bannerbannerbanner
полная версияЛето будет сниться…

Иоланта Ариковна Сержантова
Лето будет сниться…

Полная версия

Неким майским полднем…

Прогуливаясь собакой неким майским полднем, мы невольно отдавали предпочтение аромату пропитанных дёгтем шпал перед влажным дыханием смешанного леса. Комары сильно донимали нас, но сидеть взаперти, им в угоду, не хотелось никак. Дискант комариного детского хора в сопровождении струнных, где особо выделялся контрабас майского жука, принуждал всё время двигаться, – стоя на месте или быстро шагая вперёд, неизменно оставаясь под защитой аромата берёзовой смолы6.

И тут, за спиной горячего и порывистого Нотуса7, который двигался нам навстречу, мы увидали не призрачный шлейф грядущих туманов и дождей, как бывало уже не раз, но нечто иное. То, что будто почудилось, заставило идти, как ни в чём не бывало, дабы не спугнуть, не нарушить странность минуты или самим не показаться странными со стороны, ибо во всяком уединении ты всё ж никогда не один.

Где-то неподалёку, на берегу пруда дрозд стирал запылившиеся некстати жабо и манишку, дабы они успели просохнуть до заката. Там же, балансируя на ветке вишни, низко свисающей над листом кубышки, щегол выделывал па, манкируя лонжей паучьей нити и батудами его паутин, кстати развешенных у самой воды…

Мы всё больше бежали, чем шли, когда он возник на наших глазах, да не враз, а словно тёплый ветер изваял его влажными руками, употребив для этого первое, что оказалось под рукой – дорожный песок. Нежный, тонконогий, с мягкой на вид короной рожек, покрытых тонким бархатом кожи, он будто бы соскочил с рождественской ели. И сперва, сквозь марево жара, струящегося от земли, даже показался хрустальным.

Заворожённые увиденным, мы собакой позабыли отмахиваться от насекомых, а те – ненадолго про нас. Расстояние меж нами и ним сокращалось неумолимо, а он всё стоял и стоял, посматривая то в нашу сторону, то через дорогу, а то оборачивался на лес.

В самом деле, он вероятно бежал от разъярённой толпы нимф в прозрачных хитонах, но нам, разумеется, хотелось думать иначе. Хотя бы про то, что он вышел нам навстречу просто так, – пожелать хорошего дня, лета, а быть может даже и лет.

– Да кто же то был?

– А разве ж я не сказал?

– …

– Олень. Молодой олень…

Совесть

А и набей перину хотя пухом из одуванчиков,

да и то не заснёшь, коли совесть нечиста…

Автор

Навязчив дуэт комара и ветра, один насвистывает, другой вторит фальцетом, тянет скрипичным ключом8 отпереть ворота бесконечности. Сплелись их голоса в один, непокойно от того. Желается поскорее загородиться от них закрытой дверью, задёрнуть пологом окно, дабы не видеть, как ломают копья о стекло комары, не следить взглядом за их кружением, да за тем, как ветер гнёт долу верхушки дерев, склоняя их повиноваться.

– Да кто же там топает всё время…

– Где?

– На чердаке. Я думал ветер, дверью, так заперта она, я проверял.

– Там кошка. Котилась на днях, теперь рОстит9.

– А чья ж?

– Соседей. Приходили давеча, просились на чердак, котят забрать, я не пустила.

– Чего?

– Утопят. Жалко.

– Правильно не пустила. Кошку тоже не отдавай, после ещё и кота у них заберу, а то видала, где зимовал?

– Видала, между стёкол, даже в мороз в комнату не пускали.

– Это ж сердца не хватит, смотреть на то!

– Ну, это если оно есть… Как им самим-то спится в тепле, когда животина мёрзнет, не понимаю. У нас вот с тобой и то душа изболелась, а мы его слепым не видали, молоком не поили, не дышали над ним, чтоб согреть.

