Муха сидела на закипающем чайнике и, пока можно было терпеть жар, грела бока, попеременно поджимая сперва левую ногу, потом правую, тёрла ладони одну об другую и дышала на них. Муха следила, как синица пытается добраться до её товарок, забившихся по осени в щель рамы, и радовалась своей удаче. Попасть в дом было делом не из лёгких, но тем самым утром, когда работник, вставляя вторые рамы, не нарочно разбил стекло, ей это удалось. «Пока призывали стекольщика, загораживали дыру мешковиной, много наших прорвалось», – Вспоминала муха, разминая подушечки пальцев, – «да вместо того, чтобы тут же искать себе убежище, мухи принялись плясать, да расхаживать, осматривая убранство комнат. Глазастые парни во всю ухаживали за дамами, те томно принюхивались к ароматам покоев1… Некоторые, позабыв себя, летели прямо к столу, будто званые гости, а ведь хорошо известно, что преломить хлеб с кем-либо, – то чуть ли не породниться, такое заслужить надобно. К тому же, не всё, что предлагают люди нам, мухам, подходит. Случаются пренеприличные казусы… А выказать, что угощение пришлось не по вкусу, или, хуже того, – привело к неприятным последствиям, значило бы оконфузить хозяев. Так что, уж лучше попридержать аппетит».
Чувствуя, что вода в чайнике вот-вот закипит, уже не в силах терпеть жара и распалившись, словно в июльский день, муха, звонко взлетела над столом.
– Нет, ну откуда они только берутся?! – Вскричала хозяйка, и, взмахнув полотенцем, которым перед тем протирала чашки, задела муху грубым краем, тем самым, подрубленным2 втрое. Муха попыталась полететь, но в голове закружился вдруг туман, она оступилась и упала прямо в блюдце с вишнёвым вареньем.
Хозяин брезгливо сморщился и прислуга, не дожидаясь приказу, бегом ухватила посуду со стола и выплеснула из блюдца, не сходя с крыльца. Синица, что по всё это время трудолюбиво орудовала веточкой, выуживая мух из щели под окошком, не побрезговала выпачканным в варенье угощением. Птица сглотнула так быстро, что не успела разобрать, как оно было, – сладко или горько. Ну, так оно – кому как…
Современник. Это не тот, любой, каждый, с кем делишь один отрезок бытия, но кого начинаешь ценить со временем. Подчас, слишком поздно, чаще всего – так…
…Муха висела, застряв в паутине чужой жизни, и было отчего-то жаль её безвольно опустившихся ладоней, поникшей головы, потухшего взгляда и мутнеющих крыл. Накричи я на неё, выгони в окошко, погибни муха на вольном просторе, уворачиваясь от птиц, или, влекомая ветром, найди она свой тихий укромный уголок, затерявшись в глубоких карманах коры старого дуба неподалёку, – как-то правильнее оно было бы, честнее, что ли.
Удары сердца чудятся шагами за спиной, ветер стучит обмороженными листьями, как костяшками домино, а за окном летают белые мухи льда и немелкая чернявая мушища раз за разом ударяется о стекло, просится в тепло.
– Не надо тебе сюда, муха, оставайся там, где ты теперь… – Говорю я, жалея то ли её, то ли себя.
Медные монеты листвы усеяли землю, мукой снега припорошило их… Так, крахмалом, отделяют одну конфету от другой, чтобы не налипало лишнее, не путались в судьбах, не мешались одна с другой. Хочется нечто очевидного, поверхностного, а там, гляди-ка, – и обратная сторона.
Просидев на паутине от заката, подумав ночь, напитавшись утреннею мудростью, муха подобрала затёкшие ладошки, пошевелила лопатками, проверив, целы ли крылья, рванулась посильнее, и взлетела, вместе с плетёным пыльным лоскутом. И ведь не выпустишь теперь на мороз…
Я мало кому рассказывал про Алтай. Не потому, что не о чем или некому. Просто, после возвращения оттуда, минуло не много ни мало, а целых пол века, и я не могу вполне довериться рассудку, дабы правильно оценить происходившее тогда. Мы помним лишь то, что отчего-то запомнилось, запало в душу, но события зреют среди пластов памяти и времени, как корунды, и то, как огранишь их пересказом, с какой точки зрения предложишь взглянуть, такими они и останутся в сердцах других людей. Или исчезнут навсегда, показавшись незначительными, нелепыми и неинтересными.
