И вдруг мама вскрикнула резко, громко: «Фу, гадость какая! Брось! Сейчас же брось эту гадость! Сейчас же! Вдруг там зараза какая? Холера, тиф?.. Брось, слышишь?»
Конечно, я слышала, но, обычно всегда послушная, не бросила. А мысленно говорила: «Ты, наверно, вверх от потопа полез. Подышать. А тут ещё больше воды». И я, в три шага отойдя к забору и наклонясь, раздвинула жёсткую, как щетина, траву и опустила бледное тельце на землю: «Давай, оживай. Ползи к себе в норку. У тебя, может, там детки…» И показалось даже – он понял и вздрогнул. Потом мы с мамой шли дальше. Но она уже не подавала мне руку. Мои покрасневшие пальцы были холодны и мокры. С них капало. А мама всё возмущалась, сердилась: «Фу, гадость какая!.. Сейчас же будешь мыть руки. И обязательно с мылом». Так мы и подошли к дому. Мама достала из дамской сумочки звякнувшие ключи, повторяя: «И тщательно, и с мылом». К дверям мы подошли не вместе, а рядом. Каждая сама по себе. И бледная мама нервничала, не сразу смогла попасть ключом в замочную скважину.
…Интересно, сколько всё же за свою жизнь я спасла таких розовых дождевых червяков? Только называть их надо правильно. Червь земляной, обыкновенный (лат. Lumbricina). Ареал широк…
Хлеб наш насущный
НовеллаОднажды журналистка меня спросила: «А вы помните своё первое, – она улыбнулась, – первое сентября?»
Я задумалась: действительно, а каким оно было? И всё-таки вспомнила нечто очень давнее…
…Наконец-то настал 1945 победный год. Но страна, истерзанная войной, ещё никак не могла прийти в себя. Буквально голодала, не было урожаев, не было хлеба. И даже Москва голодала. Да так, что ввели талоны и карточки на продукты. На месяц – 200 грамм сливочного масла (по цене 1050 рублей) и хлеб, одна буханка за 1000 рублей (при средней зарплате в 1000 рублей). В тот год папа-танкист вернулся с фронта, слава Богу, живой и даже не раненый. Вся грудь в орденах и медалях. Но пойти работать, как прежде, на Сельхозвыставку не мог. ВСХВ, разбитая фашистскими бомбёжками, была ещё долго закрыта. А чтобы попасть в Наркомат земледелия, в отдел сельхозтехники, куда папа подал заявление, нужно было ждать.
Пока же он решил тем летом поехать всей семьёй на Украину, в его родное село Пединовку, к младшей сестре Надежде – вдове с двумя сынками-погодками. Тем более что в школу мне было ещё рано. Там, в Пединовке, хлеба тоже, конечно, не было. Зато была кукуруза, тыква, горох. И сады, сады… Фруктов полно, прямо у хаты растут.
– Ещё дед сажал. – Отец помолчал с минуту. – Если, конечно, фашист не вырубил. И Надежда нам будет рада. Её погодки нашей доче почти ровесники. Пора бы с братьями-то познакомиться. А Надя даже козу завела.
И мы, заперев в Останкино нашу барачную комнату, уехали на Украину.
Родовая папина хата, где хозяйничала тётя Надя с детьми, была в селе крайней. Зато сад, полный фруктовых деревьев, смотрел в просторную жаркую украинскую степь, где пролегал в Черкассы старый пыльный шлях. И по нему попарно лениво тянулись на ярмарку рогатые волы, покусанные слепнями. Тащили длинные телеги с мешками дорогой соли. А изнурённый жарой, палящим солнцем хохол, лёжа на горе соли в рваных шальварах и вышиванке, порой сонно вскрикивал в небо: «Цоб-цобэ! Цоб-цобэ!» Напоминал о себе рогатым волам, вяло шевеля лозиной.
Урожай в садах в тот год был, как всегда, богатый, ноге ступить некуда от красных яблок, синих крупных слив и ароматных жёлтых груш. И эта благодать буквально сразила нас. После московской голодухи мы буквально набросились на эту роскошь. И мама сразу принялась варить варенье во дворе, в тазу на печурке. Нельзя же добру пропадать. Хозяйка тётя Надя следила за животиной. Коза, поросёнок, гуси. А папа принялся за ремонт хаты и даже сколотил туалет. Однако август уже был на исходе, лето кончалось, и папа сказал маме:
– А почему бы, Нинуська, не отдать нашу доньку в сентябре в школу? Пускай учит мову. Вдруг пригодится? Я могу завтра пойти и договориться.
