– Да что ж такое! Ну, и когда это закончится!..
– Вы торопитесь?
– Это я так, сгоряча, что ни день, сплошные неприятности.
– Каждый день надо чтить и праздновать.
– Даже так?! Может, пропустить какой?!
– Не стоит ёрничать.
– Напрашивается само! А касаемо праздника…
– Это не обсуждается, ибо – надо иметь чувство, коим мы наполнены или должны быть полны с детства. Ведь именно в его рыхлой, податливой почве корни интереса к жизни и любви ко всему округ.
– Вы блаженный, что ли?
– Если хотели обидеть, то назовите как-то иначе, а это вовсе не оскорбление…
– Ну, для кого как! И относительно детства… Взрослеть надо! Чем раньше, тем лучше!
Растущие дети, как тот кактус на родительском цветке: и сам справный, и корешки уже ножками промеж мамкиных колючек свесил, а всё от неё кормится, соками её питается. И ведь может же оторваться, да не желает, паршивец, оттягивает момент.
– Быть ребёнком – удача, не то старцем, чья почётная участь не для всех.
– Печальная, хотели сказать?
– Вам послышалось. Возможность поведать о том, что познал, поделиться той радостью, – разве не чудо?
– Одно сплошное чудачество! Нешто кто станет слушать?! И не услышат, и не поймут.
– Да… Может и так, но всему своё время53…
– Знаем!
– Ну, коли знаете, чего ж тогда…
– Обождите с этим, давайте, лучше прежнее продолжим, про него.
– Но это всё про одно и тоже!
– Ладно, пускай, коли оно так по-вашему! Да коли жизнь следует праздновать, научите – как. Развлекаться, себя не помня, и по всё время сдвигать кубки?
– Вы не про веселие, а о непотребстве, пожалуй.
– Да, ладно! Вы-то сами, что ли не баловали, не пировали?
– Всяко случалось, слава Богу, но неким часом опомнился, в себя пришёл. Ведь праздник – это что? Чтобы приятное сделать, хорошее, на долгую память. А которое изо всего, на эту самую добрую память? Вспомните?
– А чего тут! К примеру – дар, вещица ценная, банковский билет…
– То – тлен. Я про другое, про дело, и тоже – чтоб хорошее, доброе.
– Да как же у вас всё скучно! То, бывало, про обязательства, теперь вот про добро.
– Врёте.
– Кому, помилуйте?!
– Самому себе и врёте. Скука – обернуться, понять, как оставил позади себя пустоту, где вытоптано всё и сор промеж порубленных в беспамятстве стволов.
– Не пойму я что-то, путаетесь вы: следует либо про лес, либо про людей.
– Про всё надо думать, о каждом.
Утро явилось к нам ясынькой54, полдень развёл сырость. Да не всё ли равно, – и то, и другое – жизнь, краше которой лишь добрая память об ней.
Нет нужды награждать прочих собственным восприятием мира, пусть отыщут собственное, насладятся поползновениями познать, что есть добро и зло, да есть ли они в самом деле, как отличить одно от другого, и возможно ли, вправе ли даже – назначать чему-либо цену, кроме самих себя.
Тень комара у окна за занавеской пугает размером, как наши представления об окружении и окружающих, о том, что всюду, в тени мнений доморощенных провидцев, теряют свой настоящий облик, искажают истинные черты, подчас неведомые для самого предмета.
Ящерка перебежала через нагретое, окрашенное солнцем пятно двора. Больше похожая на стрелку молодого лука, чем на себя саму, она принялась хозяйничать в зарослях чистотела, да с таким тщанием, с такою неподдельной тревогою об итоге занятия, что посыпались с той травы мелкие лепестки жёлтым дождём.
А неподалёку, в паре вишен всего ближе к лесу, всплескивал крыльями щегол. Похоже, он был озабочен нервностью ящерицы, её вмешательством в этот запущенный, нетронутый и оживший от того уголок сада. Повсюду, поднимая от трав голову, выглядывали дубки в три вершка, в четыре – сосенки и крошечные, с осиной талией, осины. Мимо тропил себе путь наверх, ощетинившийся противу всех хмель. Хрен, лишённый пригляду, пошёл вразнос, и мог бы уже соперничать с пальмой, так обширны и роскошны были его резные листья.