– Так и те не поили – не кормили! Кинут ежели когда сухую корку, и то хорошо, да и пил он у колодца, а то из лужи. К нам во двор приходил, всё никак не мог наестся. Поставлю на крыльцо горячее для собаки, чтоб остыло, а он прямо в кипяток норовит. А хозяева-то, как увидят, назад его требуют, мол, не ваша скотина…

– Знаешь, а я прямо теперь схожу и заберу кота. Нет мочи дольше терпеть.

– А как же ж это? Соседи-то дома…

– Пускай видят! Через окошко за шкирку вытяну, а там как хотят!..

– Чего это кот наш хромает?

– Не боись, боле, чем здоров, я проверил! Это он так, чтобы жалости у нас к нему не убавилось, часом!

– Во, дурной… Пойду-ка я ему пельмешек отварю, больно он их любит.

– И мне заодно!

– А то ж! Само собой.

Распутье

Распутье. Принимаю его, как данность. Не призрачным правом выбора между плохой дорогой и той, что похуже, но оправданием некой не вовремя задумчивости. Поводом погодить, замедлить собственный шаг, и, глядишь, время тоже постоит рядом, перестанет спешить.

Цветок мака оттенка чертополоха совершенно одинок среди алых собратьев. Он как принятый в семью из жалости, не для себя, а в угоду Провидению, дабы не согрешить презрением. Да тем и грешат, что не от сердца.

Сиреневый мак тянет короткое платье на худые коленки. Забыв себя, заглядывается на надкусанное ветром облако, на ласточек, что взбивают перину грузных и грустных от того туч. Мак порывист и страстен, рвётся душой навстречу всему, что видит, так что к полудню не остаётся от него ничего, кроме тонкого, видимого едва стебелька, а горсть нелепых сиреневых лепестков, утерянных им, отыщется позже в волосах травы, проступит, как седина или морская соль после купания.

Обрезанное горизонтом облако кровоточит дождём где-то там, куда прогнал его ветер. Неровно обрубленный плат небес ярок, и ты стоишь, как тот мак оттенка чертополоха, не принятый прочими, любуешься небом и вкушаешь от его пирога, от остроконечного ломтя с зажаристой корочкой леса по обе стороны дороги… вступил на которою, миновав распутье, даже не заметив – когда…

Чаяние

– Чаю10! Чаю!

– И я!

– И ты?

– И мне!

Кто о чём, который про что, не всякий то разберёт. Только и захочет не каждый, да и смогут не все.

Один думает о чём-то, другой уповает на нечто, третий ожидает чего-то с надеждой, что оправдаются его предположения, а иной не мудрствует, говорит, как есть и лишь просит:

– Чаю, чаю…

– Да чего ж вам?! Про что каприз?!

– Мне б заварочки и рафинаду пару кусков…

– Так вы про это?!

– Ну, а про что ж то может быть ещё?

– В самом деле.... про что ж ещё оно может быть. Сейчас принесу. – Вздыхает визави, не в силах скрыть разочарования.

Это если рассуждать про нас, про людей. Что до птиц, так, коли воскликнет которая ласточка: «Чаю!», то в этом и чаяния её на взаимность, и призыв, и сердечный привет, а червячка она сама отыщет, добудет, принесёт, не спросившись, не упредив о том никого. Положит так к ногам, и тут же прочь, за другим. Не токмо сердечному другу, не одним птенцам, а и обронит что нарочно, поделится с менее расторопным, удачливым не так. Без лишних слов. Не растолковывая ничего и никому.

– Чаю! Чаю!

И это так славно, ибо подумать, оно никогда не помешает, никому.

– Так что вы давеча имели в виду?

– Когда это?

– Да про чаяние что-то или я не расслышал…

– Показалось вам, батенька. Пейте-ка лучше чай, а то простынет.

Скорее б выходной…

Есть нечто, не подлежащее возврату. Я не про время, его хотя как-то можно умаслить и разбередить в себе ребёнка, повесу, что выбирая между небрежной, беспечной юностью и взрослением, когда ты обязан всему округ, не знает, к чему прибиться. Хочет казаться солиднее, но страшно и, кажется, что нет в том нужды, а вокруг все только о том и говорят: «Когда же ты повзрослеешь, наконец!»

