Сердечно

Иоланта Ариковна Сержантова
Сердечно

Жёлуди

Пухлые лица младенцев в чепчиках крупной вязки. Тёмные лица стариков из-под побитых молю головных уборов, давно потерявших форму и название. Сдавшие аспирантский минимум папаши с бритыми вытянутыми бледными лицами и скромных, но щёгольских таблетках из фетра на затылке. Тут же, подле – улыбчивые круглолицые их супруги в весёленьких беретах на одно ухо, с непременными ямочками на обеих щеках, или только на одной… от того, что жёлудь был надкушен да обронён хозяйственной, жадноватой белкой.

Жёлуди… Милые кукольные лица из детства. Они казались городскими жителями, устроившими поход, вылазку в лес, и по недоразумению заплутавшими там. Их хотелось вернуть по месту прописки, под надзор ответственного квартиросъёмщика. Натащив в карманах, лукошках и горстях, но после, не найдя лучшего применения, выметали их из дому вон, как ненужный сор. Нет бы нежится им по-прежнему на матраце лесной подстилки… Впрочем, бывало, что в последний момент дед или бабушка щурились слезливо, и предлагали:

– Дай-ка лучше я…

И, принимая из рук веник, выпроваживали из комнат, отправляя за чем-нибудь, понадобившимся вдруг.

Много позже, усохшие, лопнувшие мимо шва жёлуди с осыпавшимися шляпками, обнаруживались обёрнутыми бумагой в тумбочке деда или в углу хозяйственного шкапчика бабушки. У них не поднималась рука выбросить горьковатую мякоть, что спасла не одну жизнь во время войны.

На лепёшках да каше из желудей бабушка вырастила и сохранила до Дня Победы троих детей, а вслед за тем, выходила мужа, отпоив желудёвым отваром туберкулёзника фронтовика.

– Ба! А жёлуди есть можно?

– Можно, милый, но не приведи тебе Господь…

Люди

Смятая стопка листьев винограда. Обгоревшая записка на листочке вишни. Забрызганные чёрными чернилами листы клёна43. Каждый пишет свою историю. Всякому желается поведать о себе, и нет никакой охоты узнать что-либо про других.

Я хорошо помню свой первый полёт. Не тот, во сне, лёгкий и приятный от вседозволенности и буйного роста, а противоестественный, натужный, когда самолёт, дабы оторваться от земли, принуждён бежать от неё, сломя голову, по взлётной полосе.

Быть в самолёте тринадцатым, рассчитанным на дюжину пассажиров, то ещё удовольствие. Помню, как дёрнул бровью пилот:

– Ему точно три года? Сколько же он весит?!

Мать густо покраснела и спросила:

– Вы мне не верите?!

Пилот сочувственно вздохнул, кивнул согласно, и откинув сетку гамака для младенцев, предложил:

– Ну, пробуйте… Стоя лететь нельзя.

Даже находясь в том возрасте, который наивно, доверчиво и беспорядочно окрашивает всё в розовый цвет, мне стало понятно, что мать стыдится меня, и, дабы не приводить её в большее нерасположение44 духа, кряхтя и сопя, полез в эту, почти игрушечную для меня, сеточку. Немногочисленные пассажиры подшучивали надо мной, полагая, что я ещё слишком мал, чтобы оказаться способным оценить разницу между иронией и сарказмом.

Мать, иставяши на пламени своей гордыни, не глядя смотрела сквозь иллюминатор, а я, теснясь телом, которое выпирало из гамака, как из авоськи, пытался сделать вид, что сплю, ибо зябкая рама гамака казалась куда как горячей материнского взгляда.

Лежать было тесно, неудобно, даже больно, но я старался не ёрзать, дабы не привлекать к себе ещё большего внимания. Я даже в самом деле пытался заснуть, пока один из пассажиров, комментируя моё телосложение, не перешёл от известной в то время прибаутки: «Жир-трест комбинат», к старой студенческой песенке «Не женитесь на курсистках…» 45. Довольный собой, балагур захохотал на весь самолёт, и добавил к своему выступлению:

– Срамота! В енту сетку младенцев ложуть, а не поросят!

Не в силах дольше терпеть унижение, я с усилием выпростал себя из гамака, и, обращаясь к шутнику, сказал громко:

– Нет такого слова в русском языке. Правильно говорить – кладут.

