Дождь. Он не так прост, как кажется. Наивная доверчивость, простодушие видимых глазу капель сменяются мелкими, что исподтишка заливают округу водой на радость рыбам. Взбивая сливочной пеной в волну зазевавшихся на берегу мошек, прямо к утреннему чаю. Малышня торопится набить пузо, взрослые, преисполненные покровительства, солидно дрейфуют в сторонке. Они знают, – вскоре достанется всем. Ветер сбил заслонку дождя, так что теперь ливень снесёт с берегов даже самых предприимчивых и осторожных, которые загодя ухватились за соломинку или укрылись с головой прелым листом.
Неподалёку мокнет, изломанная ветрами, застуженная вконец и согнутая в три погибели, осина. Бережно обёрнутая в плюш сердобольным мхом, она глядит по сторонам из-под прямой чёлки коры, счастлива лишь тем, что стоит пока на своих ногах.
Небо ищет себя в зеркалах озёр, и не может найти. Обезображенный унынием нЕпогоди, его лик невзрачен, и от того незнаком. Небо не привыкло видеть себя таким! Обыкновенно оно весело и ясноглазо, но не теперь. И в недолгой муке бытия, небо то горюет, то тешится думами о прошлом.
А ввечеру… Когда ветер, скомкав облака, отправил их в корзину до следующей стирки, оказалось, что от луны откололся разом кусок и разбился вдребезги на осколки звёзд.
…Полно, да был ли дождь?! Ну и что ж с того, если даже и был…
Стриженный газон весенних полян. Свалявшаяся, как шерсть шелудивого пса, трава пригорка. Гусеницы берёзовых серёг навалом в приоткрытой шкатулке пня, – бери, кто хошь. И поверх этого всего – горсти горного хрусталя мелкими льдинками, коих обыкновенно полны карманы зимы, заглянувшей проведать апрель.
Птенец каштана, сдерживая ветер жилистыми крыльями неразвёрнутых до конца листьев, тщится подвести черту под заведомо лишённым окончания спором о том, что раньше – курица или… Ибо у него всё наоборот. Колючее на все стороны яйцо надобно ожидать не раньше осени.
Но то в парках и садах, а сам лес сдерживается долго, чтобы не вздохнуть глубоко, и в одно лишь утро он оказывается чуть ли не весь зелен, с нечёсаной головы до пыльных ног в сбившихся, изношенных чулках мха. Несмотря на то, что, кажется, – глядел на него, не отрываясь почти, следил, сладить пытаясь.
– Разве что… на ночь лес оставался один, под приглядом луны.
– А бывало ей недосуг?
– Бывало, так что ж?! На одну лишь ночку, не дольше!
– И того довольно! Не углядели, упустили мальца. Примется теперь чудить. Свистеть по-птичьи на разные голоса, шуршать в сумерках маракасами кроны, подыгрывая соловью, восхищаться чем-то неприлично громко, подражая крику совы, а, едва прикрыв ставни вечера, ну как примется задирать прохожих, трогая вихры на затылке. Пригнёшься в испуге, обернёшься, и приседая, как на балу, книксен за реверансом, темнее тьмы, воланами волн удаляется прочь летучая мышь.
Под ногами – уже другая, тут как тут, куда ж без неё, Уже её узкой норки только распоротый шов двойной суровой нитки. Короче кроткого взгляда – её жизнь, а домовита хотя домОвая, хоть и лесная. Всё на ней, всё на ней. Не будь её, кем бы он был, лес, да каким. Тихим, пустым… Заросли, они заросли и есть.
– Так про что это я?! Позабыл…
– Лес, ты говорил, сделался зелен, всего за одну ночь.
