Зубы. Я раскачивал их, когда слышал ссору родителей о чём-то между собой через дверь в кухне. Заваливая зубчик языком набок, давил его, делая себе больно, чем отчасти вытеснял сердечный недуг. Надо сказать, я всегда считал себя виноватым в неурядицах между мамой и отцом, и, хотя они не высказывали мне ничего прямо, но по их лицам я догадывался, что без меня им бы жилось куда интереснее. Я не сомневался в том, что мешаю. Родители, конечно, ни за что не признались бы, но я, как причина, сам должен был сделать нечто, что положило бы конец их страданиям.
Чему именно я помеха, было неясно, просто с некоторых пор стал замечать, что, когда мама и папа разговаривали, стоило мне приблизится, они тут же замолкали. В такие минуты отец неловко гладил меня по волосам, а мама хмурилась и краснела.
Не в силах вынести дольше своего положения, я порешил избавить от себя родных и принялся подготавливать побег. Устроивши за книгами тайник, я припрятал там надкусанное яблочко, сильно посоленную горбушку и кусочек колбасы, думая, что этой провизии мне хватит на первое время, пока не добуду зверя на охоте. Начитавшись детской энциклопедии, первой жертвой я выбрал мамонта. Почему-то мне казалось, что, если я принесу родным шкуру этого диковинного волосатого слона, то это полностью изменит отношение ко мне.
В тот день, когда я планировал покинуть отчий дом, отец привёл меня из детского сада к бабушке, и со словами: «Поживёшь пока немного тут», ушёл. Я был в растерянности. Идти в дальние страны, не обеспечив себя припасами, было неправильно. Видимо, побег придётся немного отложить или найти что-то подходящее у бабушки в кладовке.
Соображая таким манером, я яростно терзал свой вконец расшатавшийся зубик. Бабушка заметила мои терзания, и, недолго думая, обвязала ручку кухонной двери крепкой ниткой. Связав на её конце петлю, она подозвала меня к себе, накинула петельку на зуб и потрепала по чубу: «Не бойся. Это быстро. После я куплю тебе мороженое.»
Я не успел ничего возразить, как бабушка рванула ручку двери на себя, и вот уже мой молочный зуб повис на нитке, как пойманная удочкой рыба.
– Ба, – Расплакался я, – пол испачкали…
– Подумаешь! – Улыбнулась бабушка. – Помоем!
Вместе с зубом изо рта, мою голову покинула мысль о побеге и о том, что я не нужен родителям. Через два часа, когда ранка во рту совершенно затянулась, бабушка накрыла на стол и, подкладывая мне на тарелку пирожки с мясом, вдруг поинтересовалась:
– Ты как, сильно ждёшь братишку?
Не дожевав сдобу, я раскрыл рот:
– Какого?
Улыбнувшись так, что морщинки вокруг глаз собрались в милые лучики, бабушка объяснила обыденно и просто, словно просила меня сбегать за газетой в почтовый ящик:
– Сегодня днём твою маму увезли в больницу, и у неё родился малыш, мальчик, твой младший брат.
Бабушка говорила о чём-то ещё, но я уже был не в состоянии слышать что-либо, кроме стуков собственного сердца. А перед сном, когда бабушка укрывала меня, я ухватил её за шею и, пришепётывая слегка, прошептал на ушкО26 о том, что всегда мечтал быть о старшем брате, но младший… оно ведь тоже ничего, правда?
После я долго не мог заснуть, но лежал и думал о том, что, когда братишка подрастёт, перед тем как отправиться на охоту, добывать мамонтов, мы непременно заберём с книжной полки яблочко, солёную горбушку и кусочек колбасы. Ведь в каждой хорошей семье обязательно должна быть хотя бы одна шкура мамонта, без неё на полу жизнь складывается как-то не так…
Капли дождя, незрелыми мелкими ягодами облепили ветки вишни. Застиранный ненавязчивый запах полыни вразумляет окольно про скорый конец лета, финальный, непостижимый его аккорд. Бледное утреннее небо, без намёка на румянец рассвета, рассеяно прислушивается к тому, как стонет, не смущаясь никого, филин.
Кот прячет глаза в морщинах век. Накануне, избалованный лунным затмением, когда оранжевый, измятый пальцами плод казался близким, словно шарик на рождественской ёлке, он не решается ловить солнце, но лишь мелкие неуловимые его блики, – на стенах и земле. Поддаваясь легко, прячутся брызги света под тёплый живот кота, а он, обнаруживая притворный испуг, открывает змеиные очи, возомнив себя героем.
