bannerbannerbanner
полная версияМы кажемся…

Иоланта Ариковна Сержантова
Мы кажемся…

Полная версия

Последний рейс

– Пошли! Вон! Отсюда!

Я по сию пору помню холодный липкий живот ужаса, что прилип вдруг к моей спине. Иначе он не умеет заявлять о себе. Подойдёт, прижмётся, и делай с ним, что хочешь, – можешь бороться, гнать прочь, – действуй, как угодно, только воображать, будто его не существует, нельзя никак.

В несытые девяностые, уложив сына спать, мы с женой кружили по улицам города на «копейке17», в попытке заработать копейку, чтобы купить молока, манной крупы и немного хлеба. Она боялась отпускать меня одного, и все доводы о том, что нет смысла бесплатно занимать место, на которое можно посадить человека за деньги, не имели успеха. Впрочем, улицы города, были полны таких же, как мы, бедолаг, у которых не было свободных средств даже на то, чтобы разъезжать в нашем дешёвом «такси». Кое-кто создавал толпу на остановках, дожидаясь автобуса, иные берегли кошелёк и шли пешком, изнашивая ботинки.

Иногда, ближе к ночи попадались прогулявшие зарплату интеллигенты. Они старались заплатить вперёд и норовили повторить тот же фокус подъезжая к дому, но мы считали это нечестным, а, провожая пассажира до двери, следили, чтобы оставшиеся от банкета деньги не выпали у него из карманов.

Мы подвозили всех, кто мог заплатить. Однажды так повезло, что целую неделю катали цыган по близлежащим деревням, где они задёшево торговали халатами немыслимых расцветок. Цыгане относились к нам, как к лошадям, с которыми надо обращаться ласково, и даже пытались кормить копчёной колбасой, от запаха которой сводило судорогой живот. Мы вежливо отказывались, но не от того, что были сыты. После цыган в машине оставался какой-то странный густой запах немытых волос, так что приходилось настежь открывать окна, дабы слегка уменьшить дурноту.

Шли дни, неприятный аромат уже давно выветрился, а мы всё наматывали дорогу на колёса безо всякого толка. И вот, в один из вечеров, некий мужчина среднего роста и телосложения поднял руку, свесившись с тротуара, чтобы остановить нас. Назвав цену и адрес, он сел, и, не закрывая дверей, подозвал ещё двух мужчин, покрупнее, что прятались в кустах неподалёку. Забравшись в машину так, что она осела чуть ли не на треть колеса, прихлопнули дверью сильно и безжалостно, как ловушкой.

Жена повернулась ко мне, и в её глазах я увидел кричащего в кровати сына, к которому некому подойти. У женщин, у жён и матерей, особенно хорошо работает это чувство, сохранения своей жизни, ради того, чтобы выжил тот, в ком они не чают души. И пружина ужаса, что уже была возведена, сработала во мне, выпуская на волю крик, от которого у меня по сию пору звенит в ушах:

– Пошли! Вон! Отсюда!

Пассажиры вышли, медленно и неохотно. Я запер все двери изнутри, и мы поехали домой, молча порешив, что это был наш последний рейс. Мы не могли так рисковать.

К вечеру следующего дня в милицейских хрониках появилось сообщение об убитых случайными попутчиками супругах. Нападавших было трое: двое крупных мужчин, а третий среднего роста и телосложения.

Старость

Почему-то чаще описывают красивое, яркое, юное, избегая ветхое, вышедшее в тираж, седое, сухое, покрытое морщинами… Чураясь, делают вид, будто бы его и нет вовсе. Но оно ведь живо ещё, и здесь, рядом, – протяни только руку, окликни, обернись.

Мне нравится смотреть за тем, как старики наблюдают щенячью возню молодых. Как читают по их лицам с грустной улыбкой, словно азбуку, ибо знают, какая буква последует за предыдущей, который взгляд ожидать после каждого слова.

Румянец обиды, гнева, надежды, стыда… Бледность от сдержанного негодования, гордости, страха… У них всё это уже было. Они пережили подобное, кое-как, и могут теперь давать советы. Только кто их станет слушать? А и услышат, – поверит кто?

Смытое, смятое удержанными в себе слезами лицо, – как платок, позабытый в кармане парадного пиджака. Что с ним делать теперь? В камин или в стирку? А, может, сгодится ещё для чего?

Знакомые с горьким вкусом несбывшегося, в ожогах любовей, с натёртыми до мозолей на сердце привычками, они не узнают себя в зеркалах. Но в тех, неуклюжих, неловких подростках, что подошвами катят по небу весь мир… как, себя угадав, оставаться спокойным?!