Это казалось удивительным: на серо-чёрных грядках пашни кипел и таял белый снег. Застань я подобное зрелище в марте или начале апреля, то в этом не было бы ничего странного. Но у порога майской маеты, когда природа, начисто позабыв об осторожности, раскрывает свою душу навстречу теплу, и оставляет повсюду приметы скорого безудержного роста цветов и трав, а от шороха лопающихся почек звенит в ушах на рассвете…
Не желая оказаться посмешищем в собственных глазах, я присмотрелся, и ,– хорош бы был, не сделай того. То был не снег, но, вымазавшись в земле по уши, испачкав пылью крылья, подобно галкам или воронам, копошились речные чайки65. Тщательно выбирая личинок из перевёрнутой плугом земли, и легко, как орехи, раскалывая твёрдые, словно каменные комья, они никому не делали одолжения, так как не по своей доброй воле сменили родной дом озера на это поле и растущий не по дням, а по часам холм городской свалки неподалёку. Ясное дело, чернозём был куда предпочтительнее холма, и увы, до ближайшего, ещё живого водоёма, как оказалось, слишком далеко лететь.
Автомобили, не подозревая ни о чём, довольно урча моторами, тёрлись колёсами о гладкие щёки закатанного в асфальт озера. Чайки же, покружив над местом, где был их дом, сложили крылья, будто головы, на приготовленном к посеву люцерны поле. Под чистым белоснежным облаком, в виду чаек, кружился ястреб. Он выглядывал полёвок, но чайкам до них было куда ближе, нежели ему.
Трутовик. Кем только не оборачивается этот грибной нарост на древе! Сколь многолик он, в воображении невежественных или рассеянных. Как только не кличут его, с кем только не путают. Для вологжан он не что иное, как берёзовая губка; пышущие здоровьем сибиряки используют его в качестве трута; есть те, кто заваривает гриб заместо низкосортного кирпичного чаю, а для других он – лучшее на белом свете лекарство ото всех недугов. Ну, – так тому и быть! А что до меня…
Он столь хорошо сложён, что неизменно вызывает желание прикоснуться, дабы погладить по залитой лаком голове, либо провести пальцем по бархатистому нежному подбородку. Располагаясь на древесном стволе в виде удобных одним лишь слизням наплывов, трутовик неразборчив, нетребователен, но несомненно манерен. Именно от того деревья в лесу часто похожи на ростральные колонны, хотя, надобно очень постараться, дабы уличить трутовик в педантичности. Скорее всего, то выходит у него не нарочно.
Но однажды мне-таки повезло. В чаще леса я разглядел идеально ровное дерево, осину, с западного боку которого, словно по одной линии, прилепился ряд трутовиков. Большие у земли, они делались по размеру всё меньше и меньше, ступенька над ступенькой, от низу до самой макушки. Не придираясь особо строго, можно было вообразить, что осина подобна мачте, а трутовики – точь-в-точь ступени из смолЁных веревочек67, которыми на кораблях переплетены поперек ванты68.
Стоя подле той осины, я чувствовал себя матросом, и, узнай в порыве ветра низкий тон морской дудки69, не удержаться бы мне от того, чтобы попытаться взобраться наверх…
Но не осмелился я, не оказался столь безрассуден, а лишь выдохнул на взлетевшую к глазам крапивницу, и пошёл своим путём.
Низко над головой свисали кораллами окутанные лишайниками рога ветвей, там и сям попадались навстречу груды стиранных и крепко отжатых, скрученных ветром берёз… Казалось, никому нет до меня никакого дела. Если бы только не лиса, что остановилась поглядеть мне вослед.
Так ли было, нет ли, кому то знать, как не мне.
А и несла как-то раз Весна голубой талой воды в горсти, Небу умыться. Оно ж по всю осень да зиму серое, пыльное, а которому, как не Весне пожалеть его, помочь. Набрала она водицы, и бежит-поспешает к Небушку, сил не бережёт, ноги бьёт об сырую землю. Там камушком споткнётся, тут пригорочком. Остановиться поплакать захочется, да не смеет, смеётся, губы сожмёт и дальше торопко70 по зябкой тропке.
Спешит Весна, а того не замечает, как капает водица с рук, да покапывает, так вся и пролилась.
