Правнук маршала, внук артиллериста, дошедшего до Берлина, сын военного… Братишка… Как же так?
На прощании с дядей – его отцом, мы рыдали друг у друга на груди, а после, сама не знаю почему, я сказала: «Ты ж понимаешь, что мы больше никогда не увидимся…» И это был не вопрос.
…Хочется призвать на помощь моего отца, чтобы помог вспомнить – куда мы ехали тогда на списанном милицейском уазике. Колька за рулём, я позади, на удобных сумках с гидрокостюмами, придерживала акваланги, чтобы не бились друг об дружку. Отец за штурмана, руководил, указывая полукруглой широкой ладошкой, куда ехать. «Чтобы поближе к воде»…
Колька хорошо водил, уверенно, ловко, по-военному. А как иначе? Привычка. Обычно я пугаюсь ездить, а тут – нет, ничего, с ним мне было не страшно. Вот – нисколечко!
Ну, куда ж мы ехали-то? Позвонить бы, спросить. Да некому уже. Нет папы. Нет. К этому невозможно привыкнуть.
Как-то раз мы с братом сбежали на фильм «Детям до 16». Ничего особенного, «Семейный портрет в интерьере». Но получили после по полной программе. Оба. Лет через – дцать пересмотрели, чтобы понять – за что, собственно, пострадали. Поглядели друг на друга, пожали плечами, потёрли отшибленные в детстве места и расхохотались. Ничего особенного.
Помню, если за ужином вдруг выяснялось, что «приехали наши», то уснуть было невозможно. Радость от грядущей встречи застилала разум, так что наутро я, не помня себя, бежала к бабушке, чтобы встретиться с братом и обнять его, обня-я-ять!!!
– Эй! Раздавишь! Смотри, как ты подросла… и сильная такая… Не, я серьёзно…
Мы не виделись годами, но… разве это важно? Разве это обстоятельство что-то решает?
– Я люблю тебя, братик! – кричала я в телефонную трубку.
– А мне больше ничего и не нужно знать. – отвечал он таким тоном, что я понимала – это именно так.
Мой дядя и мой брат, они далеко друг от друга… и близко, как никогда. Военные люди. Всё, как полагается. Там, где застала судьба. А место встречи у всех одно – небеса…
5 Марта 2024 года
СССР – Греция
Мы были советскими или притворялись ими? По прошествии времени приходится признать тот факт, что идея строительства светлого будущего для всех, – прилюдно, напоказ одобрялась без оговорок, но в самом деле многие люди хотели жить «как все» или «не хуже других» -, прилагая усилия только лишь к понятному им самим, сиюминутному благосостоянию своей семьи, – сытого, одетого, весёлого собственного ребёнка, да супругу в нарядах, преисполненную довольства своим положением. Мало кто понимал, что от большого к малому выйдет скорее, чем наоборот. Но – как есть.
– Жизни не хватит, дожидаться этого вашего светлого будущего! – ухмылялись «проклятые частники», и не стесняясь никого, заправляли за ухо победитовое свёрлышко заместо карандаша. – В хозяйстве сгодится, – добавляли они, и краснея… от удовольствия, проносили через проходную баночку краски в оттопыренном кармане пиджака.
Не понимая того, что даже если то бралось не для себя лично, – мало ли, – забор покрасить во дворе или общую скамейку, это было всё одно нехорошо. Всё равно – кража.
Помнится, однажды, от желания поддержать, подкормить, соседка подложила мне в карман рабочего халата пачку сливочного масла. Ей и в голову не могло прийти, что я не то. что побоюсь, но не захочу брать.
– Это же нечестно! – глядя на неё с искренним изумлением, шептала я в автобусе, что развозил нас по домам, на что соседка смотрела не понимая, о чём это я, и искренне расстраивалась:
– То ж излишки! Жаль, пропадёт до следующей смены.
Ну, и пропало. Растеклось, пропитав половину полы халата, стекло на пол.
Не к месту припомнились наполненные слезами глаза одноклассницы, что из даты в дату с привычным надрывом читала Исаковского. Чтица так искренне покрывалась бледностию и нервным ознобом, что невозможно было не сострадать и ей, и Прасковье, а заодно и самим себе… Жаль только, что года эдак через два эта же самая девица, бросив в угоду своему разгулявшемуся либидо дитя, приковала его к батарее, а сама… Выходит, то была одна лишь игра в патриотизм? Выходит, что так.
– Дорогуша! Причём здесь этот вопиющий случай? Она просто непутёвая мать. А вот жить прошлым, это вывих психики. Негоже профанировать настоящее в угоду тому, чего уж не вернуть.