С Анечкой мы встретились в посёлке, не имеющем названия, который располагался где-то между Южной Сибирью и Центральной Азией. Мы оба оказались там по комсомольской путёвке. Аня после окончания школы, я – как только демобилизовался из армии. Молодые, крепкие и свежие, словно зимние яблоки, мы радовались каждому новому дню, ощущая, что нужны своей стране, делаем важное дело, и, трудом закаляя сталь своего характера, строим узкоколейку, почти такую же, как наш книжный, настоящий герой Павка Корчагин3.
По утрам, просыпаясь под хрустящим ледком одеялом, мы наспех собирались на работу, пиная ногами выкатившийся из-под койки подмороженный картофель и задевая локтями соседей по вагончику.
Аня и я работали в разных бригадах. Она в девичей, а я в той, где были одни лишь парни. Отработав ровно год, всю комсомольскую смену, вместо того чтобы разъехаться по домам, неожиданно для всех, мы с Анечкой договорились добраться пешком до реки Бия, и на плотах пройти с туристами до Оби. Нам казалось, что это лучший способ проститься с Алтаем, ведь, несмотря на весь наш юношеский задор, за тяжёлой работой было совершенно не до местных красот, а уехать, так и не поглядев на них, было как-то не по-комсомольски.
– Что я скажу дома, – Кипятилась Анечка. – Спала и ела! Больше ничего не помню!
– Ты, вообще-то говоря, не на экскурсию приехала, а делом занималась, да ещё готовилась к экзаменам! – Напоминал я, но Анечка не могла оправдать себя этим.
– Я пойду! Пешком! Буду смотреть и запоминать, всё-всё вокруг, изо всех сил! – Твёрдо решила девушка, а мне не представлялось возможным позволить ей идти одной, мало ли что.
Не знаю, как теперь, а тогда народ на Алтае был радушный, и по дороге к нужному месту берега реки, мы ночевали в домах у совершенно чужих людей, но чувствовали себя так, будто бы гостим у родных. При первом знакомстве нас всегда спрашивали, не муж ли мы и жена, на что Анечка каждый раз фыркала, и, оглядев меня презрительно, гордо заявляла:
– Коллеги!
После такого важного слова, нас расспросами больше не беспокоили, а я каждый раз посмеивался про себя, – ну, что ещё может сказать девчонка, начитавшаяся Аксёнова4?! Аня была на целых три года моложе, так что мне, почти что старику, следовало быть снисходительным к её чудачествам.
В дороге мы жадно внимали написанным природой пейзажам, замки прибрежных скал действительно поражали воображение. Выполняя данное самой себе обещание, Анечка вертела головой по сторонам, и шевелила губами, словно заучивая стихи. Но было у девушки ещё одно занятие. По возвращении домой она собиралась поступать в университет, так как хотела стать биологом, и заранее готовилась, – пересиливая брезгливость, брала в руки гусениц, личинки жуков и даже страшных богомолов. Аня отважно трогала всё, что находила, а при каждом удобном случае старательно намыливала ладони. Истратив свой кусок хозяйственного мыла, она конечно же сразу добралась до моего.
– Как ты продержалась этот год? – Удивлялся я. – Нам же на день выдавали всего одну кружку воды, а ты такая чистюля!
– А я её не пила, я ею мылась. – Смеялась в ответ девушка.
Если мы не успевали добраться засветло до какого-нибудь жилья, то останавливались на ночлег там, где заставала ночь. К счастью, в районе горного Алтая почти не водятся комары и мошки.
Однажды вечером, когда мы уже были готовы расположиться под открытым небом в очередной раз, недалеко впереди разглядели огонёк. Дверь рубленной из кедра избушки открыла нестарая ещё, миловидная женщина. Как обычно, расспросив, кто мы, откуда, и кем приходимся друг другу, хозяйка усадила за стол. Пока мы угощались кровяной колбасой с лепёшками, женщина говорила без умолку, и было заметно, что очень уж она любит это дело.
– Вы одна живёте? – Едва сумел вставить слово я.