Приходит весна до Неба, а воды-то и нет. Вопрошает Небо Весну, – где, мол, водица, устало я с зимней дороги, запылилось. А Весна-то и ответствует:
– Прости, Небушко, не уследила я, не донесла. Набрала полные горсти голубой воды, да так была она холодна, что рук не чуть71, и сочилась вода, голубА голУба, сквозь пальцы, капала, да покапывала, а как к светлице твоей подошла, глядь, – воды-то и нет. Пусто в горсти.
– Ну, и где ж делась та вода? – Спрашивает Весну Небушко.
– В тех краях, куда пала, открыли глаза голубые цветы. Светят теперь голубыми звёздочками. Издали глянешь – будто всё округ залито голубой водой, а ближе ступишь – ровно россыпью звёзд замело и поляны, и поля, и тропинки, и дорожки.
– Что ж, – Вздыхает Небушко, – пойдём, укажешь место, хотя погляжу-полюбуюсь.
А как глянуло Небушко на голубой цветок, содного72 улыбнулось, и расцвело, сделалось чистым, ясным, да голубым, будто окатили его голубой волной.
Так ли было, нет ли, кому то знать, как не мне. Ибо слыхано весенним днём, писано весенним вечером. С холодных губ срывались те слова, на виду у ветра. Тот бил себя по боку, рядом стоял, головой кивал.
В перламутровой раковине неба, среди жемчужных складок мантии облака, сияли зеленоглазо мелкие нежно-зеленоватые перлы листьев дуба. Ветер старательно выбирал их, перекладывая в подставленную деревом ладонь. Дуб тщился скрыть нервную дрожь, провожая взглядом каждого к своему месту, так что даже вздулись вены ветвей на шее его от натуги.
– Чего ж ты, так-то? Нешто тяжко управляться со своею ношей?
–Разве легко? Попробуй, упреди ото всех бед, уследи за каждым, успокой да приласкай. Изболится сердце, изноет, зная про грядущую осень, понимая всё об ожидающем их уделе, да об судьбе.
– Да разве не одно оно и тоже?
– Как же одно?! Известно, нет.
– А разнятся чем?
– Судьба – то карта жизни, а удел – призвание, один из тридцати двух румбов компАса73. Коли с ним пойдёшь – не заплутаешь, а ежели без оного, то – трепался ты попусту, жил зачем.
– Надо же, какие строгости. Да даже если знаешь, чем всё закончится, стоит ли упускать усладу считанных мгновений сего противоречивого начинания…
– Ну, таки да. Жизнь тем плоха и хороша одновременно, что всё – напоказ: и счастье, и горе. Да будешь ли бренности рад, коли в одиночку, один на один с собой?!
– Вот потому и учу я их уму разуму, чтобы вместе держались, дорожили друг дружкой.
– Так я тебе про то и толкую, что не ходят по компАсу толпой! Судьба у них одна, то верно, а удел-то разный!
Ветер и дуб. Они говорили и прекословили промеж собой, до тех самых пор, пока, оттеснив звёзды, не вышла вперёд луна, чтобы разглядеть, наконец, спорщиков. Перед тем она долгое время прислушивалась, и чёлка леса падала ей на глаза, мешая узнать тех, кто так просто судил о том, о чём не имел ровно никакого понятия.
Луна редко когда возражала кому, не стала делать того и теперь, но, продолжив путь в гору ночи, шагала широко, да бодро, бормоча себе поднос на разные голоса о том, что, помимо судьбы и участи, в жизни есть ещё доля, о которой мало вспоминает кто. В той немного от рока, мало от удела, она и рядом, и как бы сама по себе, невесомая почти74, от которой, по сути, всё и зависит.
Голубая, тонкого перламутра раковина небес, покрытая трещинами холостой, не обретшей ещё листвы кроны, что исходила сиянием на много вёрст вширь и ввысь, степенно75 мрачнела. Многое ставили ей в вину, задавали вопросы, на которые не всегда стоит искать ответ… Ибо, если нужно, он отыщется. Сам! Но ведь бывает и так, что молчит даже эхо.