Пропустив, словно скорый поезд, идущие мимо годы, растерявшемуся на перроне жизни почудится внезапно запах бабушкиных котлет, пробежит он холодком сквозняка по ногам из-под двери суеты буден. Перед тем, как растаять во рту, изнывали те котлетки под исходящей вкусным паром подливой, что стыла даже на горячей тарелке, и оставляла после себя узор, кой так хотелось слизнуть.

– А… ну что я, в самом деле, как маленький! Вот возьму и оближу тарелку!

– Давай, действуй… – Разрешит совесть. – Тарелка твоя. Только нет на ней той самой котлеты, да и бабушки нет на свете давно…

Подчас, в годовщину того самого дня, когда с криком боли впервые раскрылись вздохом лёгкие, случается уловить сквозь сон сладкий аромат торта, испечённого мамой ночью, дабы «настоялся к утру». Хотелось зажмуриться, и не открывать глаз как можно дольше, в попытке удержать мгновение из прошлого века, ухватив его за что придётся, – за вялые от безразличия ко всему руки, за неизменно волочащуюся по полу полу ветхого плаща… Да, какая, собственно, разница – за что! За-дер-жать!!! Хотя знаешь,, что это напрасно.

 

Озарения чувственной памяти, сосуществующей с нами в недолгий промежуток времени бытия, чрезвычайно редки. События жизни – куличики из песка, из мелкой мозаики милых мелочей, чуждых мелочности, ибо каждый из фрагментов во-истину бесценен. Только выбираем и пестуем мы лишь красочные, яркие, а прочие вянут, избежав внимания. За что мы с ними так?

Они к нам добры и приносят себя в жертву играючи, между прочим, даром. Старательно грунтуя холст бытия собой, в тщете сокрыть от нашей ранимости то, на что он натянут. Мы же, без стремления уважить, почтить, скользим мимо, от одного, кричащего об себе блеска к другому…

Как там шепчется часто? Скорее бы выходной? Прочее в топку?! Не слишком ли расточительно? Безоглядность, знаете ли, дурное свойство.

– Который теперь день недели, дед?

– А я почём знаю! – По-детски улыбается тот. – Утро! Гляди утро-то какое!

– Ой… некогда мне. Да ты бы спал. Чего вскочил? На работу не надо…

– Это верно. Только жаль жизни, чтобы тратить её на сон. Ох, как жаль…

Кукушка

Не одними трелями полощут горло птицы, бывает иным – предзнаменованиями, да ворожбой с гаданием.

– Ку-ку… ку-ку… ку-ку… – Звонит в колокол неба кукушка, собирает к заутрене, нанизывает на шёлк своего гласа бусины мгновений, заставляя встать на пол-дороге, остановиться на пол шаге или вполшаге от замереть. Повторяя шёпотом за вещей птицей, сколь суждено, обмирают до холодного пота, ежели вдруг замешкалась она или притомилась вдруг.

И ведь можно было потратить ту жизнь как-то иначе, чем следовать поверью. Ан нет! Даже когда заблажит кто, фыркнет своенравно на людях, обдаст их презрением или наградит дурным словом, сам для себя запомнит тот счёт, призадумается, загрустит, али возрадуется, – всякому собственная участь, каждому своя честь.

Кивая головой в такт кукушкину звону и загибая пальцы доверчиво, не думается про то, что всякая минута идёт жизни в зачёт. Хотя, коли по совести, не так уж плохо это обыкновение препровождения времени в никуда. По-крайности, не обидишь никого, не сделаешь никому неудовольствия, кроме как себе самому.

А и натрудилась кукушка, обрывая лепестки вечности, как цвет ромашки, да и полетела промочить горлышко к пруду. Присела в тенёк на мокрый лист, остывает, а дрозд и щегол, что уж были тут, поглядывают на кукушку с опаской. Та-то пьёт воду, не торопится никуда, молчит. Ну и те смолчат на всякий случай, да бочком-бочком прочь, дабы не слышать пророчеств и не ведать про них.