– Так я и не собираюсь возвращать что-либо! Я открываю форточки сердец, распахиваю настежь окна душ, дабы свежий ветер правды ворвался в дома.
– А дальше что? Простуда?
– Осознание, что одного хорошего только для себя безумно мало, что надо всегда стараться сделать что-то для всех.
– Однако… Много на себя берёте!
– Так в этом и заключается патриотизм! В ответственности за других, как за себя.
Мы были советскими или притворялись ими? Я – по сию пору – да! А вы? Каждый из вас?!. Молчите… То-то и оно.
– Вам поперчить?
– Непременно! Перца много не бывает!
– Надо же, какой вы…
– Какой?
– Пряный.
– Только не говорите, что вы меня обоняли исподтишка!
– Скажете тоже. Просто витает подле вас эдакое…
– Молчите лучше, а то мы не знает до чего договоримся. Будто я сто уж лет не касался мыла. Пойдёмте-ка, дорогой мой, подышим, поди засиделись взаперти, да у стола.
…Тянет душу «До» второй октавы, что распевает лес второй уж день… До излёта последнего месяца зимы ещё три седьмицы и одни нелишние никогда, високосные сутки, а округа во всю, нисколько не таясь, страждет весны. Погода нервна до того, что бросает её из мороза в изморось по нескольку раз на дню, отчего норовят проезжающие съехать по хляби с дороги в канаву, а тропки трясутся неготовым ещё студнем на ветру. Видно в них и проваренные осенью косточки веток, и лаврушка берёз, и душистый перец лещины, и хрен выбеленной на солнце щепы…
…У забора в саду, промеж диким виноградом и яблоней, устроила опочивальню молоденькая косуля.
Козочка стрижёт воздух ушами по сторонам, готовая в момент стряхнуть с себя одеяло набитого сухой травой сугроба и бежать, подкидывая повыше стройный покуда круп худыми ножками.
Дабы не сделаться плоше прочих, не потревожить прибившуюся ко двору доверчивую оленушку, отводишь взгляд неспешно, и по собственным следам отступаешь спиной наперёд ко крыльцу. Пусть её дремлет, в ожидании мамки Евдокии13. Та напоит водицей, осадит сугробы, укажет, где веточки пожиже да помягче, а там и свежей молодой травкой зеленей зелёного угостит.
И так налюбуешься на мир, надышишься, что заходишь с улицы в комнаты, полные тёплого до спёртости воздуха, окуренного душистыми бумажками, и в голове делается некое кружение от неловкости, из-за сравнения не в пользу домашнего устройства и лёгкой от того дурноты.
Откровенные, вольные запахи простора, среди которых и горох, коим раскидывает подле себя косуля, дрожа помпоном хвостика, и прелая, скисшая сыростью, жёваная плесенью листва, – одно лишь благоухание, коим никогда невозможно надышаться вдосталь или впрок.
– Вам поперчить?
– Непременно! Перца много не бывает! А впрочем… как хотите. Мне, пожалуй, всё равно…
С рассуждающими об явлениях, что творятся на небесах, природа играет в поддавки. И сколь ни полагались бы те на собственные предчувствия, что зиждутся на ломоте в собственных членах и приметах, накопленных пращурами, – всё одно. Как не примеривайся, не гадай, но коли тычешь пальцем в небо, всякий раз попадёшь не туда.
К примеру, ежели ранним мартом, да зарёю, солнце по-снежному бело, то это вовсе не обещает ясного дня с ручьями талых снегов, как слёз, по чёрным щекам земли. Будет выдано на день, полагающееся ему свыше: и мороза немалую толику, и с дюжину свечей тепла, и выжатого над округой мокрого белья облака, – всего достанет. Ты только поспевай щерится в угоду светилу, изображая радость, скользя галошами по льду. Ну, а как не сдюжишь пройти по тропинке к дровяному сараю, да оступишься, так ещё и меняй после исподнее, суши портки подле жаркой, довольной собой печи.
Взопревшее оконные стёкла, будто разомлевший от пару банщик, держит набухшей от воды и работы рукой рамы кисею инея у пояса. Небрежно, без особой боязни уронить, обнажив скрытое нечто, неинтересное, впрочем, никому. Тот нетканый покров больше похож на плюш, чем на изыски тонко вышитых узоров, которыми славится зима.
Сам же, отороченный плющом дом, ровно игрушечный. Всякий его изъян, осыпанной алмазной крошкой изморози, уж и не ущерб вовсе, но прибыток, достоинство, краса, от которой не отвести взора, так домишко сделался хорош.