– Со мной! – Послышалось вдруг из угла. Анечка вздрогнула и, близоруко сощурившись, повернула голову в ту сторону, откуда раздался голос.
– Да что ж ты, отец, людей пугаешь? – Всплеснула руками хозяйка. – Муж это мой, Николая Яковлевич. – И, обращаясь к Анечке, спросила, – Детка, ты мёд кушаешь?
Аня улыбнулась и закивала головой:
– Кушаю, кушаю! Один раз пробовала, как война закончилась, меня папа угощал.
Николай Яковлевич, коренастый и широкоплечий, при упоминании о войне, присел к столу, и поинтересовался:
– А что, дочка, воевал отец-то?
Анечка отчего-то покраснела и мелко закивала головой:
– Он нам с фронта открытки присылал, каждому, – и сестре, и брату, и мне. Я папу не знала, мы с ним недавно познакомились, только после войны… – Всхлипнула вдруг Аня, – Мне два месяца было, когда он ушёл.
– А мне пять лет! Я уже большой… был.... – Неожиданно для себя добавил я.
– Все воевали, кто на передовой, кто в тылу. – Согласно кивнул головой Николай Яковлевич, и, уставившись себе под ноги, задумался.
Хозяйка, горестно оглядев мужа и гостей, хотела было всплакнуть, но передумала, и, метнувшись в подпол, вернулась с глубокой глиняной чашкой мёда.
Дело было летом, через приоткрытое окно доносился запах цветущих трав алтайского чая5, жидкий, ядрёный мёд щипал за язык, и маслом стекал куда-то вниз, к сердцу, делая его до того упругим и жарким, что казалось, будто от него исходят ровные золотые лучи. Таким обыкновенно изображают солнце на картинках в книгах для детей.
Постелив нам с Аней тут же, каждому на своей лавке у стены, хозяева удалились в спальню. Я заснул как-то сразу, словно провалился в омут с головой, но посреди ночи, разбуженный недовольным голосом хозяйки, открыл глаза:
– Вишь ты какой, выходит, я жадная, а ты добрый. Другие-то всё в дом тащат. Какой-никакой начальник заявится, ему и мёду подавай, и мяса. КостянЫ и мяснЫ – проверяющие-то те, все хотят жить, всем им деньги нужны, окромя тебя.
Николай Яковлевич шумно сопел в ответ, делая вид, что спит, а потом не выдержал и рявкнул:
– То начальники, а то – дети. Спи, давай.
Я сразу понял, что хозяева говорят про нас. Если бы кто-то назвал меня ребёнком при свете дня, в присутствии Ани или при посторонних, я бы возмутился, но так, за глаза, почти в полусне… Я лежал и улыбался, словно маленький, было тепло и сладко на губах от давешнего мёда. Наверное, так бывает, когда лежишь в колыбели, и чувствуешь, что тебя любят.
Наутро, подле наших с Анечкой рюкзаков стояло по жестянке с мёдом. Свой я довёз почти нетронутым до Москвы, а Аня не удержалась и выпила по дороге. Девчонка, что с неё взять.
У вишни, из сбитой лосем коленки, сочилась сукровица смолы. Обветриваясь, она некрасиво чернела и крошилась на морозе, пачкая снег.
– И ведь даже не извинился. – Сокрушалось дерево. – Лёгкого «прости» мне было бы довольно, и от того ж обидно б не так.
Осень слушала жалобы, переминалась с ноги на ногу, и едва не прищемила медленно уползающий в нору рыжий хвост. Ей было и так неуютно стоять в мокром плаще на сквозняке, а тут ещё… вишня! В её страданиях она, по обыкновению, обвиняла только себя. Обозревая оборванные нити корней и веток неподалёку, как следы прерванных жизней, осень недоумевала:
– Со зла такое или невзначай, а разница… разница в том есть?
– А то! – Кивала в ответ вишня. – Да ещё какая! Ты тут ненадолго, а я давно живу, всякое повидала. Малая нарочная обида страшнее большой да нечаянной. Мне ли не знать!
– Ну, так чего ж ты плачешься? – Удивилась осень. – Лось, небось, не со зла тебя, так-то.
