bannerbannerbanner
полная версияСердечно

Иоланта Ариковна Сержантова
Сердечно

Полная версия

Она толкнула дверь…

– Она толкнула дверь, и та распахнулась....

– Кто такова она сама и куда ведёт эта дверь?

– Не помню…

Очень трудно воскресить в памяти нечто, если скользкие хвосты канувших в небытие событий просачиваются сквозь попытки задержать их, как локоны морской волны, что переливаются чрез край ладоней.

Пока руки по локоть в сегодняшнем дне, покуда ты, увязший в обязанностях и страхах не остановишься, сражённый навылет осознанием скоротечности бытия, и не перестанешь выбирать из корзины её плодов мятые, с гнильцой, надеясь, что спелые, добрые употребишь позднее… Не сбудется то.

Оставь расчёты, ибо они по обыкновению неверны. Будь ты хотя трижды семи пядей во лбу, но размоет отливом самый острый камень на твоём берегу, и что тогда? Кого станешь обвинять, кроме себя?

…Она оттолкнула от себя дверь и та, под бременем совершённого не раз, давно утомившего движения, лишиться коего, тем не менее, для неё было бы сродни крушению мироздания, липко распахнулась.... И что было за той дверью?

Нелегко ворошить календарь прошлого. Путаются страницы дней, беспорядочно тасуются голоса и лица, и ты напрасно долго обижаешься на сказанное не тем, на кого думал, превозносишь презренного, привечаешь пренебрегающего тобой, но… Отчего не помнится, что весь мир в тебе одном? Почто не верится в то?..

…Она едва тронула дверь рукой, как, скрипнув протяжно, та обнажила таившееся за нею пространство.... Посреди столешницы, усыпанной колючками хлебных крошек, пылью просыпанного кофе и кристаллами сахару, сидел крупный гладкий голубой кот. Приподняв правую переднюю лапу, он раздумывал, куда бы ступить, но не решался, опасаясь выпачкаться.

На грязном столе всегда не хватает места, а где отыскаться ему в грязной душе?

Модерн

Горстью пуха и перьев – птенец дрозда размером с небольшой ком снега. Так и не сумев взлететь повыше накануне, он заночевал среди корней дерева, а при моём приближении забеспокоился, засуетился, запричитал. Впрочем, проделывал он всё это не открывая рта, в отличие от его многочисленной родни, что взволновалась и заохала. Сперва мамка, тётки, а после присоединился и отец: «Побойтесь Бога, сударь, не губите мальца!»

– Да кто ж его тронет, помилуйте! Мимо …мимо шествую я, почти на цыпочках! Почту за честь поприветствовать новое поколение, – и ни Боже мой мне совершить чего- то ещё!

И, уже обращаясь к малому, – Не шелести крылами понапрасну, ты дома, а я не кот.

Птенец тут же успокоился и принялся искать под ногами, чем можно заесть потраченные зазря нервы.

Вот ведь, – взбаламутят дитя, станут стращать человеком впустую, а всё зачем? Чтобы боялся он глянуть дальше своего и без того кроткого клюва. Чтоб из семьи – ни ногой. Чтобы ни единого лишнего взмаха крыла.

Ну, так я-таки плечи его расправлю, растолкую, что да как. Пока нет в нём косности старших, дурной их сноровки прятать от иных взгляд тот, что из сердца.

Лето бежит с горы, топает гулко вишнёвыми упругими набойками по горячей сверх меры крыше. В густом от зноя воздухе томно порхают бабочки. Бронзовикам лень летать, от чего они сияют холодным пламенем беспечно на самом виду, дожидаясь, пока на блюдо неба выложат, наконец, надкушенный, глазурованный солнцем пряник луны. И вот тогда уж можно будет долететь до воды, а тень… Она уж найдёт всех, сама собой.

Поровну

Пойманный на удочку травинки, шмель был перенесён на берег пруда, где, в течение получаса приводил себя в порядок, сетуя на собственную неловкость и удачное стечение обстоятельств. В самом деле, я не собирался вечером купаться, но вконец наскучивший зной вынудил переменить положение тела, дабы дать свежему ветру обнять себя, обойти со всех сторон и обсмотреть, как брата, с которым не видался давно.