– Кукушка, кукушка…

В сей же час…

Петрич был не только мужем моей тёти, но охотником, и владельцем ружья Sauer. Когда он скончался, проститься с ним приехали некие, неведомые никому из родни, здоровые мужики и так красноречиво вцепились в это ружьё, бормоча «На память», так жарко дышали тёте Тасе в лицо едким паром поминальной стопки, что ей ничего не оставалось делать, как отдать им его «от греха подальше».

Помню, я сидел тогда подле тёти, гладил по холодной руке, а она с ужасом в глазах следила за тем, как через тот же дверной проём, через который два часа назад вынесли гроб с телом её мужа, из квартиры уносят и единственное, что оставалось после него.

– Тётя, не надо, успокойтесь. Вам же оно не к чему. Залезут ночью, пальнут в вас из этого же самого ружья. Арбат не Хитровка, но сами знаете, бережёного…

– Петрич его люби-и-ил… – Разрыдалась, наконец, тётя Тася, и я понял, что странные товарищи Петрича, тёмные во всех отношениях личности, сделали лучшее, что могли, и тётя сумеет справиться с горем скорее, нежели б рыдала ночами, прижав к себе ружьё супруга.

Надо сказать, я брезговал охотниками до охоты ровно также, как и их орудиями, а Петрича откровенно сторонился, в особенности после признания, что тот сделал мне однажды на берегу реки, где семья устраивала складчинку по-поводу моих именин.

Разглядывая бабочку, усевшуюся на колено, Петрич произнёс вслух, как бы изумляясь самому себе:

– Знаешь… я впервые не хочу её съесть.

И я едва сдержался, дабы тут же не отстранится от него со всею откровенной брезгливостью, присущей юности.

Быть может, в начале своей жизни Петрич был мягким, незлобливым, доверчивым ребёнком, нежным молодым человеком, но судьба проявила над ним свою волю, изжевала беззубыми дёснами, бросила наземь, истоптала, изваляла в пыли… не страстей, но того низменного, обыкновенного, что равняет всех округ, – животных, птиц и людей, – голод. Достойно справится с ним, то же самое, что умереть. А по-иному – означает выжить, подчас ценой потери человеческого облика.

После ухода Петрича, я стал часто бывать у тёти, дабы не оставлять её в одиночестве, но в начале лета мне пришлось-таки уехать с геологической партией до самой осени. На следующий же день после возвращения домой, я отправился навестить тётю. Обыкновенно красиво наряженная, причёсанная, с подведёнными глазами, теперь она была неодета, а нетронутое пуховкой лицо совершенно бледно.

На мой молчаливый вопрос, тётя медленно, словно в полусне повела плечом, и блеклым, в тон щёк голосом, произнесла:

– Одной плохо. Если не надо в булочную, целыми днями хожу, не снимая пижамы. Петрич бы такого не позволил. Обязательно, всё же, слышать чьё-то дыхание рядом, и чтобы было кому поглядеть в глаза через пар от чашки чаю поутру…

– Тётя, как хорошо вы сказали!

– Жизнь , жизнь надиктовала мне эти слова. – Вздохнула тётя. – Жаль, так поздно. В пустой след. Раньше я не замечала этого, и часто хотела побыть без никого.

Не замечала тётя и слёз, что ручьём бежали из её глаз. Чтобы не смущаться, я отвернулся к окошку, где таяли листья, прозрачные по краям от стекавшей с них дождевой воды. И это было так волшебно и так страшно, в сей же час.

Зима из детства

Капли дождя за окном, как неисправные ходики: то спешат, то замедляют счёт мгновений, и несть той силы, что заставила бы их остановиться. Лишь только когда иссякнет пролитая небом вода, оботрёт солнце округу горячей, отутюженной только что ветошью, тогда и кончится завод тех часов. Впрочем, они и зиму по-большей части стоят. Сомкнутая морозом, прижатая сугробами их пружина тяготится тем, что лишена дела, как сна. Но до того ещё далеко, а покуда:

– Ти-ик – так-так-так-так – та-ак…

Ну, пусть хотя так. Отведут душу от края, в жизни крайностей не счесть.