– Без злобы. – Кротко согласилась вишня. – Но с умыслом. Мог по тропинке, а не напролом.
– Ой… Да он всего-то и хотел, что пройти…
– Знал, что может поранить, знал. – Вздохнула вишня, потирая колено.
Непечёное печиво поваленных стволов, щедро посыпанное сладкой снежной пудрой, потемневшее, подгоревшее слегка на пламени времени, возлежало вдоль звериных троп, загораживая их от нескромных алчных взглядов. Со тщанием отутюженные по ночам, они служили неявным проявлением очевидной, ясной для всех жизни. Тут было всё: перекрёстки и площади, проспекты и задворки, и даже рисунки на стене. Свободный от снега силуэт долго стоявшего за деревом оленя, проявление задумчивости или самолюбования, картинно зиял по-над стихающим снегопадом.
– И ведь улучил момент! – Сварливо, наперебой завидовали косули.
Не желая сеять по ветру недовольство, кабан ворчал себе под нос:
– Ну, а примятое ими во сне золото дикой ржи, оно как, не в счёт?!
Устроившись в неглубоком овражке, кабан наблюдал за не к добру развеселившейся синицей. Та, откупоривая уже не первую забродившую виноградину, небрежно вкушала содержимое, время от времени пускаясь, как во все тяжкие, в нервный неровный полёт. Жалобный внезапный свист ястреба издалёка, слегка привёл её в чувство, но вольный крик ворона сблизи, сквозь туман снегопада, оказался понятнее и верней:
– Не пора ли в дупло?!
– А и пора! Да не перепутать бы, – где чьё. – Бойко и непочтительно согласилась синица и взлетела низко над двойной строчкой мышиных следов, прямо по манжету дороги, в виду у зевающего по сторонам ворона.
Бледная кожа снега со щетиной травы. Чёрное от горя яблоко на ломкой ветке. Выплакало оно все глаза по лету, по осени… Неужто станет рыдать и по зиме?..
Вспоминая, чем наполнен, холодильник шумно сглатывал слюну в ночи. Это теперь на новогоднем столе, можно отведать всё, к чему манят призывно яркие картинки, намекая на то, что под их бумажными юбками нечто в высшей мере обольстительное. Хотя, в самом деле, один и тот же среднестатистический вкус единого, исключающую скорую порчу ингредиента, лишает необходимости обращать внимание на содержимое тарелки. Есть, что покушать? Ну и славно. То ли дело раньше: картошка, сало, огурчики, пирожки с капустой и яйцами, заливное, селёдка с лучком…
Когда нам было лет по тринадцать, родители разрешили встретить Новый год по-взрослому, совершенно одним, даже без бабушки, дремлющей над вязанием в соседней комнате. Мы сами добыли ёлку, отстояв длинную весёлую очередь у грузовика, тащили её до квартиры и на этаж, непоправимо пачкая смолой пальто. Праздничное дерево установили в ведро с песком, укутали ватой, натрясли поверх блёсток, чтобы было похоже на сугроб. Ветки нарядили бусами из разноцветных стеклянных трубочек и шаров, бумажными флажками, склеенными из старых предновогодних номеров «Мурзилки»6, а самую макушку украсили пятиконечной красной звездой, похожей на ту, которая светится изнутри над золотым циферблатом Кремлёвских курантов, и следит за наступлением Нового Года.
Пока девчонки, подвязав мамин фартук, возились в кухне с винегретом и картошкой, как заправские хозяйки, мы выдвинули в центр комнаты стол и натащили от соседей стульев, а когда подумали, что уже всё, на нас возложили ещё одну обязанность, – «достать чего-нибудь вкусненького». Чего именно, сказано не было, поэтому мы были неопределённо свободны, а если честно сказать, то совершенно растеряны, ибо обычно покупали то, «что мамка приказала».
Помню, как мы с Петькой Ивановым, соседом по парте и завхозом нашего класса, по прозвищу Пенёк, брели в растерянности по двору, пока нас не окликнула соседка с первого этажа, тётя Валя. Она попросила помочь донести её сумки до квартиры, а заодно поинтересовалась, чего это у нас такой кислый, не новогодний вид. Мы поделились с соседкой своим горем, дескать, девчонки наши, как царевны из сказки, послали купить «то, чего сами не знаем, что». Тёть Валя рассмеялась, выудила из сумки железную баночку и показала её нам:
– А вот такое вам не подойдёт?