Великий вторник, 27 апреля 2021 года
Нынешний апрель оказался неловок, словно щенок. Едва сумеет отряхнуться от воды, как очередной дождь окатывает его из хрустального ведра. Но вот нынче за окном и того хлеще, – на кончике его мокрого поникшего хвоста, ржавым репейником – яркое янтарное предзакатное солнце плавит снег, который не поспевает предстать во всей своей красе.
– Слепой снег…
– Это так и называется?
– Не знаю, то я его прямо сейчас так именовал. И знаешь, глядя на него, отчего-то вспоминаю, как бабушка рассматривала себя, стоя перед зеркалом, и сокрушалась: «Да что ж это такое?! А ведь внутри я совсем не изменилась, ровно такая же, как и в детстве…». Несомненно, я не понимал, о чём это она. Ибо любил её так, как любят по-настоящему, – за недосказанность, вне которой всё уходит в пустоту слов, за порывы души, которые рекомендовали её куда лучше, чем тело, побитое войной и невзгодами, будто молью. Наверное, это и есть самое главным.
– Что именно?
– Да, чтобы оставаться навсегда тем, из раннего детства, человеком.
– Это нечто вроде вечной глупости, непреходящей наивности?
– Нет, конечно это о другом! О чистоте помыслов, да про то, как дурное мнение о тебе, ему в угоду, не исказило светлых устремлений! И, наконец, о том, что никак не испортила тебя жизнь.
– Я не ослышался?! Чем? Чем она в состоянии испортить?!
– Каждодневным страхом лишиться счастья быть живым. Видишь ли, рождённый для радости, человек должен находить её во всём, что видит, что познаёт, чем занимается.
– Ой, выдумаешь тоже! Какое удовольствие, к примеру, от уборки?! Ходишь, пылишь, в грязи возишься… Бр-р! То ещё наслаждение!
– Не скажи… Знавал я одного дворника, за работой которого можно было наблюдать часами. Метла в его руках более смахивала на волшебный жезл! Мусор едва ли не соперничал, дабы добиться чести прикоснуться к гибким розовым прутикам. Причёсанная на пробор трава газонов, крепыши-карапузы цветов с сытыми стеблями и каплями воды на устах бутонов. Да обычный асфальт всегда выглядел празднично умытым, с таким радением этот парень отчищал его! По выметенным им дорожкам невозможно было ходить с унылым лицом! Понимаешь ли, когда этот необыкновенный дворник мёл улицу, то улыбался, не переставая, и всё вокруг отвечало ему взаимностью.
После его ухода округа долго тосковала, пока не пришла в совершеннейшее запустение. Казалось бы – тот же двор, та же трава, и неизменные коричневые жестяные коробки для мусора, стыдливо спрятанные за кирпичной перегородкой, а всё было – «не то».
– Никого не нашлось, чтобы заменить дворника?
– Отнюдь. Работники были. Не было тех, кто бы любил своё дело также, как он.
Мы замолчали, и «…как будто ангел тихий провеял»76 меж нами. Через окно было видно, что под упорным взглядом солнца, не долетая до земли, таял снег, но, невзирая на одолевающую слепоту, он, всё же, успевал крикнуть про то, как часто незрячими делаемся мы, не замечая души в тех и там, где одна лишь её капля сообщает всему то, что принято называть жизнью.
Так бывает: рисует ребёнок часами, но вдруг берёт «грязную» краску, и размешивая воду на листке, стирает всё, что так старательно раскрашивал, прикусив кончик языка. И под серо-зелёными разводами скрывается солнышко с неодинаковыми лучами, больше похожими на макароны, близнецы облаков, разноглазые люди с перекошенными от улыбок лицами и невероятно крупная, выше домов собака с неизменной будкой, пристёгнутой тонкой цепью к ошейнику.
Похожим ребячьим характером обладал и этот день. С утра он трудился над ярким обликом дубоносов, перенимая образ одного из них на всех разом, чертил по линейке трясогузкам хвосты, наносил по трафаретке готические вензеля на манишки дроздов, и исхитрился раздобыть где-то горчичного порошку, дабы припудрить зеленушек. Ну, а как надоело, – тотчас закрасил небо, размазав по нему чёрной краски нервным слоем. И всё! Отвернулся, обиделся, а отчего?