Над поляной, как поверх воронки земли, белым песком вздымались, разлетаясь в разные стороны облака. Разорванные в лоскуты, они плескались в бледно-голубой чаше небес, где ветер задумчиво водил пальчиком промеж них, ровно между тающего льда, пробуя – холодна ли вода. Как и все, он находился в рассеянности раннего утра, когда сон ещё не выпустил бабочку дня с ладони, но томил во всегдашнем сумраке и неизвестности грядущего.
Насупившись в сторону рассвета, на жердинах ветвей сидели птицы. Не решаясь глотнуть холодного воздуху, они молчали, каждая предоставляя другой первой надломить каравай дня. Молчание затянулось, но несмотря на то, день царил уже, и не мешая безмолвию, распоряжался собою по своему усмотрению, – без одёргиваний ветра и одобрительного, залихватского посвиста птиц.
Не навязывай прочим собственное восприятие мира, пусть отыщут собственное…
Знаешь, я нечасто вспоминаю о тех, кого уж нет, в этом нет нужды, ибо просто – ощущаю их присутствие рядом. Эта банальная правда, в которой горечь потери смешана с надеждой на вечное. Ведь если думать иначе, то от нелепости жизни можно с лёгкостью потерять разум. Недаром ведь дети, лет с пяти или раньше, начиная помнить, осознавать себя собой, рыдают в ночи от неизбежного падения в пропасть одиночества, зовут матерей, с надеждой получить ответ о непрерывном течении бытия и собственном месте в нём:
– Мама, мне страшно, скажи, ведь я не умру, никогда? Ведь правда же?!
И уверенная в своей неправоте, мать, тем не менее, заключает своё дитя в объятия, держит крепко, утирая слёзы, утоляя печаль… Она гладит по волосам и шепчет жарко о том, что необходимо в эту самую минуту часа, да после, дождавшись ровного дыхания, уносит тревоги с собой к свету кухни, где долго и безутешно плачет, тешит в себе ребёнка сама. А её дитя, успокоенное на время и умиротворённое до рассвета, убаюканное глубокими волнами дрёмы, держится на плаву в спасательном круге тепла материнских рук, коих не разжать никому и никогда.
Бывает, случается нечто, и путаясь безнадежно, мысли не выстраиваются в вопрос, как бы кто поступил и поступился бы собой. Это лишнее, в том измерении, в котором всех уровнял факт земной случившейся уже жизни, где всякое витает в воздухе, – подходи, бери, пользуйся, но лишь во благо. От того-то это всё и на виду, дабы очевиднее – кто чего стоит.
Теперь каждый любой, кому не лень, выказывает возможность несделанного другими, теми, из-за кого поредели наши, и без того нестройные, ряды. И чем чаще высказывают вслух уверенность не за себя, чем больше обветренных чужими вздохами мыслей, тем больше хочется молча делать дело, а коли говорить – только от себя лично. Так честнее? В какой-то момент, до какого-то – да.
Одни поминают добрым словом мать, других держит на плаву память об отце, именно с ним хочется поделиться радостью, откровением, случайностью, – снова и снова. И чем меньше промежутки меж теми порывами, тем горше. Не получить в ответ улыбки отца, одной на века, что ярче солнечного луча светит из темноты небытия. Многого не дождаться теперь, из всего того, что существовало, как воздух – незаметно и необходимо, без чего – ну, никак. Совсем никак.
Не ожидая чудес, не поверяя никому собственных терзаний, замечаешь однажды малиновку, что глядит на тебя отцовскими глазами, устроившись напротив окна, и изображает занятость, прихорашивается, а в самом деле внимательно присматривается, всё ли у тебя в порядке, и, – самую капельку,– замечена ли, понята ли, узнана.
И только разглядев сквозь очертания отражённой в оконном стекле округи ответный, понимающий взгляд, решает… решается упорхнуть прочь, не позабыв улыбнуться одними глазами, точно как делал это некогда отец.
Всякий раз, как идёшь по земле, как по жизни, либо берёшься за что-либо, рядом с тобой, к плечу плечом встают те, о ком нельзя, невозможно забыть.
Выпустить нечто важное из памяти, дать упорхнуть ему птицей, это как вымарать строку из рукописи своей бытности, обратить быль в вымысел, перелицевать, как изношенный пиджак на сторону неправды или густо заляпать чистые страницы пустотой, в которой не останется, действительно ничего, – ни улыбок, ни разочарований, ни очарования, ни слёз. Одна только краска, которая просохнет, и, потрескавшись от солнечного света, разлетится лепестками шелухи по ветру, так что будет не найти следов написанной твоей судьбы. Никогда и никому.
Знаешь… Ты всё знаешь про это сам.