Оставшаяся часть полёта проходила в полном молчании. Я стоял, держась за гамачок, а пилот, сочувственно поглядывая на меня через открытую дверь кабины, делал вид, что не замечает того. Ровный гул мотора скоро успокоил меня, и я принялся раздумывать о том, что сверху видно и коротко остриженную траву леса, и игрушечные домики, и спички столбов… всё, кроме людей. Их там как бы и нет вовсе. Ни хороших, ни плохих.

Бабушкино средство

Лесная тропинка. Повсюду заставы крапивы. Не упреждая, «Стой, кто идёт!», они ведут обстрел, прижигая кожу, то ли солью, то ли мелкой дробью. Муравьи шустро перебегают через дорогу, словно по переходу, в одних и тех же местах, – поодиночке, попарно, гурьбой, как школьники. Обычно муравьи здоровы и сильны даже на вид. Волокут нечто, в пятьдесят раз больше своего веса, не останавливаясь, дабы отдышаться. Но иногда, редко весьма, попадаются увечные, которые переносят свою хворобу стойко, сами или при поддержке товарищей, коли не в силах уж боле идти.

Я не помню, где поранил большой палец на ноге, но из симпатичного розового, он превратился в фиолетовый всего за одну ночь. Нога ныла немного, и отказывалась умещаться в сандалике. Отпрашиваясь гулять, я наврал матери, что мне «ничуточки не больно», но всё же попросил прибинтовать ногу поверх обуви, чтобы было «как на фронте».

Мать с сомнением покачала головой, но просьбу выполнила, и умело, «восьмёрочкой» соединила ступню с сандалией. Не сдерживая гримасу боли, даже чуть преувеличивая её, я браво захромал из подъезда. Дворовые ребята тут же обступили меня, и, после недолгих расспросов, порешили срочно, пока целы бинты, затеять поиграть в войну. Мне выпала роль раненого генерала, и до того времени, как мамы отозвали с фронта всю нашу армию, я бойко топал перебинтованной ногой, требуя захвата государств и форсирования рек. Роль первых досталась беседке в центре двора и скамейке у подъезда, рекой же была назначена вечная лужа выгребной ямы.

После славных боёв мы, конечно не по своей воле, разошлись по домам. Первым делом мама отправила меня мыться, но разглядев растрепавшуюся повязку, усадила на табурет, и стала разбинтовывать ногу сама. Я боялся смотреть вниз, а проходивший мимо отец присвистнул. Палец из фиолетового стал чёрным, а лиловый цвет поднялся уже чуть выше середины ступни.

Мать расстроилась:

– Ну, всё, придётся завтра идти к доктору.

Я засопел, но будучи почти боевым генералом, понял, что дело нешуточное, и от похода в амбулаторию мне не отвертеться.

На следующий день, осмотрев ногу, хирург вымазал палец чем-то вонючим, и приказал непременно привести меня на следующий день, добавив при этом:

– Станет хуже – будем резать.

Ночью я проснулся от того, что палец дёргался сам по себе, и отбивал по стенке «Спасите наши души» азбукой Морзе. Пытаясь помешать ему в том, я принялся гудеть с закрытым ртом, подражая самолёту. Палец не стал болеть меньше, но зато через некоторое время проснулся отец:

– Да что ж ты ноешь-то, как девчонка?

– Бо-ольно…

– Терпи! – Грубо прервал меня он. – Мне завтра рано на работу вставать.

Мать попыталась заступиться за меня, но тут же досталось от отца и ей.

Наутро уже вся ступня оказалась чёрной.

Мать засобиралась, чтобы отвести меня к доктору, а я плакал, забившись в угол комнаты, стоя на одной ноге, как цапля, ибо живо представлял, как хирург отхватывает ножницами мой палец и кидает его в окошко.

– Не пойду-у-у! – Отказывался я, на что мать, не найдя ничего лучшего, заявила:

– Ну, так ты дождёшься, что тебе отрежут всю ногу, по колено!

Но тут, на моё счастье, в гости пришла бабушка, мамина мама. Без труда выудив моё дряблое из-за рыданий туловище из угла, она осмотрела ногу, потрогала лоб, и поджав губы, покачала головой:

– Эх, вы… родители…

Строго глянув на дочь, бабушка спросила:

– Лук есть?

– Наверное… – Виновато протянула та.

Вымыв руки, бабушка очистила луковицу, разрезала надвое и запекла в печке. Остудив прямо на ладошке, она размяла луковку в кашицу и ловко обмазала ею мой, уже слегка притихший от изумления, палец.

– Ногу держи повыше, – ласково посоветовала бабушка. – Я подложу тебе подушку. И не бойся, всё будет хорошо. Я обещаю.