– Ну, ты, брат… того…

– И не говори, брат…

Да о чём там было говорить. Я не чувствовал в себе былой силы, а ветер, когда хотел, мог сколь угодно долго казать её, кому пожелает, либо пожалует кому, угождая морской волне или волнению леса, под чьей вздымающейся грудью прячется биение многих сердец, – раненых и ранних, ранимых и редких в своей беспомощности перед миром. О том и выл часто ветер, о том ли, в унисон ему плакал дождь.

Летело лёгкое лето узким, как дамская туфелька, жёлтым своим листом. Соловей, обосновавшийся в саду, насобачился фальшиво голосить, на манер часов: с хрипотцой и оттяжкой, чем вводил в сомнение недавно случившегося в доме щенка. Тот был уже достаточно велик, дабы узнать звук, но слишком мал, чтобы определить его истоки. Прислушиваясь к птице и ветру за окном, в нём пробуждалось сострадание. Маленькое тело щенка, не способное вместить всю полноту души, было принуждено выпускать хотя малую её часть на волю. Не умея ещё разбираться в том, кто хорош, а кто не очень, щенок принимался рыдать, сокрушаясь и о тех, и об других. В его неотчётливом ещё понятии жизни было ясное знание про то, что сострадание делится поровну, на всех. Посылая свой сердечный выдох кверху, он молил небо и за грубых в своей простое хозяев, и за пыльную мышь, что ночами мешала спать, громко топая розовыми пятками в подполе, и за соловья, образ которого был размыт, но вразумительно горек.

Расслышав плачь маленькой собаки, соловей устыдился и прервал недостойный себя перепев. Тут же показалось, будто некто удержал обратный ход маятника часов, желая остановить насовсем минуту, или само время, – тут уж как кому угодно про это вообразить.

– Слышь, уйми кутёнка, мочи нет слушать, как он воет. Как бы оплакивает кого. Накличет беду-то. Уйми, пожалуй.

Сострадание делится поровну, на всех…

Припёка лета

На ровной отмели неба выложен незамысловатый лабиринт ветвей. Он так похож на улитку из камней, на гранитное ожерелье, не без умысла свитое статной белолицей красавицей и позабытое ею же на одном из прохладных берегов Белого моря. Привечая рыб во время прилива доступностью наземной зелени, увлекает, манит, прижимая к самому завитку, запятой15 сердца, что, оканчиваясь ничем, разочаровывает в себе, да поздно уж.

Влекомая луной волна мелеет скоро, и путаясь в длиннополых плащах из морской капусты, рыбы не могут отыскать пути домой, назад в прозрачные глубины, чья хОлодность – порука ясности и чистоты, простирается на скрадывающие расстояния многие мили. И иди после – бери их так, беззащитных, голыми руками, собирай в плетёное лукошко с крапивой.

Отчего-то зной, отпуская вожжи своей колесницы, словно берёт с нас слово мечтать лишь о тени, ковше холодной родниковой воды и целом море тёплой и солёной. Точно гонит нас туда, откуда мы явились вечность назад. Непонятно, в чём его корысть, но из лета в лето так.

Бабочка обмахивается веером крыльев, ястреб старается как можно дольше удержаться на сквозняке поднебесья, рыбы и те уходят в сень глубины к полудню. Припёка солнца прижигает раны, нанесённые весной, которые грубеют, покрываясь сладкой, солоноватой корочкой, но вовсе сбудутся, затеряются лишь среди брошенных осенью, пожелтевших страниц её дневника… И ведь без опаски брошено. Бери, читай, кому охота, но некому, ибо недосуг. А ежели иному и было б до них дело, – что там и про которое – не разобрать. Мелко написано, да и почерк нехорош…

Новая жизнь или Герой тропосферы

Молоденький дрозд вовсе не был ленив. Едва сдёрнувший с себя пуховую детскую пижаму, он упорно трудился, дабы сделаться настоящею птицей, но пока не выходило никак. Его родители, не позволяя себе свободы от ответственности и благодушия, всё же не вмешивались, лишь хлопотали крылами и телом, пытаясь подсобить любимому ребёнку, не помогая ему ничем. Доселе они сделали всё, на что оказались способны, – помогли птенцу родиться, опериться, а большего просто-напросто не могли.