Мальчишками мы частенько ходили на лыжах. Вдевали валенки в кожаные петли из широкого оружейного ремня и – ну, кататься с горок, бегать по лесу, наперегонки, а то и тихо, просто так, подальше, почти что за тридевять земель. Заглядишься, бывало, на голубоватый снег и синее небо, на вросшие в сугробы колонны берёз и мохнатые, пахучие сосны, да спутаешься лыжами крест-накрест, клюнешь носом снег. Товарищи потешаются, а ты в них за это – снежком, ну и они в ответ. Завяжется шутейный бой, позабудешь и про двойку по чистописанию, и про стих наизусть к уроку на завтра, и про то, что мамка хлеба наказала купить и картошки начистить к ужину.

Домой обыкновенно возвращались округ военного городка, через овраг, на дне которого хрустела ледком речка Торгоша. Иногда же мимо ключа, открытого Серафимом Саровским. Там, одна над другой, были устроены две купальни – мужеская пониже, а женская, которая выше по течению. Было слышно издалека, как вода хлестала толстой струёй о тугую воду купели. Мужская казалась необитаемой, из неё не доносилось никаких звуков, кроме, изредка, приличного фырканья и молитв. Бесстыдные же от природы тётки плескались, не стесняясь мальчишек, громко ахая от холода, полагая, вероятно, что это облегчит их нарочитые, надуманные, наигранные страдания…

– Так-так, так-так… – В ответ на воспоминания соглашаются ходики дождя за окном, и топчут мягкую от воды землю чистыми мокрыми пятками капель. Хотя… что они могут знать о той, из детства, зиме…

Не от хорошей жизни…

Муравьи на заре оцарапали землю. Само собой, не со зла. Копошатся теперь, суетятся, прощения просят, да всё на бегу, мимоходом через плечо. Как бы не всерьёз, понарошку. А земля-то потакает им, как водится, подставляет другую щёку, распахивает пальто на груди, прижимает к себе. «Маленькие ещё», – говорит.

Но когда же повзрослеют?! Когда поймут, что негоже оно, ранить родню.

***

Встретить вяхиря в лесу для горожанина та ещё удача. Двоюродный брат городского голубя с красной книжицей во внутреннем кармане11, также как и он, первую неделю попеременно с супругой стоит в очереди за молоком, дабы прокормить детишек12, но, в отличие от него, чистоплотен, брезглив и вступает в браки исключительно с единоверцами или по сговору ближайшей родни13.

Заметит ли городской житель голубя, что вальсируя перед подругой у него на пути, воркует гортанно, призывая оценить его по-достоинству? Сомнительно. Пробежит гражданин по своим делам, мимо, а то и топнет в сторону брачующихся:

– Кыш, пернатые! Вашей заразы не хватает ещё! Затеялись тут…

А после как увидит на прогулке лесного голубя, да вздрогнет от его гулкого перепева совиной песни? Может и призадумается, – не так прост голубь, коль у него такая родня. Ну и вернувшись к себе домой, не станет пугать всегдашних своих соседей, присмотрится к ним, вынесет когда птицам чистой еды, поделится подсолнухами, отсыпав из горсти, чтоб не клевали они объедки, ибо не от хорошей жизни эдак-то у городских… голубей.

6дёготь
7бог южного ветра, сын зари Эос и бога звёзд Астрея
8нота соль
9ростить / Толковый словарь русского языка: В 4 т. – М.: Гос ин-т «Сов. энцикл.»; ОГИЗ, 1935—1940.
10думать, полагать, заключать, надеяться, уповать, ожидать, предполагать
11дикий лесной голубь внесён в Красную книгу России
12голуби выкармливают птенцов зобным «молоком» желтоватого цвета, содержащим белок и жир
13вяхирь птица чистоплотная, избегает загаженных человеком мест, с голубями других видов не спаривается
Рейтинг@Mail.ru