Легкие победы кажутся достаточным оправданием собственного существования. Трудные, отвлекая от мыслей о бренном, ссужают сил для жизни. Такое вот… странное, озадачливое, противу общему суждение.
Нелегко даётся расставание с устоявшимся отношением к чему-либо, ибо оно привычно сладко, густо, как жирные сливки, скрывающие под собою молоко. Тронешь их, и кажется, – дальше всё так же, ан нет. Иначе. Жиже, куда как жиже! Всё – видимость правды, коей желаем её знать. Сама она меньше понимает об себе, чем мы про неё.
Мелкие грецкие орехи разлучаются со своею сердцевиной неохотно. Тянешь её, будто зуб из лунки десны, и, как бы ни был осторожен, непременно оставляешь нечто в тисках скорлупы. Самое вкусное, самое важное, больное, которое не перестанет тревожить недосказанностью, сколь сумеет. Как мысль, что блеснула где-то там, с краю сознания, и ускользнула за горизонт. И не найти её теперь, не припомнить: какова она была и о чём.
Поутру, заглядывая своим измождённым ликом в зеркало пруда, луна строила рожи, гримасничала и таращила глаза так, чтобы они казались больше, отчего выглядела несколько поношенной. Она то убирала чёлку облака со лба, то возвращала её на место, забирала локоны туч назад, пытаясь скрыть седину, а после, отважно распуская волосы до плеч горизонта, едва заметно поводила головой из стороны в сторону, дабы высвободить зацепившиеся за макушку сосны пряди. В общем, луна молодилась, как умела, да, как видно, всё зря.
Филин потешался над её потугами, кукушка, сбившись со счёта прожитых луной веков, кашляла и просила у паука «хотя капельку той росы, которая как раз перебродила к нынешнему рассвету», чтобы промочить горло. Ворон выглядел более церемонным, но тоже смеялся, хотя и хрипло, слышно едва, к тому же, прилично отвернув голову от луны прочь.
Он хорошо понимал, что такое возраст, и как это, когда перестаёшь узнавать в отражении себя. Кажется, ещё вчера ворон мог поразить одним взглядом того, кто слишком пристально рассматривает его избранницу. А вот уже их общие дети улетели из гнезда, и с правым глазом как бы не третье лето что-то не так. Видимое на днях во всех подробностях нечто, теперь неясно, неотличимо от прочего. Разумеется, это всего лишь случайность или «что-то попало в глаз», но как-то слишком уж часто происходят подобные недоразумения.
Обдумывая всё это, врану стало не до веселья. Хриплый смех сам собой обратился кашлем. Ворон с сочувствием поглядел на луну, и, подмигнув ей, как умел, – обоими глазами сразу, – нежданно для себя, произнёс:
– Простите за прямоту, но вы ещё барышня хоть куда. Не каждый подступится, и не только в виду вашего положения в обществе. Да и вообще…
Луна, сдунув со лба седой завиток облака, отыскала ворона глазами, вздохнула благодарно и, зримо рдея, произнесла:
– Как думаете, мне лучше с чёлкой или без?
– Без. – Честно ответствовал ворон. В пасмурную погоду у него стали болеть плечи, посему его слова прозвучали столь убедительно, что луна приободрилась, и, убирая от лица облачко, отправилась восвояси.
Рассвет, что из учтивости мялся у порога до сей поры, тут же взялся наводить свои порядки, а ворон, дабы ему не помешать, поскорее подобрал ноги в гнездо. Как ни покажется это нелепым, он чувствовал себя окрылённым. Виной тому было доброе слово, сказанное им невзначай далёкой и вроде бы совершенно чужой ему луне. А коли б не вдруг, да со всего духу, от самого сердца… и где бы его потом искать?..
Ладный, сделанный словно из мягкой резины, он прыгал, отсчитывая пядь27 за пядью от того места, где появился на свет. В сумерках я едва не наступил на него:
– Ой, ты откуда? – Спросил я его, кланяясь невольно, но учтиво.
– Оттуда. – Ответил он неопределённо.
– Понятно… – Вежливо протянул я, считая за лучшее обождать, пока лягушонок сам расскажет, что привело его в наши края.
Ждать пришлось недолго. Ополоснувшись с дороги в чистой луже, налитой гостившей недавно грозой, малыш произнёс:
– Меня к вам мама послала.
– Мама? – Удивился я. – Которая?
Проглотив моё недоумение, со снисходительной мудростью, присущей совсем юным созданиям, лягушонок медленно, как глупому, растолковал:
– Мама, которая мама. Вот, почти что как я, только побольше.