На виду у всех, дрозд скользил по подоконнику, как по льду. Оступался, цепляясь неловкими ещё худыми лапками, балансировал крыльями, но неизменно ронял себя, – грузно и медленно, – на уютный плетёный матрац виноградной лозы. Ту, кажется, забавляла неуклюжесть птенца. Потакая собственной природной праздности, она привечала и давала приют всему, что отвечало её устремлениям. Сама же покорно дожидалась осени, когда, на вершине зрелости, всем дано будет отведать благоухания её плодов, и по своей воле заключенного в них солнечного света.

О грядущем после падении листвы, когда, обнажённая до худого сутулого ствола, она станет дрожать, и, пережидая обморок зимы, цепляться заледенелыми серыми пальчиками за белоснежную шаль, дабы попытаться скрыть стыдную, досадную наготу, она старалась не задумываться. «Не миновать того, к чему рядится случай…» – В рифму успокаивала себя она. – «Мне не дано покинуть это место и переждать зиму, так чего ж теперь изводиться.»

Но у дрозда был-таки шанс взлететь. И, взобравшись на подоконник в очередной раз, он сумел воспротивиться обаянию земли и растущих из неё трав с деревами. Проделав это впервые, и много ещё раз немного погодя, птенец чувствовал, как становится настоящей птицей.

От тех самых пор, развеваясь на ветру, в лад парусам ветвей, срывая покровы тропосферы16, с наслаждением взмывало в небо то, юное, что так хорошо в новой птице: свежий взгляд на старый мир и вечная, недавняя, неизведанная ещё новая жизнь.

 

Из ниоткуда в никуда

Детской игрушкой под ногой пищит свысока ястреб. Ворон, чуть склонив голову, встряхивает тюль воздуха. Заботы…

Ласточки, побросав в полном беспорядке гнёзда, кружат чаинками у дна небес. Синица прилетает из леса, рассмотреть, – что тут и как, стоит ли возвращаться сюда по осени, и не попроситься ли на постой к иным, пока есть время.

Солнце румянит плоды калины с одного боку, и после долго ждёт, покуда ветер перевернёт их другой стороной.

Дрозды собрали все до одной вишни. Не отведать теперь сладких тягучих пенок, и мягкой эмали стынущего варенья цвета бордо, которую приятно слизывать с разрисованного полевыми цветами блюдца.

Шиповник дует зелёные губы и, скрывая до поры свой колючий характер, умело врёт, что с листвою заодно. Но лишь только подует жёлтый ветер, как струсив, раскраснеется от негодования, да откажется он и от листвы, и от сродства. Чернея от злобы, он переживёт даже зиму, ненужный, неинтересный никому.

Из никакого в никакое место вьётся вездесущий хмель, из ниоткуда в никуда торопится река. По её течению, немного не допрыгнув до берега, пучком травы плывёт некогда весёлый кузнечик, которому не бывать уже таким никогда. Рыбы, глядя ему вослед, грустят и, загадывая на облаке17, ждут дождя, дабы, под сенью его струй, выглянуть из-под воды, полюбопытствовать, кто, да к чему там, наверху, где, раскинув руки всё бежит к земле и жалится ястреб.

На закате июля

Закат июля. Мягкая пыльная обивка его кресел, прибита медными гвоздиками прогадавших свою жизнь ромашек.

Театральной декорацией висят облака. Недвижимы, высокопарны. тяжеловесны. Где-то неподалёку, стараясь не попадаться на глаза, гудит одинокий шмель. Влюблённые жуки-солдатики всё ещё ходят, крепко взявшись за руки18.