На жестянке было красиво, как на уроке чистописания, выведено: «Селёдка в винном соусе».
– Чего ж лучше?! Ещё как подойдёт! – Подозрительно запыхтел Петька, и мы поехали через всю Москву за этой диковинной селёдкой. Тётя Валя подробно рассказала, где такая водится, она работала диспетчером в такси, и от шофёров узнавала, где что купить, и обо всём, что происходит в городе.
Надо сказать, что Петька был малым работящим, но ушлым и жадноватым, да предвкушение новогодней ночи, видимо, тоже подействовало на него.
– Слышь, Саныч, – теребил он меня за рукав всю дорогу, – селёдка на развес – рупь тридцать за кило, а тут – полтора и в два раза меньше. Надо брать две!
– А не много? – Сомневался я.
– Мало! Да за такие деньжищи, ещё как хватит! Это ж в в и н н о м соусе, чудак человек!
Незадолго до того, как девчонки позвали нас к столу, мы с ребятами, при свете спички в туалете, распили бутылку этого, и хотя ничего не почувствовали, но сочли себя вполне готовыми к проводам старого года и встрече нового. На двух маленьких тарелочках, слева и справа от центральной снежинки скатерти располагалось главное блюдо новогодней ночи – сельдь в винном соусе.
Мы знали, что Старый год принято провожать яблочным сидром, встречать новый – под пролитое на скатерть шампанское, посему, главное невиданно блюдо, – селёдка в винном соусе, которая обещала нам неведомые ощущения, была оставлена на потом. Девчонки отчего-то наотрез отказались пробовать «эту гадость», но с брезгливым любопытством следили за тем, как мы пережёвываем скользкие, солоноватые даже на вид, кусочки иваси.
Быстро проглотив свои порции, мы принялись ждать. Стрелки настенных часов уже во всю шаркали стоптанными тапками по первым минутам нового года, но ничего не происходило. Осторожный Пашка не спешил, зато мы, взорами, полными негодования, торопили тот кусок, который явно не лез ему в горло. Когда Пенёк, наконец, справился, то откашлялся и сипло, солидно пробасил:
– Странно, запаха не чувствую, но вижу! – И закинул в рот розовую помадку, чтобы отбить противный вкус рыбы.
Все за столом захохотали, подхватились и начали бегать, дурачиться у ёлки, осыпая друг дружку конфетти. Нам было так хорошо и весело, просто от того, что мы уже такие взрослые, и у нас вся жизнь впереди, и столько будет ещё этой селёдки… Ловить не переловить.
Nota Bene
В 1991-м году косяки иваси изменили пути миграции и перестали подходить к берегам СССР.
Отогревшиеся на печи мухи, путали день с ночью, и летали по комнате, задевая не на месте расставленные стены. Низкий гул соседского храпа тревожил, как нечаянно запертый меж рамами шмель. Ему в укор, ссыпался камнепад раскалённых топкой углей, – то лопались и распадались на равные кубики поленья.
И распахивалась сама собой дверца печи, рвалась на волю всею своей душой, а ты её – нежно, с уговорами, быстро-быстро гладишь по горячему плечику:
– Успокойся, милая, остынь… немного.
Сбрызнутый лаком мороза начёс травы в мыльной пене снега, сухо и кратко, мелкими деревянными бусами стучит на ветру, и, путаясь в его локонах, резвятся бельчата, мыши, – малыши… Их ещё не научили бояться друг друга. Рано им знать про то, кто кого способен съесть. Свалявшаяся под снегом трава, свидетель безысходности, промолчит про то, порадуется их невинным до времени забавам. Тут же, будто прошлогодние ненужные уже прописи, брошены кленовые листья, исписанные чёрной тушью то ли нолями, то ли восклицаниями.
Зелёный, в тон лишайника, дятел мерно морщит закатное кружево, сборит его в ламбрекен7, спешит закончить до того, как день задёрнет шторы. Луна, что подкралась незаметно, уже стоит на самом виду, примеряя парик облака. Сумеречный фейерверк ветвей, на фоне неба, не мешает ей, а те, полосочки из верхних сучков, – они и вовсе стройнят немного.