– Ага… – Всё ещё не понимая, произнёс из деликатности я.
Верно оценив ответ, лягушонок утёр губы четырёхпалой ручкой с расплющенными пальчиками, и пояснил:
– Мама просила вам передать, что лапка у неё не болит, и совершенно сравнялась по размеру со здоровой.
– Ах, вот кто она, твоя мама!!! – Обрадовался я, и принялся расспрашивать подробнее, что да как.
Оказалось, моя милая лягушечка, которую я некогда чуть было не погубил, неловко отдавив ей ножку, жива-здорова, растит детишек в речке, что неподалёку.
– Папа у вас как, ничего, хороший? Балует, наверное?
Лягушонок шмыгнул носом:
– Он у нас лётчик, так мама говорит, а я вру ей, что верю. Лётчик-вертолётчик… Я у стрекоз спрашивал, те видели его с тётей из соседнего болота. Он ей песни пел, а она слушала и пританцовывала.
– Ну… ладно, бывает и так. Что ж теперь. Ты лучше скажи – зачем тебя мама ко мне послала. Али помочь чем надо? Я завсегда рад.
– Да нет. Мама просила, чтобы я у вас пожил. Говорит, сердце у неё за вас болит, уходила – плакала, но ей тогда замуж было пора, а тут женихов не сыскать. Ну и ушла, да выбрала себе… лучше худшего28.
– Это ещё как? – Развеселился я.
– Да, так же, как и у вас, у людей. Не все наделены понятием29.
Я покачал головой. Глядя на почти игрушечного лягушонка, сложно было надеяться обнаружить в нём столь глубокие мысли.
Внешность, что нередко обманчива, скрывает от нас истину, а из озорства или желания проучить, приучив верить больше сердцу, нежели глазам… – Кто ведает… – Привычно умничаем мы, хотя кто-кто, а именно мы и должны знать про это всё.
Июль помахал с пирса своего последнего дня белым платочком крыльев капустницы. Напоследок же намалевал пастель30 облаков, но в спешке сборов заляпал её вымазанными в чёрный грифель пальцами, лишний раз доказав непрочность сей техники рисованья… И нет уж июля, только был и вышел, весь.
Серпом месяца ночь нарезала колосьев облаков, и они лежали пока так, не собранными в стога, без опасения вымокнуть под дождём звездопада. Богатый на них август, зная толк в этом деле, всякий день проводил в ожидании сумерек, под сенью которых блистал, позабыв об себе, переливаясь благородными алмазными гранями далёких и не очень светил. Сияние каждый раз было безусловно волшебным, но в упоении его предвкушения и послевкусия, август совершенно позабыл о времени до и после полудня, когда слизень, огромный, чёрный, больше похожий на змею, нежели на самого себя, пересчитывал мгновения вечности, шевеля чёрными усиками стрелок: «Тик-так, тик-так». Рыбы в пруду явственным хрустом вторили ему: «Хрусть – хруст, хрусть – хруст», творя видимость хорошо поживших уже часов.
Маленькие листья кубышки и яркие жёлтые глаза её бутонов перехватывали взгляды проезжающих, да проходящих. Так же – мимо, громко громыхая громом по небесной мостовой, проехала и кибитка грозы.
Мчит и август во весь опор. С первого денёчка, к первому тенёчку… А ночами-то, как водится, захаживает уже зима.
– Он утонет! Спасите его!
– Кто? Он?! Вот ещё. Это вы его плохо знаете. Такие, как он, не тонут.
– В каком смысле?
– Да в самом прямом! Вы приглядитесь к нему!
– Пытаюсь…
– Да не туда, не так… Эх, ну, что же вы, куда же вы, обождите…
Ну, не поймёшь этих ласточек. Как затеют возню, понаделают затяжек да прорех в вязанном комарами небе, – то ничего. А из-за какого-то там паучишка, оказавшегося в воде, столь крику, да щебету, что в ушах звон.
– Так то ж насекомые, комары! Пауки – другое дело, они не как иные31.
По всё это время паук разглядывал меня, ухватившись за серебряную каплю воздуха. Но так как, судя по всему, дел у него было невпроворот, вскоре продолжил свои занятия. Наполняя снежками воздуха сплетённый под водой аэростат паутины, он казался неутомим. Раз за разом доставляя порции воздуха с поверхности воды в глубину, иногда он, всё же, давал себе отдышаться немного, и, не взирая на близорукость, разглядывал окружающее в подробностях, недоступных прочим.