Не всё, что молодо – крепко, не всё, что ветхо – старо…

Бельё

Не знаю, отчего, но мне вспомнилось вдруг, что в детстве время от времени у нас воровали с верёвки бельё. И это было довольно-таки обидно. С одной стороны, поди-ка купи добротную вещь, а уж если кто подарил к именинам отрез на платье или пальто, – обидно вдвойне. Ибо, вместе с украденной обновкой, канет в Лету столько занимательных памятных событий…

Начинались они с поисков хорошего портного, который обмерял тебя поперёк и вдоль, щекоча сантиметром, и перебирая лекала на огромном столе, укрытым в несколько слоёв пёстрыми лоскутами, непременно находил подходящее твоей неправильной фигуре. Портной был чрезмерно серьёзен и важен, его карман топорщился от десятка интересных мелочей, которыми он ни за что не соглашался поделится. Там были сияющие булавки с загнутыми головками, высушенные кусочки душистого мыла, пуговицы и разноцветные мелки. А ножницы! О… Ножницы, – огромные, чугунные чёрные ножницы с петлёй на всю ладонь! Упади они на пол, непременно проделают в нём дыру, и перепуганные стуком мыши, с уважением протянут их снизу, из подвала, да призовут пауков, чтобы заштопал поскорее прореху.

Особый, полушёпотом, разговор щекочет ноздри своей таинственностью:

– Наши или свои? – Непременно спросит портной, и ты отвечаешь, торопясь:

– Ваши! Ваши! – И после искательно, по-детски, – Только, пожалуйста, не как у всех. Можно?

– Отчего ж нельзя?! – Вдруг на мгновение разрешает себе улыбнуться портной.

То – про пуговки, – плоские или на ножках, с рисунком или мелкими камнями, марказитовые, парные или одиночные!

А примерки?! Они… Не разом вздохнёшь, вспоминая подробно.

Ты приходишь в условленный час, и стоишь, растопыря руки на стороны, боишься пошевелиться, ибо ткань изрезана, и кажется тебе уже не такой нарядной, да, к тому же, явно отрезано лишку, себе в запас. Ты жмуришься, чтобы не дать понять, что расстроен, но портной не новичок, и, поднимая вверх запачканную мелом бровь, сердится притворно:

– Ну что ж вам, вьюноша, наполовину ничего показать-то невозможно, что дуетесь? – И на вопрос «Когда приходить?» отвечает строго:

– Так можете и вовсе не трудиться, на манекен примерю, он лицом не гримасничает, будто только скушал лимон.

Ты пугаешься, и уверяешь, что больше не станешь, и просишь простить… И в следующую примерку, когда уже сшито «на живую нитку», улыбаешься радостно и притворно. Да тут уж недоволен портной. Сквозь мученье изжогой, он морщится, рвёт рукава:

– Не то вы, любезный, переели намедни булок, а мне теперь, что прикажете, перешивать?

Делаясь краснее варёного рака, ты бормочешь что-то про именины кузена, но портному уж нет до тебя:

– В понедельник будет готово, в пять.

– Как?! Как в понедельник?! – Пугаешься ты, но подле стола, расставив в стороны руки стоит уж другой, счастливец и бедолага, решивший пошить себе то, чего у него никогда не было или «ровно то же самое, что было заказано в позапрошлом году, но уже износилось».

Согласитесь, лишиться обновки после всего, не успев даже порядком выпачкать! Да и стирали-то её, так только, «чтобы освежить», смыть чужую руку.

Тянули с верёвки не только одёжу, но и огромные кипельно-белые простыни. Прямо так, скомкав наспех, с прицепившимися, тёмными от времени деревянными прищепками. Те, вероятно, кричали: «Держи вора!», но бельё, что навязло на зубах, мешало быть звуку громким, и от того их никто никогда не слышал.

Помню, как от белизны развевающегося парусом постельного, резало взгляд. Под него мачтой подставляли раздвоенный шест… Мать варила бельё в большом баке, подолгу, добавляла перекись и стружки натёртого хозяйственного мыла, а когда доставала большими деревянными щипцами, с него стекал мутный жирный бульон, и казалось, что вот, как положит она бельё на тарелку, и, как заставит съесть его.

Походя крали нарядные, красные в белый горох панамы и сине-белое тельное, накрахмаленные скатерти и вафельные полотенца, квадратики которых хотелось куснуть, так вкусно сушились они.

