Однажды вечером, сочтя тета-а-тет с луной довольно удачным, я принялся читать вслух пришедшие на ум стихи, дабы проверить их на созвучие своим чувствам, что вырвались на свободу, спешно понукая коней рифмы. Собака, что до той поры спала глубоким, беззаботным сном, бегая наперегонки со своею предшественницей, почившей моей любимицей, немедленно проснулась и залаяла. Лаяла она громко, с поднятым загривком, проникновенно и даже злобно. Сперва я не понял, что так напугало её и перестал декламировать. Стихи спешились, строфа к строфе, в ожидании, когда я продолжу. Переведя дух, я начал снова… Собака зарычала, у меня моментально озябла спина и я замолк.
Но не пёсий рык заставил меня похолодеть, но другое, – звуки собственного голоса. Тот неожиданно приобрёл тембр и окраску… да куда там! – что за околичности перед самим собой, – я вдруг осознал, что читаю голосом отца, умершего чуть больше года тому назад.
Ни теперь, ни раньше я не пытался ему подражать. Это было бы нелепо. К тому же, все говорили, что я похож на мать, и лицом, и фигурой, и многие путали наши с нею голоса не раз. Так отчего же теперь случилось …это?
Из опасения показаться нездоровым, я никому не говорил про то, что произошло. Если бы я был в тот вечер один, то счёл бы, что мне показалось, но реакция мирно спящего пса решила всё дело.
Носить в себе такое, не поделившись ни с кем сомнениями – задача не из лёгких, а посему, однажды, в беседе с товарищем я посетовал, что «распадаюсь на родительские части».
– Что ты имеешь в виду? – Заинтересовался тот и не помедлив ни минуты, я выложил всё, как есть.
– Ничего удивительного. – Развёл руками товарищ.– Так бывает, и довольно-таки часто. Ты тяжело пережил смерть отца…
– Да не пережил ещё! – Вставил я со слезами в голосе.
– Тем более. – Попытался успокоить меня друг, и опережая мой вопрос, добавил, – Ты не сошёл с ума, то, что произошло, называется отражением.
– Как это?
– Почитай, если тебе интересно.
– Ещё бы!
– Ну, таки вот…
Возвратившись домой, я вновь раскрыл тетрадь со стихами, и принялся читать вслух. Голос отца, что зазвучал вновь, в этот раз не напугал меня. Я старался запомнить, услышать его, как можно лучше, подробнее, но от внезапных рыданий заложило уши, словно ватой. В этот раз собака не спала, и сразу узнала голос отца. Подойдя ко мне, она положила голову на колени, тяжело вздохнула и прикрыла глаза, ибо тоже любила его. Быть может, даже больше, чем меня.
Коли говорят про Родину, всякий раз тревожат воспоминаниями мираж березняка. Но берёза, где бы не росла, сжимает в ладони корней горсть родной земли только там, где ты родился. В чужих краях – чужую землю, милую и дорогие прочим. Нам же – своя.
Дождик плеснул округе в чашу воды, солнце услужливо нагрело её, а цикорий насыпал немного узловатых, подагрических на вид веток, от щедрот своих, из-за чего стало пахнуть чайной или воскресной баней, куда ходил в детстве с отцом, или даже рождественским Сочельником, когда всё подле празднично, ярко и сытный дух бодрит не хуже морозца.
Виноград при каждом удобном случае треплет по макушке проходящих мимо, вплетает свои кудряшки в их волосы, а бывает так, что оставляет мелкие нежные полукружия в причёске, куда после устремляются шмели, зависают над головой ненадолго, и уяснив, что обознались, удаляются с возмущённым гудением:
– Ну как это так! Тратить моё и без того золотое время на пустяки?
Вяхирь, измучившись со своею непоседливой детворой, потеряв счёт дням и перепутав день с ночью, усердно баюкает окрестности диким голосом, охватывая их все, от края до края, от близка до издали, заодно поддакивая шмелю. Хотя голубю спросонья уж всё одно, но стороннее усердие ценить он умеет, ибо сам не слишком в том хорош.
Дождь моей Родины, наполняя посудины луж, льёт всем поровну, поднакоток47. Солнце одинаково согревает всех и будит, разглаживая плиссе бутонов цикория поутру, не разбирая, – в котором из мест пустил он свои корни. Но, как и прежде, – в чужих краях – чужие земли, милые и дорогие прочим. Нам же – только свои.
В квартиру постучали. Не то, чтобы настойчиво, но дробно, чётко, громко. Тот, кто стоял по ту сторону двери, явно был в своём праве. Даже не спросив, «Кто там?», я поторопился отодвинуть засов. На пороге стоял почтальон, хмурый на вид дядька с тяжёлой сумкой через плечо.
– Есть кто дома из старших? – Спросил он.
– Нет… – Помотал головой я, и тут из комнаты, с привычной, хитроватой улыбкой на лице и синеньким горшком в руках, вышла бабка.
– Нехорошо… – Насупился в мою сторону почтальон, и окслабился, обращаясь к бабке:
– Гражданочка! Примите заказное, распишитесь!
Гремя крышкой эмалированной ночной посудины, бабка испуганно заторопилась в сторону туалета.
– Гражданочка! – Возмутился почтальон. – Задерживаете! Вы не одна!