Припорошенная снегом опашка по-над лесом, подставляет холодную ножку, и, развороченная плугом земля, обнажает ледяные покатые камни… Увиденное тревожит покровы памяти, и на её поверхность выносит странное слово – «кирбульдик». «Камешек» – вот что означало оно в далёком… далёком?! – детстве. Обычный, пачкающий руки и рвущий карманы на бегу, но нужный зачем-то, очень. А вот – для чего именно, не припомнить никак.
– Всё очень плохо.
– Ты о чём?
– Оглянись вокруг! Ты совсем ничего не видишь? Не понимаешь, кто, как и чем живёт?
– Понимаю… наверное…
– Да ничего ты не понимаешь! Иногда так хочется, чтобы все дураки исчезли. Разом! В одну минуту, одну секунду, – только они, и никто больше!
– Я не могу тебе обещать, что всё устроиться подобным образом, в один миг. Хотя, в самом деле, оставшимся было бы нелегко ужиться друг с другом. Тут причина не в уме или его отсутствии, а, скорее, в себялюбии, которое есть не что иное, как забота об одном лишь самом себе, безо внимания к другим. К тому же, как определить, – кто достоин остаться? Нелегко держать чью-то сторону.
– В каком смысле?
– Я про добро и зло. Мне в детстве казалось, что можно быть той, решающей песчинкой добра, которая опустит чашу весов с нужной стороны. Впрочем, до определённого момента, на моих определённо было одно лишь хорошее: и слева, и справа. Но однажды…
Я прекрасно помню этот день. Скоро, совсем уже скоро, из-за очередного оборота календаря, сквозь тонкий, сокращённый грядущей праздничной датой листок буден, должны были выглянуть демонстранты с красными знамёнами и транспарантами, и наступит черёд долгой пешей прогулки с одного берега реки на другой, поиски своей колонны или искреннее гостеприимство чужой… Ой, да, полно, – бывали ли в те времена таковые?! В какую ни встань, куда не поворотись, – одни лишь доброжелательные улыбки навстречу, – родных, своих.
Предвкушать удовольствия седьмого дня ноября, мне не мешали ни пасмурная серая хмарь небес, ни грязь под ногами. Я топал в ненавистную музыкальную школу, вызывая своим радостным видом улыбки на лицах прохожих. Разумеется, как обычно, немного опоздал, но ясным солнышком закатился в класс и уставился в окно.
– Начинаем урок… – Трогая тонкими красивыми пальцами тетрадь на столе, заговорила Лидия Александровна, наш педагог по музыкальной литературе.
Семь лет тому назад, я сдуру записался в кружок по обучению игре на фортепиано, и с тех пор нет конца моим мучениям. Три года в доме культуры, потом поступление в муз школу, где и специальность, и сольфеджио, и хор. Учился я довольно посредственно. Если произведение мне нравилось, то, разучивая его, часами мучил соседей, подчас даже «забалтывая8» пальцы. Но так бывало редко. Задавали нечто, по чём не страдала душа, посему на экзамене я обыкновенно сбивался с нот, и доигрывал произведение, сочиняя на ходу своё.
Эмилия Вячеславовна, педагог по специальности, выходила к нам под прикрытием букетов, чтобы отругать за пропущенные бемоли, похвалить за верно сыгранный фрагмент, а в мою сторону лишь махала рукой с остренькими коготками маникюра:
– Ну, ты… опять! Композитор!!!
Так что, если я, спустя рукава относился к специальности, что уж говорить про остальные предметы.
На музлитературе нам ставили пластинки или проигрывали на пианино, пропевая отрывки опер и симфоний, объясняя, куда ведёт та или иная тропа мелодии, как тема героя сопровождает его путь, учили разбираться в музыке и любить её. Кроме того, нас знакомили с биографиями композиторов, и по всему выходило, что проследить наиболее благоприятные для творчества периоды жизни, можно лишь хронологически. Стеснённость в средствах или недостаток здоровья, им в противовес, пробуждали в композиторах вольные наигрыши. Иногда оказывалось, что творить «из-под палки», сочиняя на заказ, выходило интереснее и глубже, лучше прочего.