Потерявшись во времени, солнце рождественской звездой украшает самую высокую в округе берёзу.

Воробьиные перелетают с места на место, пачкая шлейф хвоста травой. Та путается у них среди перьев и волочится следом, ухватившись за подол.

Ясень, дабы скрыть залысины дуба, тянется к нему, но тщетно. Вечерняя заря рассматривает его бесцеремонно, так что дуб, при всей его невозмутимости, краснеет под её взглядом, будто бы виноват в чём.

Там и сям крапива. Дрябнет к старости, делается вялой или, теряя со временем колкость характера, отчасти обретает вид благонамеренный, коли не становится вовсе деревянной.

Словно готовясь к осени, лес понемногу теряет свою дремучесть. Сохнут листья, – иногда на весу, порой на виду. Падая, царапают ствол, ветки и кажется даже, – сам воздух. Прячась за закатной сенью, крадётся олень, сам похожий на тень, или ворох рыжих листьев.

Лениво ждут попутного ветра одуванчики.

Лисы ластятся к кустам и рвут сети, расставленные пауками не для них.

Ветер, щурясь на солнце, намазывает горячий воздух на сухую корку земли… Знаток и любитель всего вкусного, художник в душе, он часто почитает себе обидой то, что его окружает, и старается исправить, но чаще портит, чем делает лучше, чем было до него.

… Но нынче, лишённый ветра закат вполне хорош: все облака на своих местах, и гладок припудренный пылью пробор травы… на закате июля.

…по вере вашей…

19

Утро намечало линию шва грядущего дня на живую шёлковую золотую нитку солнечных лучей, а филин, по обыкновению недовольный этим, ворчал и охал:

– Не так! Не так! Не так!

Филину куда проще следить за делом и судить его, нежели самому приняться за нечто, от чего будет хорошо не только ему.

Ворон, подставляя восходу то левое крыло, то правое, летал да поглядывал на пролитый скрозь сито виноградной лозы мёд рассвета. Его давно мучило желание отведать сладкого, но опасаясь уронить себя в глазах прочих, он не мог решиться на это никак. Признаться в своей слабости при всех, означало для него утерю бОльшей части главных своих достоинств. Повсегда сдержанный, он чуждался очевидных страхов и страстей, почитая20 о том, что сладкое любят одни лишь пчёлы да ребятишки. Полагал, что не иначе, как из-за такого баловства мухи21 не умеют жить сами по себе, а он с младых когтей учился обходиться без никого, и давно уж не дитя.

Болтают пустословы про то, будто бы зловещие то птицы – филин с вороном. Ну, так тож, – кто с чем оглянется, тому про такое и сказ, а ежели подобру-поздорову прослышится которое из лесу оханье, либо свист вороновых крыл над головой, – всё едино, к добру.

…Живи

Спелый одуванчик затаился клочком тумана в траве. Пара белых мазков кистью по бледно-голубому холсту неба, и вот уже – сияют белозубо два облачка. Рыхлые, но пышут здоровьем, рассуждают здраво:

– Гляди-ка ты, оторванной кожаной сигнатурой – жёлтый листок, зацепился за куст, дразнит ветер. Языкастый какой!

– Не рановато?

– Так оно всегда так: лето бредёт по тропинке с горы июля, сгорбится, кожа на шее красная, лоб весь в чешуйках, подобно стволу сосны.

– Тяжко ему…

– Да не о том речь! Горько ему! Сокрушается, что под горку идёт, будто бы понукает кто, – скорее, мол, поторопись. А чего спешить, если ещё целая половина впереди?! Или не целая.

Тут не гнать надо, а спешиться, да степенно, со вниманием: нет ли какого изъяна в льняных полотнах степей; луга обсмотреть, – на месте ли марказитовые пуговки светлячков; узнать также, – не обтрепались ли обшлага рукавов рек, пристёгнутые бархатными пуговицами камышей. Пощупать на предмет ветхости шёлк подола морей, успеть разглядеть серебряные нити луны и золотые солнца, – каждые для своей поры. Столь дел, что опечалишься, сокроет от тебя мир слезами как дождём, и непременно чего-нибудь, да пропустишь. А ведь летний день…

– …год кормит, ведаю. Но так то, вроде только у хозяек.