И мама с радостью согласилась. Вот так я и оказалась в средней пединовской школе. Принарядив в чистенькое, мама отвела меня туда первого сентября. Как говорится, «первый раз в первый класс». Правда, это была не московская школа, да и класс необычный. Посередине села красовалась большая белёная хата (как и все остальные в Пединовке) с резными наличниками и с нахлобученной по самые окна толстой соломенной крышей. А в большом, просторном классе (тоже с белёными стенами) стояли длинные столы и лавки, за которыми сидели дети разного роста и возраста. А учительница на всех была одна, общая. И я не понимала, о чём она говорит то одним детям, то другим по-украински, языком быстрым, напевным. По-хохляцки, как в шутку говорила моя мама. Да и папу она, улыбаясь, часто называла: «Ах ты моя хохляндия». И мне в Москве на праздники мама плела и надевала украинские веночки. И танец гопак под её аккомпанемент я танцевала отлично.
У этой учительницы на уроках я могла отгадать лишь редкие, схожие с русскими, слова. Перемена начиналась со звонка не колокольчика, а глухим дребезжанием бо́тала, с которым одинокие коровы паслись по лугам, чтобы не потеряться. В это самое ботало «звонил» под окном старый сторож, поскольку в селе электричества тогда ещё не было. Заслышав такой «звонок», вся ребятня высыпала во двор, и я за ними. И тогда все начали что-то жевать, кто варёную кукурузину, кто яблоко, продолжая при этом разглядывать меня, москальку, с особым любопытством: «Ишь, прилетела откуда». А я достала из кармана свой кусок вкусного хлеба, посыпанный сахарным песком, заботливо приготовленный мамой.
Вышла во двор и учительница и, проходя мимо, спросила:
– А цэ шо у тэбэ?
Я сразу её поняла и ответила:
– Хлеб.
И в тот же момент вокруг меня раздался такой дружный хохот. На разные детские голоса. Такой, что я испугалась: «Что, что я не так сделала? Не так сказала?» Улыбнулась и учительница и по-русски сказала мне назидательно и как бы оправдывая своих учеников:
– Надо правильно говорить не «хлеб», а «хли-иб». Поняла? «Хлиб». – И ушла.
Ребятня вокруг ещё долго смеялась, передразнивая меня: «Хлеб… Хлеб…» А я спрятала недоеденный сладкий ломтик в карман и стояла с полными слёз глазами…
А вечером, когда смерклось и над хатами и садами раскинулось чёрное небо в проколах звёзд и вся наша семья (родители, тётя с детьми) собралась за столом поужинать и обсудить мой первый учебный день в пединовской школе, мама невзначай попросила кого-то подвинуть к ней ближе тарелку с аккуратно нарезанными ароматными ломтиками хлеба. Его испекли буквально из последних поскрёбков муки, сметённых со всех уголков на дне деревянного короба. И тут я гордо и громко, чтоб слышали все, и, конечно, надеясь на похвалу, произнесла:
– А правильно надо говорить не «хлеб», а «хли-иб».
На секунду повисла тишина, но потом вдруг дружный смех залил хату. Надо мной все смеялись, хоть искренне и по-доброму. И папа, тоже сквозь смех, сказал:
– Ну вот, доня, даже и новую мову за день освоила. Вот тебе и День знаний.
А я оторопела. Сперва сидела недоумённо, как каменная. А потом вдруг рванулась из-за стола в дверь, выскочив вон из хаты. И с плачем, миновав двор, забежала в какой-то сарай. Забилась в тёмный угол на сено и всё всхлипывала, утирая ладошками мокрые щёки. А растревоженные сонные гуси, тихонько, сочувственно погагатывали, пока папа не нашёл меня, уже спящую, и на руках не отнёс в дом.
Вот таким я вспомнила моё первое первое сентября двадцатого века.
И это тоже XX век
Штрихи к портретуНезадолго до смерти в 1980 году мой муж, художник Юрий Ракша в своих дневниках написал: «Моя жена – мой верный друг на всю жизнь, и в радости, и в горе, мой единомышленник, первый зритель и первый критик. Я знаю, как много факторов должно соединиться в благом сочетании, чтобы художнику стать художником, чтобы художник осуществился, поэтому так важно, кто всю жизнь с тобой рядом». И действительно, от той, которая с тобой всю жизнь рядом, зависит многое, а порой почти всё. На православной Руси именно так и было. Зачастую даже вопреки своим творческим карьерам, своим биографиям женщины, словно жёны декабристов, посвящали свои жизни мужьям, помогали раскрыться их талантам. И имена мужей в полную мощь расцветали на фоне русской культуры. Например, это жёны-соратницы Льва Толстого, Набокова, Бунина, Блока, Пришвина, Бондарева, философа Алексея Лосева, Астафьева и др.