Едва моя нога оказалась в покое, намучившийся за ночь, я заснул. И так как бабушка запретила меня будить, то к доктору мы попали только на следующий день.

– Ну-с… – С глубокомысленным видом протянул хирург, рассматривая палец. – И чего ж вы не пришли вчера?

– А нам бабушка не велела! – Не дав сказать матери слова, сообщил я.

– Бабушка?! – Поднял брови доктор. – Она врач?

– Нет! – Засмеялся я. – Лучше! Она учитель!

– И чем же это лучше? – Поинтересовался доктор, перебирая инструменты у себя на столе.

Мать попыталась заставить меня замолчать, но я был неутомим в желании похвастаться бабушкой:

 

– Так те, которых бабушка выучила, после стали и врачами, и военными, и строителями! А во время войны она их и спасала, и учила, и лечила! Вот!

– Понятно. Значит, замечательный человек твоя бабушка.

– Да! – Гордо подтвердил я, – А вчера она мне луком палец помазала, и почти всё прошло!

Доктор вопросительно поглядел на мать, и та, краснея, подтвердила мои слова:

– Вы простите, мать у меня властная. Обмазала внуку палец печёным луком, боль поутихла, он заснул, и она приказала его не беспокоить. Сон, говорит, лучшее лекарство.

– Да-да… – Рассеянно согласился доктор, и добавил, – Знаете, а, между прочим, печёный лук – славное средство, ничуть не хуже прочих. К тому же, посмотрите сами, благодаря вмешательству бабушки этого храброго молодого человека, мне не придётся пачкать инструменты. Сделаем небольшой прокол и всё.

И уже обращаясь ко мне, доктор спросил:

– Не боишься? Больно не будет.

На что я храбро ответил:

– Чего уж там, режьте скорее, потерплю!

Не знаю, бабушкино ли средство тому причина, или её уверенность в том, что всё будет хорошо, но мне и в самом деле не было больно. Ранка на ноге затянулась очень скоро. Только вот большой палец стал и вправду большим из-за растянутой нарывом кожи. Ну, так то не страшно, ерунда, будет что показать во дворе мальчишкам.

Правда жизни

– Это не твоё дело!! Кто тебя просил?!

– …

– Ах, если бы не ты…

– …

Подсвеченная рассветом, лесная дорожка казалась похожей на узкую тропку, затерявшуюся где-то промеж морщин давным-давно состарившихся скал. Ладони листьев клёна, зажав в кулаке серый лесной песок, стали похожи на обветренные временем булыжники песчаника. Глядя на них, шаги невольно делались опасливы. Кому охота сбить себе ноги…

Точно также, вооружаясь неприступным видом, мы отвращаем от себя любого, кто счёл бы за удовольствие или даже счастие побыть в прохладе тени, отбрасываемой нами. Не от самомнения нашего об себе, но лишь для того, дабы познать себя свободным под нашею защитой. А разве ж не приятно быть надёжей, хотя кого-нибудь? Слабому ли, либо крепкому на вид, но, главное, – трепетному душой? И, распространяя своё покровительство на чью-то жизнь, управляться с нею, почти что как со своей… Стыдно от того, что заманчиво? Страшно, потому что не совестно… В ответе быть не за одного себя, пугаться направленну не на тебя слову, как мечу. Владеть правом, но не иметь воли исполнить его. Тяжко ли бремя? Куда, как жестоко оно!

Всё, что сумеешь сделать в жизни хорошего, – пусть не для блага других, но для одного лишь успокоения в себе совести. Так, если радость иных примирит тебя с краткостью бытия… значит, есть в том и воля46, и правда.

Солнце, поднимаясь выше, покидает пору рассвета и погружается в мутные воды дня. Тропинка в лесу скоро обретает прежние, присущие ей черты, а тонкий сухой профиль кленовых листьев на песке обрисовывает нежная золотистая тень… И уж не страшно было бы ступить на них, да жаль. И их, и прочих, и самого себя.

Корысть

На подложке чёрного бархата ночи, не нуждаясь ни в чьём одобрении, сияют одиночные бриллианты звёзд. Один карат или между трёх и четырёх гранов47, – неважно, они всё знают про себя сами: и сколь нервны, и меру притягательности своей, и как далеки от неизменно низменных порывов. Размеренность, с коей звёзды позволяют любоваться собой, – от простоты нравов, которое свойственно цельным натурам. Потребность в поклонении, либо почитании отняли бы у них утончённости, и, понимая про то, звёзды доступны любому, – не поленись только поднять взгляд.