Отодвинув меня в сторону крепкой рукой, служащий почты шагнул по коридору в сторону старушки, на что та отреагировала неожиданно для нас обоих:
– Убивают! – Закричала она и бросив к ногам почтальона горшок, заперлась в своей комнате, но, судя по звукам, осталась стоять подле двери.
Сняв фуражку, почтальон отёр клетчатым платком шершавую даже на вид, всю в веснушках, лысину и сокрушённо покачал головой:
– Ну, дела, хорошо, хоть не полный, но мне-таки надо, чтобы кто-то расписался за получение!
– Так давайте я… – Нерешительно предложил я.
– Делать нечего, видимо, придётся. – Вздохнул почтальон, протянув мне чернильный карандаш и почтовый бланк:
– Рисуй свою фамилию, адрес и распишись.
– Я только полной фамилией могу, подпись ещё не придумал, ничего? – Спросил я почтальона, и он махнул рукой:
– Сгодится. Делай, я и так тут у вас задержался.
Пока я старательно выводил буквы, бабка скрипнула дверью, выхватила из моих рук карандаш, поставила на почтовом бланке крестик, и вновь заперлась. Почтальон уставился на крестик, и поинтересовался:
– Это что?!
– Да, бабка не умеет писать. Расписывается крестиком.
– Ну и дела! – Изумился почтальон. – Давненько такого не видывал. – И протянув мне конверт с заказным письмом, вышел вон.
…В 1921-м, в Вышнем Волочке бабка служила у нэпмана и нянькой, и мамкой, и прачкой. Привыкшая к труду с малолетства, знавшая ремесло, она кружилась по хозяйству от утра до ночи. Наниматели бабки, люди небедные, а порядочные, хотя трефного не едали, ценили свою помощницу не только по субботам, но и во все прочие дни. Тронутые скромностью и усердием работницы, те люди решили принять участие в судьбе не юной уже девушки. Перво-наперво выучили читать по слогам, с письмом, жаль, не вышло, решили «оставить, как есть». Выпроваживая девицу на танцы каждую неделю, наряжали прилично, напутствуя встретить «порядочного надёжного человека». Так и выдали её замуж за военного. Бабка всю жизнь после поминала их добрым словом и прозрачной слезою.
…Не ведал про то почтальон, да и не узнает никогда. Сам-то он, впрочем, прошёл, как говорили «три класса и коридор» церковно-приходской школы, никаких наук не осилил, хотя почерк имел твёрдый, с наклоном влево, что выдавало в нём несогласие с устройством его жизненного уклада. Бабка же, пусть и подписывалась крестиком, а прожила со своим дедком в любви и согласии, как за каменной стеной, и считала себя счастливой до самого последнего дня.
Я так и вижу её, сидящей бок о бок с дедом на высокой кровати. Ноги не достают до пола у обоих. Дед прячет улыбку в усах, а бабка открыто хохочет, заливисто так, будто дитя:
– Быстро время бежит. Раз – и всё, нету его. И всё-таки, я везучая!
Именно тем и попрощалась она со мной. Пролетели её девяносто два годочка, словно один славный день.
Лето будто снится. Чудится! Смотришь на него через смежённые медовым духом разнотравья, осоловелые от того веки, щиплешь себя за щёки, дабы проснуться и разглядеть получше, а там уж и нет его, – осень морщит некогда гладкий лоб вод.
– Рановато что-то, вам так не кажется?
– Да, чего уж там, совершенно с вами согласен.
Мокрые травы кудрявы, ветви дерев спешат примерить все, какие ни на есть у дождя серьги и нити бус. Только вот… жаль, – рвутся ожерелья в спешке, роняют деревья на землю жемчуга и бисер, стеклярус и аквамариновые бусины, но мало всем всего. Одним желается нарядов поболе, другим – украсить всех, кого только возможно.
Дождь уходит, но не изорванной дорогой, в синих клочьях луж, а лесом, где он вкусно и долго шлёпает босыми пятками по блестящей коже листвы, задевает серебристые от воды сосновые, будто меховые лапы, из-за чего его одежда скоро делается холодной и липнет к плечам.
– А ведь недаром сосновые ветки – лапник!
– Совершенно верно, но одно меня смущает… разве у дождя есть плечи?!
Где-то недалеко, набрякшее от воды дерево споткнулось о ветер и рухнуло с тупым конечным стуком из-за которого собеседники вздрогнули и переглянулись:
– Всякий раз жаль. – Вздохнул один.
– Новое вырастет! – Возразил другой, и – вот она, причина очередного спора:
– В том-то и дело, что новое дерево, не такое, как прежде. Называться только будет похоже, а так, – и виду иного, и характера.
– Да какое там, не сочиняйте! Откуда в дереве характер!? Оно ж неодушевлённое!
– Это вы, батенька неодушевлённый, простите уж мне мою дерзость, но опостылело терпеть эти ваши крайне невежественные замечания…
Мы теперь оставим героев, что навещают нас в наших грёзах. Они, словно добро и зло, населяющие разум, разубеждают друг друга в чём-то изо дня в день, помогая нам не лишиться нравственных человеческих свойств, но укрепиться в них, окончательно и бесповоротно.
А лето? Оно-таки будет снится вновь и вновь…