Отпуская гулять, мать твердила: «Со двора ни ногой! Выдеру! Следи за бельём!» Но ты забывал обо всём, засмотревшись на лудильщика или лошадку, на которой проезжал милиционер. Лошадка оставляла после себя замечательные плюшки, от которых даже летом шёл пар.

Кража белья была делом весьма огорчительным, но, как не странно, забывалась довольно скоро. Вещь служила тому, кому, судя по всему, была нужнее, и это отчасти скрашивало её потерю. Но вот, если ветер начинал дуть со стороны близ стоящей фабрики, и копоть покрывала бледные щёки простынь… Мать громко швыряла бельё в таз и тихо плакала. Куда его теперь, только на тряпки? Не отстираешь ведь, а повесишь – засмеют.

В такие минуты я старался не попадаться матери на глаза, и плакал, жалея её, сидел, спрятавшись где-нибудь под кустом. Переждав время, отыскивал на известной мне одному поляне самый большой одуванчик, и шел домой.

Мать стояла у окна с обвисшими по бокам руками, и я окликал её.

– Чего тебе?

– Я тебя люблю!

Мать оборачивалась, и заметив одуванчик, смягчалась:

– Да зачем ты его… пусть бы рос.

– Ну, а как бы ты поняла, что я тебя…

– Не волнуйся, я помню об этом всегда, – перебивала меня мама.

– Даже когда сердишься?

– Даже тогда, – улыбалась она и гладила меня сморщенными от воды пальцами по голове.

 

…И чего это мне вспомнилось, вдруг?..

Пёс

Под вечер, когда становится совсем одиноко, и нет сил глядеть на поводок, что давно висит без дела у входной двери, я увожу себя из дома. С каждым днём это удаётся всё труднее. Приходится придумывать некое важное дело, место, в котором оно может быть решено, и идти. Гулять без собаки как-то неправильно, непривычно, но что поделать, если её давно уже нет. По привычке обходя лужи, чтобы пёс не мочил понапрасну лап, я раздумываю о том, насколько был хорош в роли хозяина. Хотя, признаться честно, я им себя не ощущал, а собаку окликал, если была в том нужда, просто и незамысловато – Пёс! Но чаще не требовалось даже того, ибо мы были понятны друг другу без слов.

Мы встретились у овощного лотка, рядом с которым сидела тихая бабулька в синем платочке, и задёшево продавала крыжовник. В тот день, жалея старушку, я купил у неё весь, она стыдливо благодарила, и, собирая поспешно пожитки – низенькую деревянную скамеечку, да холщовый мешок, старалась не смотреть в мою сторону. Ей было неловко, впрочем, как и мне.

Среди кустов за её спиной я заметил собаку, и спросил:

– Ваша?

– Нет, милый, приблудилась. – Ответила старушка и ушла.

Ветви кустарника располагались низко и не давали разобрать, – мал пёс или велик, насколько измучен уличной жизнью. Поэтому я свистнул в его сторону, подзывая, и пёс тут же подошёл: невысокий, чуть пониже колена, поджарый, серьёзный, лохматый в меру.

– Ко мне пойдёшь? – Спросил его я, хотя ещё утром не собирался заводить собаку. Пёс, словно ожидал этого вопроса, с готовностью пристроился у левой ноги. То ли был в его жизни эпизод домашней жизни, то ли насмотрелся на барчуков в куртках с капюшонами, которые дважды в день таскают за собой на поводках людей.

Если подумать, мы хорошо с ним жили. Он подружился со всеми соседями, и мог выходить во двор один, в квартире не голосил, не озорничал. Однажды преломив со мной холостяцкого хлеба, был им доволен, разносолов не просил. Всё, что выпадало на нашу общую долю, переносил с достоинством. Не покорно, но спокойно, с пониманием необходимости некоторых неудобств переездов, полётов, вокзалов.

Впрочем, был один случай, который мнёт покрывало на ложе совести и не даёт покоя. Я не уверен, что Пёс простил мне его, забыл, хотя бы. И ведь думал-то, как водится, – чтобы как лучше, ему. Или, всё-таки, как мне проще?..

Дело было так. Предстояла внезапная командировка, а так как я жил один и не понимал, кому могу доверить Пса на это время, мне пришла в голову мысль найти добрые руки, в которые мог бы его передать. Не спросив собаки, я написал под копирку несколько объявлений, вкратце описав обстоятельства дела, и принялся ждать. Довольно быстро отозвалась девушка, которая сообщила, что готова стать Псу хозяйкой хоть теперь, и назвала адрес, куда его привезти.

Помню, как Пёс переступил порог нового дома, прошёлся по комнатам, осмотрелся, а, выйдя ко мне, поглядел в глаза, внимательно и иронично:

– Ты меня здесь оставишь? Уверен?