Но, к сожалению, можно сказать о том, что список гениальных писателей мог быть гораздо длиннее, если бы у всех жёны были такими самоотверженными. И, размышляя об этом, я почему-то подумала о двух значительных именах, о двух поэтах, известных и ярких талантах двадцатого века. В. В. Маяковском (1893–1930) и А. А. Вознесенском (1933–2010). Как видите, они обрамляют начало и конец прошлого века.
А почему я вспомнила этих известных поэтов «к сожалению»? Потому что они могли бы стать именами шекспировского и пушкинского ряда, но, к сожалению, не стали. И этому есть причина, и имя ей – женщина. Вернее, две женщины: Лиля Юрьевна Брик (урождённая Лиля (Лили) Уриевна Каган) и Зоя Борисовна Богуславская. И если говорить коротко и начистоту (и думаю, что их биографы тут со мной согласятся), именно эти две женщины не дали поэтам в полной мере осуществиться и даже вычеркнули их из списка талантов высочайшей пробы.
Помните стихи Маяковского? «Allo! Кто говорит? Мама? Мама! Ваш сын прекрасно болен! Мама! У него пожар сердца. Скажите сёстрам, Люде и Оле, – ему уже некуда деться. Каждое слово, даже шутка, которые изрыгает обгорающим ртом он, выбрасывается, как голая проститутка из горящего публичного дома». Эти стихи Владимир Маяковский написал Лиле Брик после неожиданной встречи с ней, придя в гости к её сестре Эльзе (урождённая Элла Юрьевна Каган, будущая парижанка Эльза Триоле, жена коммуниста Луи Арагона). На мой взгляд, эта встреча с Лилей и оказалась началом конца поэта Владимира Маяковского. Всю свою жизнь, до пули, пущенной себе в висок, у него было желание освободиться от этого смертоносного увлечения. Хотя он всегда хотел иметь семью, мораль того времени позволяла жить втроём (Володя, Осип Брик и Лиля).
И может быть, даже стоит перечислить, хотя бы штрихпунктирно, все попытки великого Маяковского создать свою семью. Когда он жил в США, то был искренне влюблён в Елизавету Петровну Зиберт. (Она его провожала в Россию на время, но оказалось – безвозвратно.) У него родилась дочь Патрисия, которая прожила на земле 89 лет и взяла фамилию мужа – Томпсон. Что интересно заметить, Маяковский видел свою дочь в жизни один-единственный раз. Зиберт привезла дочь-малышку в Европу, в Швейцарию. И, зная, что в это время Маяковский посещал Париж, послала ему весточку: «Если хочешь увидеть свою дочь, приезжай». И они увиделись. (Биографы писали об этой трепетной встрече.) После этого Патрисия прожила ещё многие годы (1926–2016).
Но и потом Маяковский много раз пытался сбежать, вырваться из крепких объятий Лили Брик, которая умело его удерживала возле своей юбки. (К тому же Брики в последние годы жизни Маяковского существовали на его большие гонорары.) Во время работы в «Окнах РОСТА» у него случился серьёзный роман с Лилей Лавинской, которая родила сына. Да-да, второго ребёнка, по имени Глеб-Никита Лавинский. Но и это не всё. В Париже он вновь влюбился и чуть было не женился на Татьяне Яковлевой, которой сделал предложение и посвятил свои творения и эти бессмертные строки: «Ты одна мне ростом вровень, стань же рядом с бровью брови». Или ещё: «Иди сюда, иди на перекрёсток моих больших и неуклюжих рук». (Гениально же сказано, не правда ли?)
Была и ещё очень серьёзная влюблённость Маяковского. В актрису МХАТа Веронику Полонскую, с которой были долгие глубокие отношения. Она была последней, кто видел Маяковского живым. Убегая с очередного свидания с ним, ещё на лестнице услышала роковой выстрел. И, бросившись обратно, увидела в комнате на полу его большое распростёртое тело. Ему было всего 36 лет.
Что же касается Андрея Вознесенского, то, пользуясь пунктирной формой повествования, скажу, что он много раз пытался освободиться от Богуславской. Когда-то, в начале их отношений, он, молодой и неопытный мальчик (она старше его почти на 15 лет), действительно посвятил ей стихотворение «Оза» (Зоя). Однако в дальнейшем всегда мечтал вырваться из этих объятий. Уходил от неё надолго и, казалось бы, навсегда. И всё это происходило на глазах у всех нас, у всего Союза писателей. На стороне у него даже родилась любимая дочка (биографы знают это всё подробно). Но опытная Богуславская каждый раз умудрялась вернуть поэта. И никогда не собиралась покидать данную ему лично квартиру в высотке на Котельнической и, конечно, казённую дачу в Переделкино. Об одном из эпизодов жизни этой «семейки» я написала рассказ «Поцелуй медузы».