– Кому это?
– Хотя бы нам с вами.
Пауку заметно уютнее было именно среди рыб и водорослей, однако ж он не упускал случая понаблюдать, как там, наверху у тех, кто отличается от него количеством глаз, ног и цветом крови, ну или тем, что так на неё похоже32.
Несмотря на нередкие передышки, работа у паука спорилась, и вскоре под куполом паутины набралось чуть ли не с голубиное яйцо воздуха, в котором он мог совершенно спокойно поджидать заблудившуюся в его сетях добычу: дафний и вялых, не осмеливающихся жить мальков. Доставляя еду из невода паутины прямо к столу, в уют подводного колокола, паук готовил из неё сок, а вечерами сидел у окошка, распивая его, и наслаждаясь бесконечными пустяшными ссорами рыб между собой, да потешными позами лягушек.
– Он утонет! Спасите его!
– Кто? Он?! Опять?! Ах, вы новенькие! Только-только научились летать. Ну, давайте, я вас познакомлю. Это паук, паук-серебрянка33. Да не переживайте вы так, подобные ему не тонут. Они умеют устраиваться и всюду приносят с собой частичку своего, привычного мира…
Соседский кобель рвал ночь своим лаем в клочья до тех самых пор, пока чаша горизонта не наполнилась снятым голубоватым молоком утреннего неба. После в неё просыпали муку о’блака, вбили яичный желток солнца, чем-то сладким капнули пчёлы. Малая мушка, дрозофила, даже та тщилась всплакнуть, дабы достать щепотку соли для опары… И вот уже – новый день почти готов.
Горячий аромат разнотравья кружил голову. Казалось невозможным насытиться, отпивая его мелкими глотками, а от глубоких больших всё путалось в голове. И было непонятно: то ли небо таяло, стекая на землю цветами васильков с колокольчиками, то ли те так страстно стремились взлететь, что взмывали к облакам и парИли… парИли… парИли.
А к полудню уж пАрило во всю мочь, из-за чего казалось, – ещё немного и совершенно определённо пойдёт дождь. И он-таки всерьёз намеревался быть, ибо небо насупилось вскоре, сделалось серым и мрачным. Засуетились у земли ласточки, дрозды, недовольные переменой настроения дня, позабывши про то, что ещё недавно тяготились жарой, с негодованием рассуждали о грядущей сырости.
Пожалев птиц, дождь принялся было заталкивать тучи в свои баулы и кофры, а те вздымались оттуда, будто тесто, распахивая кованные крышки, отчего немедленно сделался ветер.
– А так хорошо всё начиналось!
– Но сдобу дня вскоре размоет ливнем, и под ногами будет скользко, липко, обманчиво…
– Так ведь это закончится!
– Когда-нибудь – да. И это тоже.
Я часто подолгу наблюдаю за ней, но она, не замечая того, сидит, вздыхая своим думам. Из грустных её глаз время от времени течёт солёная вода, – вкусная, я проверял. В такие минуты она берёт мою голову в свои тёплые руки, и, заглядывая через стёкла зрачков, что-то пытается отыскать в моём сердце. Наверное, у неё от слёз портится зрение, если она пока не может понять, что моя душа распахнута ей навстречу всегда. Потому-то, в отличие от неё, мне некогда грустить, ибо я занят тем, что доказываю ей свою любовь. Неустанно, постоянно или неутомимо, – это уж как будет угодно.
Она думает, что я – её пёс, хотя в самом деле всё иначе. Она – моя Хозяйка. Это другое, куда как серьёзнее, чем воображают о том люди, и, меняя нравственную подоплёку моего пребывания подле, я живу для того, чтобы быть полезным ей. Она – смысл моего существования. Вне этого меня нет. И.… кто бы что ни воображал, но даже припадая к земле у её ног, я не пресмыкаюсь. Всякое, чтобы ни делалось от любви – не стыдно.
Это началось в том странном месте, откуда мы все появляемся на свет. Незадолго до того мне дали понять, что вскоре подойдёт очередь родиться. В ожидании сего, я болтался без дела, почти не задумываясь о том, что и как будет там, после. В принципе, мне не очень-то и хотелось меняться, но: «Надо, так надо. Пора, так пора.» – Рассуждал я.
И вот однажды, незадолго до, меня подозвала к себе большая грустная собака:
– Иди-ка сюда. Слыхала, что тебе скоро на белый свет, верно? Мне надо показать тебе кое-кого. – И через окошко, в которое мы обыкновенно наблюдаем, что делается на земле, указала на человека:
– Видишь?