– Для всех оно так, без исключения.

Прислушиваясь к беседе облаков, на пенёчке у сарая отдыхал дед. Он был уже в тех годах, когда легко разбираешь слова песен птиц, бормотание ветра, причины дум, разницу промежду истиной и неправдой. Честная, незамысловатая его жизнь пролетела, как одно лето. Оглядывая сарайчик, заполненный дровами под потолок, он радовался тому, что в доме будет тепло зимой, а уж коли достанет воли22 заглянуть в подпол, то там найдётся и медок, и медовуха, и огурчики, а осенью картохи насыплет доверху в ларь. То-то будет утеха… тому, кто станет жить тут после него…

Засмотрелся на деда ветер, задумался, вздохнул прискорбно. Как ни таился от него одуванчик, а осиротел. Разбежались с холста неба и облака в другие стороны.

Сдувает каждого песком с дороги бытия, но не всякий оставляет после себя след, а уж дом, чтобы полная чаша, да чтобы прямо так, – приходи и живи… Где ж таких-то сыскать?

Тантамареска

В нашем детстве мы никогда не хватали еду на бегу, ибо у нас был не какой-то там заурядный приём пищи, но трапеза, традиция. Застолье…

Чистая скатерть, любовно нарезанный ровными ломтями хлеб, разложенные веером квадратные кусочки сала с пыльным из-за перца краем и красивой полоской мяса вишнёвого цвета. От горьковатых оливок к горячему оставались одни только косточки. На селёдку, с торчащими как бы из неё рёбрами репчатого луку, поглядывали недолго, несколько виновато, ибо охотников отведать её было, как водится, больше, чем кусков. Всякий раз находился тот, который тянулся к солёной рыбке первым, и, перепутав вилки, зацеплял трезубцем23 кусочек у хвоста, осторожно раздвигал прочие, дабы выглядело «как было». Вскоре хитреца выдавала довольная улыбка на блестящих от масла губах, и тоненькая неопасная рыбья косточка, которую тот неумело прятал в складках салфетки подле своего прибора. Заметив подобное бесчинство, непременно находились ещё желающие «только попробовать», после чего фарфоровую лодочку селёдочницы с рыбьей головой, вывернутыми на манер крыльев жабрами, да оторванной пуговицей глаза можно было уносить в кухню.

К обеду, ужину или просто так непременно кто-то бывал. Проходя мимо соседок, с подбородка которых по обыкновению свисала склеенная слюной подсолнечная шелуха, гости посмеивались, – кто из глубин воротника, кто в кулак, но, тем не менее, здоровались с изрядной долей почтения к возрасту и положению пенсионерок. Да и чем тем было заняться, в самом-то деле… Не дождавшиеся мужей с фронта, они вырастили детей, и отпустили их с Богом, строить большой, лучший мир, так что вполне заслужили толику безделья в предобеденный час.

Когда не на что было усадить гостей, из-под занавесочки в прихожей доставали чемоданы. Мы, дети, устраивались на них, повернув боком, и это казалось куда интереснее, нежели скука банальных стульев. Язык позабытого с отпуска галстуха, сжатый обветренными губами чемодана, слегка пахнущий плесенью и морем, путался в ногах. Спустя десерт, а порой и не дотерпев до него, металлические замочки чемоданов распрямляли затёкшие пружинки, словно сами собой, и на пол сыпалась морская галька, ракушки, липкий снимок из-за тантамарески24, и застрявший в самом углу плоский солёный голыш с переводной картинкой.

Тут же начиналось: «А помните…!», и каждому желалось непременно первым рассказать о своём, ясном и счастливом, – «ради чего живём». Но часто, почти всегда за столом находился тот, кто, сочтя за лучшее промолчать, улыбался натужно, и отворачиваясь ненадолго к окну, прятал лунную дорожку бегущей по щеке слезы по тем, о ком было никогда уж не позабыть.