Я не был уверен ни в чём, – особенно в себе, и вообще, я не променял бы эту дворняжку на десять породистых собак, но… что я мог, кроме как махнуть рукой и уйти?!!

Расстроенный, терзая в кармане нетолстый кожаный ремешок поводка, я почти бежал к остановке, и едва не уехал, когда расслышал:

– Эй! Подождите! Вы! С собакой!

Девушка вытянула меня из автобуса за рукав и, тратя на дыхание часть слов, сказала:

– Не оставляйте его. Я не смогу общаться с ним так, как вы. Для вас он не просто собака. И вы для него – единственный на свете. Он из-за вас родился, понимаете?

Что тут скажешь… Спустя неделю, Пёс осваивал Север, он ехал в командировку за мой счёт.

Когда пса не стало, то, право слово, мне, потерявшему многих, никогда не было горше. Неужели он был мне ближе их всех? Не знаю, не уверен. Но я.… я был для него всем, это точно.

Простите. Опять плачу. Как-то так…

Чувство вины…

Чувство вины. Мучает оно или лечит? Делая только своё, мы мешаем занятиям других лишь тем, что не помогаем им, не хотим или не можем, – одна печаль. Скорее же, – не должны. Надо единить18 тех, кто одинаково думает о разном и разное об одном. Иначе – впустую всё, топот на месте. До пыли, который оседает в горле и не даёт быть услышанным.

Мы идём по жизни, оборачиваясь неустанно. Казнимся об ушедшем или радуемся ему, а настоящее, то, что постоянно путается под ногами, гоним от себя прочь. Набирая полные горсти ошибок, судим за них кого угодно, кроме себя самих, но всё же гордимся ими, выдаём за обретение опытности, обманываемся и обманываем этим, в тот же час.

Как жалки мы, скрываясь за неповторимостью сбывшегося, за его сутулой от неволи спиной. Оно же, не умея ответить, лишь смотрит себе под ноги и ждёт от нас невозможного, – когда уж мы наберёмся смелости глядеть вперёд. Внимать рассвету, дару целого дня, сочувствовать закяту19, как посулу скромной ночи, что мёрзнет под тонкой накидкой в мелкую искру; да каждый миг вкушать степенно, превознося его и лелея. Точно тот маковый цвет, на который лишь глядеть, но губить, срывая, нельзя никак.

Стенания наши созвучны песне ветра зимней порой, слёзы – словно бы стылый серый дождь, но радость… простая радость, что баюкает сердце у своей полной от жара груди, не похожа ни на что. Она только в тебе, твоя, от тебя, и в твоей власти сокрыть, погасив её тихое пламя или поделиться, умножив многократно.

Что выберешь, таков ты сам, как бы ни говорил о том, чтобы ни вздумал20.

Чувство вины… Полно, да чувство ли оно, коли причиняет такую боль…

Я не такой?..

– Я не такой! Это неправда то, что обо мне говорят!

– Ну, что ж ты так волнуешься. Не такой и хорошо.

Пользуясь благосклонным попустительством ночи, на дверь слетелись бабочки, украсили её собой, укрыв плотно, будто бы рыбьей чешуёй. Шоколадные и лимонные, цвета пыльного бордо и выгоревшие серые, – они сидели, едва касаясь друг друга краешком крыл, вольно или нарочно составляя тюркский орнамент, столь же причудливый, сколь и приятный взгляду.

Бабочки непрестанно шуршали усиками, негромко хлопая ими, как ладонями, и со стороны казалось, что дверь обита богатым мерцающим ковром с коротко стриженным ворсом.

Юный дрозд, что с рождения привык к музыке открывающейся двери, часто сидел в беседке винограда неподалёку, а заслышав скрип петель и звон колокольчика, устремлялся навстречу испуганному жужжанию. Пресыщенному его духу сопутствовал голод телесный, посему мушиная нервность была более чем кстати.

Но нынче… Дрозд слышал легато скрипа и металлические переливы ударных, однако спрятаться в его вероломных объятиях никто не спешил. Подлетев поближе к двери, дрозд чуть ли не захлебнулся от переполнившего его восторга. Нет, он не собирался набрасываться на бабочек! Изобилие, о котором он, бывало, мечтал, выглядело немного иначе: растерзанные тела, как награда за погоню и соперничество, пусть не на равных, но в равной степени оправданное. Тут же… Очарование само по себе губительно, ибо, принимая обличья, доступные духу, но не телу, вступает в противоречие с ним и, кто знает, чем завершится оно.