Подле звёзд, – так они хороши, – даже неловко огрызенная головка сыра луны смотрится изысканно-изящной, и притягивает к себе взоры. Неправильность её черт признаётся за эксцентричность своеобразия, – понятную и непостижимую, в тот же час.

Впрочем, волшебство ночи было бы таинственным куда более, если бы не резкий, неотделимый от неё, маслянистый запах лесных клопов, приставший из-за неловкости всякого любого шага. Смешавшись с ароматом испёкшихся на солнце, преющих прямо на ветвях яблок, и душным тяжёлым благоуханием осенних цветов, ночь выдавала в себе нелепо наряженную простушку.

Пудра пыли, едва прибитая росой, густота теней напоказ, скрывающая под собой нечистоту и непорядок, разящий при свете дня, да обтрёпанный контуром леса, край того бархата, будто бы засалившийся обшлаг рукава с обломанной запонкой созвездия… Даже упрятавши за спину, не переменить его на опрятный никак, как не сделаться звёздам ближе, чем они есть.

– И несут они сквозь вечность безвыгодную свою красу…

– Ну и какая от них кому корысть?

– Так то которому как!

Любовь

Луна прятала под кружевным платком облака измятую о подушку неба щёку. Полное её лицо лоснилось от выпитого ввечеру жидкого чаю, коим побаловались они немного с дождём, но тому-то и ничего, а ей с непривычки куда как многого нельзя. Дождик был, не в пример прежнего, мил с нею, шутил без меры, а луна смеялась едва ли не до колик, да от того ж и расплескала из своей чашки прозрачного белого фарфора, так что теперь в каплях бисерной росы вся земля под нею, трава, да примятая ходьбой дорога.

Не успела перевести дух луна, а рюмочки колокольчиков уже вновь доверху полны, – столь неуёмен оказался дождь.

– И вот, как сошлась с ним ближе лунка48, сама стала милее и краше. – Шептались филин с филином промеж собою.

– Доселе, недовольный её вид часто наводил тоску, а нынче уж нет. – Страшно пуча глаза твердил один.

– Дождь кличет её ясынькой, а та и впрямь просветлела лицом, сияет, ровно жемчуговая. – Соглашался другой.

А как вышел куда-то по своим делам дождь, луна, улыбаясь вослед, оглядывая по-матерински его мокрую, чуть сутулую спину, ласкает походя взглядом меха хмеля, да теребит нежно их словно с соболиные хвосты, примериваясь к серьгам шишек, – не насовсем, так только, поносить, покрасоваться перед дождём.

– Хмелев цветень49… – Шепчет луна тихо и смеётся так, что трепещут они на ветру, как дрожит зыбкой рябью на воде её дряблая тень.

Сколь ярок свет…

Всякая пыль, соблазнённая огнём в ночи, стремится к нему. Свет добра не так ярок, но привлекает к себе в суетливом потоке жизни взглядов не меньше.

Ночные бабочки, цвета рублёвой купюры, с вечерней зари до рассвета в поисках, – кому бы попасться на глаза. Утро застаёт их лежащими без сил на холодеющей земле. Дрозды и трясогузки по обыкновению брезгают ими, но соловей не таковский, по благорасположению к дарованию, ему сходит с крыл и дурновкусие, и всеядность, лишь бы в нужный час оказался в голосе.

Понавдоль серебристого каната зябких утренних рельс, неспешно ступает ворон. Молчаливый, гордый, уверенный в себе. Попутный ветер, что дует со спины, напрасно тщится то ли судить, то ли студить его. Ворон уверен, – если что, успеет расправить крылья. А пока… он идёт. Запросто, без затей. Нежный шёлк солнечных лучей обвивает его шею, и ближнее к светилу крыло. Птица как бы парит в облаке звонкого сияния, так похожего на вездесущий всепроникающий туман колокольного клёкота.

Вдоль дороги стоят и дышат ветром неоперившиеся птенцы бутонов разнотравья. Сладко надушенные бусы слив, запотелые, холодные, словно каменные, они тянут ворот ветвей книзу, дабы отдать ветру свой жар. Томится зноем и бисерная, бело-красная вышивка кустов калины, – обещает, что будет готова вскоре, но не ранее, как к третьим заморозкам. Вышитые крестиком горькие букеты оранжевых ягод рябины более изящны, чем просты, да не умея выказать того, лишь скромно ожидают своего седого часа.