Что ж до погоды… Не в наших силах её изменить. Чем станет потчевать, от того и потерпим, – нам не впервой, пора бы уж и привыкнуть, и на надменный ея вопрос, как оно нам терпится, не нужно ли чего убавить иль наоборот, ответить с достоинством:
– Ничего не надо, благодарствуем. В самый раз.
– Кстати… давеча вы, мой милый, упрекали меня в том, что я не видал шаровой молнии и не могу рассуждать об ней… Так нет же! Ночью я долго ворочался в постели, не мог заснуть, и всё, вероятно, для того, дабы память возвратила к пережитому, и оно предстало передо мной, прямо как вы передо мной тепер…
…Первая моя встреча с шаровой молнией произошла в ту пору раннего детства, когда я, едва перестав быть ангелом, кое-как примирился с появлением на свет и принялся обживаться, привыкать, – ибо всё равно, надолго ли то счастие или на чуть-чуть, но существовать, всё же, приятнее с удобством понимания об себе, об своём предназначении, и расстараться расположиться промеж тех, кто тебя окружает, одновременно расположив их к себе, без особого ущерба и для себя, и для прочих.
Кто б тому научил, упредил про то, как надо, до всего приходится доходить самому, но, конечно, перво-наперво, следует искать знакомых, которых уже видел до того, – ну, вы понимаете? – с кем близок от веку. Хотя, признаться, то дело непростое, больше от удачи, нежели от последствий усердия и умозаключений. Чувственное-с, так сказать, это занятие, всё наощупь, по наитию, наугад…
Про успешность на то поползновений я лучше умолчу, ибо по натуре нервен, раним, хотя и не без стержня, отчего бесстрашен, коли за других, либо за Отчизну. В отношении же себя – слаб. Откровенно слаб.
– Помилуйте, эдак вы до ночи не закончите, а молния-то ваша где?
– Всё к тому и идёт, не торопите!
Так вот, привезли меня в имение к бабушке. Предоставили в полное моё распоряжение лужайку, чтобы мял босыми, да кривыми ножками траву, укрепляя телесное здоровье и меньше хворал от того. Сняли, понимаете ли, с меня обувку, – какую, простите, запамятовал, помню, только, что ногам сделалось от земли так горячо, будто не на траву меня опустили, а на горячую сковороду, да жгут под нею костёр немаленький. Я в крик, меня на руки, проверить – не накололся ли обо что в траве. Так нет же – всё цело. Меня – стыдить, да заново ставить в траву, а я опять в крик – горячо, мол и страшно…
И помнится мне, небо сделалось вдруг почти черно, как бы кто прикрыл день крышкой, да прямо посреди лужайки, там, куда меня всё норовили поставить босыми-то ножками, возжёгся яркий колобок. Точно таким бывает закатное солнце издали, – очерченным ровно, неярким, которое можно рассматривать, не боясь ожечь взгляда. И вот зависло это маленькое солнышко над поляной: румяное, наливное… Только я к нему пошёл, тронуть, так ли оно тепло, как глянется, а оно возьми, и исчезни.
Ну, я, понятное дело, в слёзы, а там и с неба закапало. Меня в дом, со всеми почестями, принялись расспрашивать,, как это я не напужался шаровой-то молнии. А мне-то и невдомёк. Что я там понимал. Светит ласково, горячим не брызжет…
– Мда… Дитя, оно дитя и есть. Но, только не в обиду,, – этот раз не в счёт.
– Отчего ж?
– Так по малолетству! Знали б вы, что оно такое, бежали бы, что есть духу, а то и вовсе лишились бы чувств со страху.
– Так во второй-то раз я уже постарше был, и то не испугался. У той же бабули случилось. Влетел огненный шар в открытое окошко флигеля, как раз к чаю. Все в ужасе, перешёптываются, велят не смотреть в ту сторону, не дышать.
– Ну, а вы чего ж?
– Да ничего! Слушать никого не стал, поднялся со своего места, прошёл мимо того шара, отворил окошко пошире и указал ему дорогу.
– Как это?!
– Очень даже просто. С поклоном. Вот, говорю, здесь вам свободнее будет. Проходите!
– А он чего?
– Ничего. Как мимо меня летел, замер подле лица, будто рассмотреть пытался или запомнить получше.
– И что потом?
– Ничего!Дальше полетел!
– В окошко?!
– Ну, а куда же ещё! Именно туда!
Сосед по даче недоверчиво поглядел на меня, но промолчал. Нам пора было расходится по домам. Ветер только-только задул свечу заката, но как-то слишком скоро сделалось и сыро, и темно. Хотя над горизонтом, – миражом иль видением, долго ещё висел занавес неба, прожжённый то ли солнцем, то ли так похожей на него молнией, свернувшейся рыжим котёнком в клубок.