Вместо того, чтобы набивать свои сумки этими знаниями, и дальше идти с ними по жизни, доставая по необходимости то одно, то другое, я искал логику целесообразности постижения музыкальной литературы. Сделать этого по причине недомыслия так и не смог, а потому частенько приходил на урок неподготовленным.
Тот день не был исключением. Лидия Александровна вызвала меня, я промямлил нечто невразумительное, всё ещё поглядывая в потеющее окошко, получил свой честный «трояк», и со спокойной совестью сел на место.
После меня вызвали Наташку Старосельцеву. Кукольное личико, обрамлённое бело-золотистыми кудряшками, голубые глазки, милый носик, губки бантиком и лёгкая томная сипавость9 в голосе. Ну, вот – как есть! Я мог бы соврать что-то поинтереснее, но Наташка и вправду была похожа на куклу.
Накануне праздников к занятиям никто серьёзно не относился, наша красавица не оказалась исключением, но позориться, как я, не пожелала, поэтому вышла и стала читать по учебнику, не таясь, развернув его на парте к себе. Лидия Александровна, прислушиваясь к ответу, так жалко, жалобно улыбалась, словно собиралась расплакаться, а когда Наташка закончила, тихим, мягким, просительным голосом произнесла:
– Садись, Наташенька, «пять» …
Мы остолбенели. Все всё видели и смолчали, ни один не возмутился.
Казалось бы, что в этом такого? Да, в общем, ничего… За исключением того, что Лидия Александровна ходила с полосатой палочкой, часто под руку с супругом, очень похожим на крота из сказки про Дюймовочку. Они оба были слепы, а их дочка, которая обычно сидела с нами в классе, всё видела, но тоже промолчала. Девочка так хотела быть «своей», что позволила обмануть собственную маму.
Не промолвил ни единого слова и я. Не из трусости, просто был не в состоянии говорить, – сердце больно хлестало кровью по ушам, раздавая оглушительные оплеухи.
Вот, именно в тот день я начал делить людей на хороших и плохих.
Меньше, чем через год мы получили дипломы об окончании музыкальной школы, и жизнь разбрызгала нас, кого куда. От общих знакомых я знал, что Наташка выучилась на зубного врача, вышла замуж за мужчину вдвое старше себя и, кажется даже, кого-то родила.
Мы не встречались с выпускного, но лет пять тому назад столкнулись с нею на рынке, возле аквариума с осетрами. Рыбы метались в страхе, шарахаясь от проходящих мимо. В заклёпках шипов с головы до хвоста, они были такими беззащитными, по сути, ещё детьми. Не сидеть бы им в стеклянных застенках, а дышать чистой вольной водой океанов и морей.
Наташка заметила меня и подошла:
– О! Ушица плавает! – Весело, с прежней томной хрипотцой в голосе пошутила она и пробежалась холёными пальчиками по стенке аквариума, как по клавишам пианино.
– Были бы деньги, всех бы купил и в реку. – Довольно грубым голосом зачем-то сообщил я, и перехватил её руку, занесённую над стеклом в очередной раз. – Не трожь, им и так плохо.
Старосельцева оглядела меня, улыбнулась брезгливо и высокомерно, но всё же не смолчала, снизошла:
– А ты не изменился. Нисколько. Такой же… идеалист10!
Я рассмеялся ей в лицо, громко и зловеще, так хохотал Шаляпин, распевая «Блоху», музыкальная школа явно не прошла даром.
Если начистоту, меня обрадовал Наташкин выпад. В тот нехороший день я промолчал, но яростное негодование, отразившись от моего лица, вероятно, опалило их всех, так что ни она, никто другой больше не рискнул проделать то же самое ещё раз.
На выходе из торговых рядов я немного задержался, чтобы посмотреть Наташке вслед. Она выглядела дорого и шикарно, но сквозь швы стриженного меха её шубы, лёгким сиянием сочилось одиночество. Такое густое, зримое, что просто захотелось взвыть от сострадания. Мне ни за что не пришло бы в голову назвать её счастливой, и я вижу в том следствие давешнего случая «невинного», бессовестного обмана… Нельзя так с теми, кто не в состоянии тебе ответить, да и ни с кем так нельзя. Подло это, как не крути.