Наша жизнь, как тот разрисованный деревянный щит для фотосъемки с отверстиями для лица. Она всё одна и та же, из века в век, но меняемся мы, – такие неодинаковые, такие одни и те же, из года в год, из судьбы в судьбу.

Китайская грамота

Помните, стоишь, бывало, наказанный в углу, а горькие горячие капли слёз выводят на побелке восклицательные знаки? Один за одним, раз за разом, так что вскоре вся стена до самого пола делается исписанной этими странными кляксами. Ах… не замечали? Вам чаще насыпали под коленки крупу или горох для памятливости о том, что плохо, а чего делать не след? Либо вы не бывали пленником угла вовсе?! Наверное, соврёте, коль не откажетесь!! А вот я по сей день вспоминаю прискорбный факт заточения в неподкупном, прямолинейном!.. прямом углу комнаты (слева, сразу за дверью, единственный, к которому можно подойти вплотную).

 

Плакать и колупать пальцем стенку, ожидая не прощения, но одного лишь слова: «Выходи!», – то ещё времяпровождение. И ведь наказан был за сущую безделицу, что называется, – ни зА что, ни прО что. В приснопамятную пору детства, когда воспитание моё ограничивалось окриками, я не делал ничего, с чем поспорила бы моя совесть, и потому, если кто-то ставил мне что-либо в укор, неизменно впадал в некоторую оторопь грусти, ибо совершенно не понимал, – за что со мной так, ведь я же ничего… ничего не сделал плохого! Но для кого-то, тем не менее, я был полон упрямства и пороков.

В часы, проведённые за подсчётом восклицаний, я раздумывал над своей несчастной долей и колупал жёлтую штукатурку, стараясь не тронуть нарисованные серебристо-белой краской пучки, состоящие из трёх полос, которые украшали стены. Они там появились не просто так, а из-под умелой руки тёти Вали, мамы моей подружки, деревенской ухватистой рослой бабы, имеющей больше сходства со вставшей на дыбы лошадью, чем с женщиной. Тёть Валя ловко управлялась с бригадой маляров нашей жилконторы, держала работниц в строгости, требовала с них, как с себя, да и трудилась они весело, не за страх, а за совесть.

Перед тем, как начать да кончить, после обрызга25, тёть Валя всегда интересовалась у жильцов, чего бы им хотелось, конечно, в скромных пределах имеющихся колёров, и жильцы, раздухарившись, просили, – кто тройную полосочку на уровне плеча, кто ромашку на потолке. Посему, и в нашей комнатушке тоже было небольшое отступление от нормы общежития.

Помню свой последний день в углу. Наказанный, как всегда несправедливо, я попытался заплакать, но отчего-то не смог. Подмигнув собственноручно испорченной стенке, я присмотрелся к рисунку, и, дотянувшись до отцовского китайско-русского словаря, открыл алфавит, дабы поискать сходство. Вскоре я его нашёл. Оказалось, стены комнаты в нашей коммунальной квартире были исписаны иероглифом, который звучал совершенно по-русски «да», и означал «большой».

Мать, заглянувшая в комнату, чтобы дать свободу, застала меня за изучением китайской грамоты. Было очевидно, что я-таки уже перерос угол. На смену ему пришли ремень, выговоры и нравоучения, так что я скоро понял, – там, спиной к свету, под покровительством быстро сохнущих знаков препинания, мне было как-то уютнее, привычнее… ей-ей!

15препятствие, помеха
16нижний слой атмосферы
17гадание по облакам – аэромантия
18после спаривания жуки-солдатики ходят по семь суток вместе
19Евангелие от Матфея 9 стих 29 : Тогда Он коснулся глаз их и сказал: по вере вашей да будет вам.
20полагать, считать
21так называют пчёл пчеловоды
22данный человеку произвол действия
23кокотная вилка для горячих закусок из рыбы имеет три зубца
24стенд для фотосъёмки с отверстием для лица
25первый слой штукатурки
Рейтинг@Mail.ru