Дрозд был, в действительности, слишком юн, чтобы подличать. А потому, не в силах противиться голоду, направил свой полёт к дери и махнул крылом, сгоняя мотыльков. Нарушившийся их строй, со слышным уху скрежетом цепляющихся за поверхность лап, обрушился на порог, и с чистой, не испортившей красоту совестью, дрозд принялся набивать свою утробу. Через некоторое время, когда птица была более, чем сыта, сквозь мутный взор она вряд ли могла бы уже отличить бабочку от мухи.

Неразборчивость в еде приводит к неразберихе в мыслях. Стоит только раз дать себе слабину, и то, в чём тебя обвиняли за глаза, окажется правдой.

Мы с вЕдома ведОмы…

Шальной порыв ветра вознёс повыше застиранный сарафан неба в горохах, и под ним обнаружился прилично разношенный, тёмный атлас чехла. На виду осталась одна только бледная горошина луны. Просвечивая лоскутом, так, что было неясным: то ли чудится она, толь и вправду затерялась в складках, целёхонька-цела.

Ворон, давно привыкший к разного рода разладицам, торопился лететь, дабы приглядеть за порядком смены ночи днём, тот запаздывал каждый раз всё больше, ленился и без понуждения уже не мог никак. Устремлённый, ворон смотрел по-обыкновению лишь перед собой, но заметил-таки, как семенит худыми лапками длиннохвостый лисёнок, взбивая тёртый перец дорожной пыли мелкими кудрявыми облачками и чихая от того. Вран хотел было пугнуть рыжика, да устыдился собственной беспричинной злобы: было б за дело, а так, по-пустому, для какого такого порядка?! Не годится… Но малый и без острастки, сам бежал в кусты. Глупыш не познал ещё, что с высоты его видать и там.

Подле волчьей ягоды, в прозрачной тени которой он так опрометчиво спрятался, отрешённо думала о своём осина. Содранная кора, свисая с неё бельём, давно поседела в виду чужих мимо шагов. Прислушиваясь, долго стояла она, глядела, выбирая свою поступь, и замешкалась навечно. Не от того ль стенает немо? Да что ж теперь-то, попусту…

Тут же, рядом – выкрученный досуха ствол дуба, брошен кем-то сгоряча и позабыт. Но под одеялом травы у его ног – тонкие прутики с парой резных листьев на всяком, прячутся до поры, набирают сил и важности.       Чуть поодаль ханукия засохшего сорняка. Тот уж и отцвёл давно, а всё бодр и крепок. Удержится сколь? До первого снега иль до самой весны?

Откладывая жизнь до лучших времён, недовольные её течением, мы рискуем не дождаться ни чистой воды, ни попутного ветра, ни ритма шагов, за которыми хочется следовать без сторонних вопросов «куда?» и «зачем?»

Мы с вЕдома ведОмы или так? Только бы не напрасно, со смыслом, который всегда отыщется, если постараться совсем.

Не о чем жалеть…

Перламутровый дым пожирает остатки сытного летнего пиршества. С жадностию и неприличным гулом, пропадают в его вечно несытом чреве соломенные густые непослушные локоны трав, что лезут, мешаясь намеренью выплеснуть глубины озёр очей, там же падёт и склонивший голову колос, что роняет слезами в землю семя, и всё, которое не умеет, не успевает бежать.

Небрежно намазанные смальцем облаков ломти неба, бесстыдны на блюде сумерек, так бы и съел, но не дотянуться.

Клякса солнца – след испачканного в чернилах пальца на рыхлом зернистом картоне облака. Видать из дурных тряпок тот картон, не умеет передать всё, чем красно солнышко. Рябит в глазах, да и только.

Покуда день спешно наполняет мешки облаков просохшими зёрнами мгновений, да цедит розовый свет на сбитые коленки пригорков, на ястребов, что сидят там, где повыше, высматривая, чем заняты полёвки, вечер топчется нетерпеливо у порога. Он всегда является загодя, – сырым сквозняком, вишнёвым, в маковую крапочку, листом, брошенным в воду как бы невзначай. Вечером всё белое отливает перламутром, всё серое черно. Хорошо, коли не на душе так-то.

День, укрывшись седой мраморной плитой неба, задул свечу солнца и лёг. Ворочаясь с боку на, пытался вспомнить, всё ли сделано верно, сполна ли… Да полно, – не вернуть уж того, значит не о чем и жалеть.

17Автомобиль ВАЗ 2101
18сплачивать, собирать вместе
19закат(устар.)
20намерение
Рейтинг@Mail.ru