Неужто от того, что лазоревки крУжат бабочками, попарно, и так кружИтся голова у них от любви, что не замечают ничего вокруг: ни деревьев, ни заборов, ни оконных стёкол, ни верстовых столбов. У парней от возбуждения лазоревый чубчик торчком, у девиц спутанность в мыслях и спутан пробор. И всякий он настойчив, а любая она, стыдясь своей увлечённости, вертит по сторонам головой, желая оправдаться перед соседями. Ну, а там-то, – всё тож: кокетство, напускное возмущенье, бег вперегонку77, понарошку, жеманство и, немного погодя, нежные навсегда узы78. Чаще всего – именно так.
Рыбам после – наблюдать с сочувствием из-под воды за тем, как разгорячённые негой пары пьют из пруда, – стоя рядышком тесно, будто бы мало места вокруг, касаясь крыльями и поглядывая друг на друга. Он – с гордостью, заносчиво, она – уже по-матерински слегка, да придерживая под бочок отца будущего семейства, чтобы не уронил себя в воду к рыбам. А тем только и остаётся, что переживать совместно, издали, ибо слишком ещё холодна вода для женатых79 утех. И лишь с очевидной тоской смотрят в ту сторону, куда прошлой осенью ушла лягушка, сильно скучают они по ней, по всему видать.
– Скажи, отчего у тебя будка меньше собаки? Она же там не поместится!
– Ты глупый, да? Будка далеко-о-о! И вообще, собаке не место на улице! Она должна жить дома!
– Да ну?! – Лукаво сержусь я.
– Ага! – Хитро смеётся дочь, и добавляет, – Бабушка так говорит!
– Бабушка?! – Я недоверчиво ахаю, и тут же охаю при виде того, как ребёнок выливает разноцветную воду из стакана для мытья кисточек прямо на альбомный лист, и сейчас же, с серьёзным лицом принимается разгонять лужицу, присматривая, чтобы та не переступила через край.
– Ну, и зачем это? – Расстраиваюсь я.
– А потому что! – Дует губы дочь.
– Почему?!
– Чтобы собака убежала с цепи, пока я тут тру… Она же сможет? – С мольбой и надеждой в голосе спрашивает мой маленький ребёнок, в груди которого, как оказалось, бьётся большое доброе сердце. Торопясь успокоить малышку, я быстро-быстро киваю головой, и тоже берусь за кисточку. Теперь у собаки наверняка хватит времени сорваться с цепи, а «грязной» краски, коли будет в том нужда, мы добавим ещё. Столько, сколько потребуется.
Дым тумана надолго опередил пламя рассвета. Фитиль солнца разгорался всё ярче, но через мутный, словно бы в бархате жирной пыли, колпак мглы, смотреть на него было небольно. Только вот, не кажется подобное зрелище таким уж безобидным, после нескольких часов в тесноте жарких стен апельсинового цвета, к которым не прислониться никак, или сдерживая напор ледяной воды, бОльшая часть которой превращается в пар прежде, чем успевает усмирить огонь…
Солнце в этом году отличилось усердием, и с первых мгновений весны заработал триллион триллионов80 его ламп, а мы, благодаря этому рвению, не спим уже почти месяц. Нет, ну как – не спим, – едва смыв с себя копоть предыдущего пожарища, ложимся, не раздеваясь, с рацией вместо подушки под головой, дабы не прозевать вызов на следующее тушение. Коли по чести, то это не сон. Как шутят ребята: «А сон нам может только сниться».
Счёт времени потерян давно. Он ненужен, он лишний. Важно лишь поднять людей как можно скорее, убедить их «немного потерпеть», ещё «каких-то» полгода, до первых настоящих осенних дождей. А пока, – ничто из окружающего многоголосия не способно привести в чувство, кроме позывного:
– Беркут… Беркут… приём…
– Беркут слушает…
– Возгорание… Кварталы номер…
– Низовой? Верховой?
– Пока по низам…
– Вас понял.