Пытаясь обогнать самого себя, скорый поезд озорничал, вновь и вновь отбивая постылую, но более прочего – умиротворяющую меру. Расслышав его, ворон с явной неохотой оттолкнулся от рельс, и пролетел перед лицом дня, близко-близко, бережно коснувшись его влажной от росы щеки.

Ворон умел распознать многое слёту, и ему не было нужды дожидаться ночи, дабы разглядеть сколь ярок свет.

Искушение добром

Если вы спросите меня, какой самый сильный из соблазнов, я отвечу – искушение добром. Можно довольно долго проверять силу и глубину доброты, прежде чем она обратится во зло, или лопнет, как радужный мыльный пузырь от излишне сильного дуновения надежды.

Кузнечики хлестали по обнажённым рукам, пролетая с сухим свистом мимо виска, и казались стрелами, выпущенными в мою сторону малыми некой армией, засевшей в окопах муравейника и мышиной норы. Они были весьма меткими, эти безвестные стрелки, и я, если бы только был в состоянии, закрылся бы от них руками. Но я не мог, ибо держал голову соседского щенка двумя руками, крепко-накрепко соединяя разрубленные части. Не уверен, отчего больше, – из-за страха или боли я рыдал над этим щенком, пока обессиленный не заснул, прямо там, в траве, так и не разняв рук.

Разбудила меня не сумеречная прохлада, не скрип глухих ставен темноты, а тихий плач щенка. То ли рана оказалась не слишком глубока, то ли я вымолил у бабушкиного бога жизнь для этого малыша, но он, жарко дыша, таял прозрачными слезами мне на лицо, а я ничего не мог поделать с этим. Вытекающая из раны кровь запеклась, намертво приклеив мои ладони к его голове, не оставалось ничего другого, как поспешить к бабушке. Она уж точно знает, как поступить.

Кое-как поднявшись, я пошёл домой, нащупывая каждую кочку ногами, дабы не рухнуть наземь, наверняка убив при этом щенка.

Едва мы вошли, бабушка, не говоря ни слова, выдвинула из-под стола скамейку, утвердила на ней бельевое корыто и, ловко управляясь ухватом, наполнила его водой из чугунка, который всегда держала к моему приходу тёплым.

Бабушка отмыла щенка от моих рук, и заворачивая в чистое полотенце, спросила:

– За что он его?

– Погнался за несушкой… – Ответил я.

– Эх… Нет бы, загородку поставить! Проще так вот, животину сгубить. – Скрипнула зубами бабушка, и я испугался:

– Он… он не выживет, да?

– Ежели утром проснётся, будет живой. – Честно ответила бабушка, и переложила мне на руки укутанного, ровно дитя, щенка. – Ты не поспи-ка нынче, походи с ним по горнице. Коли будет закатываться, говори с ним, не отпускай. Не забоишься? – Добавила бабушка.

Я замотал головой и, чтобы показать свою решимость, принялся вышагивать, переходя с одной половицы на другую.

– Ну и добре. – Улыбнулась бабушка. – С Богом.

Мой пёс выжил. Вместе мы окончили восьмилетку, он провожал меня по лесу до школы, и ждал в сторожке, пока прозвенит звонок с уроков. Он сидел у меня в ногах, пока я управлялся с трактором на поле. Он бежал, сколь хватило сил, и за полуторкой военного комиссариата, в кузове которой нас с соседом везли к железнодорожной станции.

Сильно постаревший за пять военных лет, я был единственным мужчиной, вернувшимся в село, а мой пёс был первым, кого я встретил у околицы. Он уткнулся мне в колени, закрыл глаза и стоял, покуда держали ноги. Вымолив мою жизнь у своего собачьего бога, он умер на следующий день у меня на руках.

Искушённый некогда пережитым чудом, я надеялся на то, что оно повторится, и снова, как много лет назад, принялся ходить вдоль половиц, бережно прижимая к своей груди давно бездыханного пса, а бабушка, глядя на нас, плакала тихонько, сидя под образами.

Если вы спросите меня, какой самый сильный из соблазнов, я отвечу – искушение добром. А любое добро – это ведь тоже чудо, разве не так?

 
43пятна на листьях – грибковое заболевание «ржавчина»
44недоброжелательное отношение
45»…не женитесь на курсистках они толсты как сосиски а женитесь на медичках они тоненьки как спички…» (Старая студенческая песня конца 19 – начала 20 века)
46свобода
47КАРАТ, или крат муж. или крата жен. вес, для оценки дорогих камней, между трех и четырех гранов
48лунка, луночка, умалит. от луна
49шишка хмеля
Рейтинг@Mail.ru