– Кого?
– Вон ту печальную женщину с заплаканным лицом.
– Чего это она такая? – Спросил я.
– Какая?
– Тусклая.
– Разве? Раньше она была весёлой и милой.
– Не похоже.
– Ну, ты такого и думать не смей.
– А кто она? – Поинтересовался я и грустная собака вздохнула:
– Моя Хозяйка. – После чего рассказала о том, как появилась на свет для того, чтобы встретиться с нею, как щенком её пыталась отдать в чужие руки. И про то, что каждый раз, когда появлялись люди, дабы выбрать себе собаку, она пряталась под кроватью.
– В некое прекрасное утро я выбралась оттуда, и принялась метаться от окна ко входной двери. Было предчувствие, что Хозяйка уже близко, и мне не терпелось прижать ухо к её груди, чтобы услышать единственную на все времена песню сердца. Так что, едва Хозяйка переступила порог дома, я запрыгнула ей на руки, прижалась крепко, уткнувшись носом в ямку на шее, и…
– И что? Что дальше?!
– Ничего. Я перестала различать, где она, а где я. Мне не надо было подсказывать, как себя вести и что делать. Про того, кто понятен в достаточной мере, люди говорят: «Он для меня открытая книга». Так и тут. Я предвкушала невысказанное намерение, затаённую мысль, неосознанную ещё просьбу, и делала всё, что могла… Лишь единая мольба – не покидать её никогда, осталась без ответа. Я старалась, я очень старалась, но в один из дней, пользуясь отсутствием Хозяйки, малодушно сбежала, по той самой радуге, о которой так много говорят.
– Малодушно?
– Ну, а как ещё?! Поверь, в последнее время я доставляла ей одни проблемы. Недуги сопровождаются неприятностями и запахами, рядом с которыми очень непросто находиться. Я сделала так из сострадания!! Но оказалось, что в любви нельзя решать за двоих. Теперь, глядя на то, как рыдает моя Хозяйка, я готова поступиться чем угодно, лишь бы умерить её печаль.
– Позволь… От чего ты теперь можешь отказаться?
– Да не знаю я. Наверное, нЕотчего. Это так, слова, от невозможности сделать что-то самой. Я отпрашивалась отсюда раза три, давала знать о себе. Сделала две лужи, прилегла рядом на кровать. Но ей того мало, да и мне тяжело.
– А от меня-то чего ты хочешь?
Грустная собака то ли всхлипнула, то ли вздохнула, но сдержалась и произнесла:
– Я не могу тебя принуждать, но прошу позаботиться о ней. Тебе же, вроде, всё равно, кто будет твоим человеком.
– Пожалуй, да. Я ещё не присматривался.
– Да как же это!? Ведь уже ж скоро на свет!
– Но я думал, что это не имеет значения, можно и потом.
– Нет! После будет поздно. Всех хороших разберут. Останутся те, чьи желания окажется стыдно выполнять, а не делать этого будет нельзя… Ну, так как? Согласен?
У меня не было причин, чтобы отказать, и я кивнул:
– Да, конечно, почему бы и нет, вот только… А что, если она меня не узнает?!
– Всё будет нормально, не сомневайся! Но для верности мы предпримем кое-что.
Немного погодя, я оказался в числе прочих щенков. Некоторые из нас, как и я, были посланы к своим людям, кое-кто отправлялся сам по себе, на удачу: в надежде приучить к себе человека или привязаться самому. Пока собратья толкались и подтрунивали друг над другом, я всё повторял напутствие грустной собаки:
– Ты смотри, не ошибись только. Этого никак нельзя. Ну вот – совсем. А если за тобой придёт другой – не давайся в руки. Беги, что есть мочи.
Спасаться бегством мне не пришлось. Печальная женщина с заплаканным лицом первой постучалась в двери. Я ещё не слишком владел своим телом, посему, не желая подвести ту, которая понадеялась на меня, собрался с духом, и, помогая себе хвостом, с размаху прыгнул женщине на ногу, как лягушка. Она подхватила меня, обняла и заплакала, а я, слизывая слёзы с её щёк, едва не разрыдался сам. Прислушиваясь к стуку её сердца, я скоро разобрал, о чём шепчет оно. На разные лады, там звучало одно лишь слово, но какое зато:
– Люблю… люблю… люблю…
Nota Bene
– Я справился?
– Спасибо, малыш, ты молодец. Теперь мы будем заботиться о ней вместе.
– А кого она любит больше? Тебя или меня?
– Не волнуйся, в её сердце хватит места для всех.