Это значит, не исключено, что вскоре поднимется ветер. Играя с огнём, как малолетка, он может наделать ещё бОльших бед, и мы спешно седлаем пожарную машину.
Водитель, тощий мужичок, болен падучей81, и столь часто жалок лишь от того, что пытается сохранить эту, известную всем, тайну. Но в тот миг, когда с дикими глазами шофёр давит по газам, так что машину подбрасывает на неровностях бездорожья, он очень похож на престарелого ковбоя.
– Ребята, давайте, не раскисайте! – Прошу я, прислушиваясь к сытому, одобрительному бульканью в нутре пожарной машины. Там много, очень много холодной воды, но её всегда недостаточно, чтобы дать понять огню: его цветок расцвёл не в том месте, и не в тот час. Навстречу, с налитыми кровью глазами, гонимый воем пламени, ревёт на бегу лось. Его голова слегка возвышается над крышей пожарной машины. Малыш… Бедняга… Мы не успеваем его пожалеть. Как-нибудь в другой раз.
Огонь упрямо расширяет границы своих владений, и пусть не сразу, но нам, всё же, удаётся уговорить его уйти. Поглядывая на струю воды, как на кнут, он злится, и скрежещет своими зубами с такой силой, что, сухо шурша, сверху вниз, от самых корней, лопаются наши. Это совсем небольно, щекотно немножко, а так – ничего. Куда больнее видеть, как горит на корню лес.
Когда кажется, что дело сделано и пожар потушен, мы ещё долго топчемся, переворачивая одеяло лесной подстилки. Мы не доверяем огню, – он ловок и умеет прятаться не только там, но и под корнями пней, задержав дыхание, чтобы дольше остаться незамеченным. Ступая по горячему пеплу пожарища, словно по полю боя, мы заливаем его из горсти или из снятого с ноги сапога. Солнце, скатившись бильярдным шаром за горизонт, делает нам одолжение.
Следующим, ясным, светлым утром рация потеряла дар речи. Пришлось проверить – работает ли она. Ветер, стукнув дверью, вошёл не спросясь. Свежий, подпоясанный бечёвкой из ароматов цветущего разнотравья, он повернул листок календаря на моём столе, и.… я снова вызвал своих орлов82.
Торопясь, как на пожар, они собрались у конторы.
– А машина где, поехала за водой?
– Её не будет.
– Как это? Что же мы, опять сапогами тушить станем?
– Ребята, сегодня пока порядок, я собрал вас не за этим. Пойдёмте, тут недалеко.
Обходя заросли, я повёл их к могиле Неизвестного солдата. Кусты калины и боярышника, лещина и несколько сосен стояли в карауле подле седого металлического надгробия, увенчанного звездой цвета запекшейся крови. И всё, больше там не было никого.
Под шум вездесущего ветра, как под шумок, со всех сторон послышалось:
– Зачем ты нас сюда привёл?
– Мне картошку сажать.
– А мы на шашлыки думали ехать…
– И мы собирались, на рыбалку.
Обождав, пока голоса утихнут, я заговорил, кивнув в сторону могилы:
– Так и ему тоже, наверное, хотелось и с женой полежать в обнимку, и в огороде покопаться, или, может, в погребе спрятаться. Однако ж вот, пересилил себя, простился с матерью да батей, обнял рыдающую жинку, и ушёл. И лежит теперь тут, позабытый. А вам лень к нему раз в год сходить, поклониться? Спасибо сказать?
– Да за что? – Спросил, как плюнул, самый ушлый, но зашикали его товарищи, а я ответил:
– Спасибо за что?! За Победу, за то, что жизнь свою за тебя, подлеца, отдал.
– А ты не агитируй, я б свою, тоже может быть…
– Может. Но это был не ты.
Неловко злиться у могилы. Помолчали недолго, потупив глаза. Судьбу того, кто лежит под звездой, каждый примерил на себя. Всплакнули, конечно. Обещали навещать. Позабудут. Впрочем, не со зла.
И ведь неплохие, в общем, мужики. Обычные, как и те, что в сорок первом ушли на фронт.