Рядом с дорогой дремал олень. Несмотря на то, что тот возлежал на открытом месте, на самом виду, он был совершенно незаметен и чудился не более, чем стаявшей под душем солнечных лучей кочкой. И так бы и не навлёк на себя беду внимания, если бы не выдавшее его намерение переменить положение тела, потянуться, размять шею, дабы разделаться с весенними звуками, как с подсолнечной шелухой, стрекоча ладно притачанными остроконечными ушами.
Со стороны выглядело так, будто олень отдыхает, в самом же деле он встречал рассвет. Часто поглядывая в ту сторону, откуда из-за подоконника леса должно было показаться солнце, он нетерпеливо жевал губами, из-за чего создавалось впечатление, что олень шепчет молитву. О чём просил он – догадаться немудрено: всяк, кто поневоле терпит холод, ждёт тепла, голодный – сытости, а готовый любить – любви. А олень был готов. На Николу летнего14 ему должно было исполнится два года15, так что – вполне.
Олень казался себе наполненным соками жизни, что готовы выплеснуться наружу, хотя в самом деле до этого момента было ещё нескоро. Всего-то – пережить весну и лето. Олень понимал, что с порога, наперёд, оно всегда дольше, чем ежели обернуться назад, от того и вздыхал время от времени тихонько.
Замеченный уже проходящими и проезжающими с дороги, олень сделался беспокоен, но не решался уйти. И едва солнце лизнуло оленя в нос, оставив на нём сладкий розовый след, он, улыбнувшись ему в ответ, тотчас поднялся из сугроба, да потопал в чащу леса, – ждать. А посреди кроны спелого, но всё ещё юного сердцем крепкого дуба остался цвести цветок солнца, схожий с чертополохом и одуванчиком одновременно.
…Гребень сосулек впивался вострыми зубьями в локоны весны, расчёсывая её длинные волосы, что струились, касаясь земли. Солнце торопилось довести до совершенства ледяные скульптуры, оставленные зимой. Что ж до самОй весны… В тени ночи сеяла она на округу пшеничную муку последнего снега и торопилась вспомнить песни, без которых весна как бы ещё и не началась.
Помню, ребёнком мне было любопытно всё вокруг, и вместо того, чтобы поспешать за матерью по каким-то взрослым делам, я мешал ей торопиться, с недовольным, капризным выражением вертел головой на четыре стороны, покуда не замечал нечто интересное, а приметив, тут же вырывался от неё, дабы проследовать, к примеру, за муравьями, что гуськом шествовали вдоль трещины асфальта и взбирались на посаженый недавно тополь через кованную решётку забора, как по тротуару.
Сам при этом я оказывался столь неловок, что мог зацепиться ботинком за ногу матери или собственную ногу, или за ту самую трещину в асфальте, да рухнуть в грязь, обрызгав и себя, и прохожих, не меняя, впрочем, настроения. Даже со дна самой глубокой лужи я невозмутимо продолжал следить за букашками, которым, понятно, не было до меня дела. У них, по обыкновению, всё своё: и заботы, и жизнь.
Но в три года, когда мать с трудом выучила меня, наконец, грамоте, всё коренным образом изменилось. Отложив ненадолго восторгаться природой, с такой же ненасытной жадностью я принялся выискивать знакомые буквы, что непостижимым, волшебным образом выстраивались в слова и звучали, обретая смысл. С глупейшим и важным видом я читал золотые таблички с фамилиями докторов, списки жильцов на жестянке у подъездов, передовицы в «Правде» и названия магазинов, не забывая при случае поправлять окружающих: «Какая такая «булоШная»?! Разве не видно, что там другая буква написана?! Др-р-ругая!!!» – неистовствовал я, но в виду отсутствия необходимого для раскатистого звука рычания, эти мои инсинуации выглядели по-меньшей мере потешно, если бы не сам факт картаво и бойко читающего малыша, что путал все карты.
– Вы что, заставили выучить его наизусть? – сочувственно осклабившись в мою сторону, приставали к матери соседи по очереди к детскому доктору, на что я, насупив брови, и едва не бодаясь, зачитывал всё, что попадалось на глаза: «Ухо-горло-нос! Фельдшер! Медсестра! Туалет!» Особенно хорошо выходили «Лаборатория» и «Прививочная».
Заметив однажды в руках дедуси поджидающего внука «Правду», я торжественно зачитал с самого верха листа, – «Родине! Ответим! Добрыми! Делами!»16, после чего испуганный дед свернул газету и спрятал её во внутренний карман пиджака от греха подальше.
Бабушка, служившая некогда учителем и даже заведующей школы, к моим поползновениям перечитать всё на свете, до поры до времени относилась с пониманием.
Но одним, самым обыкновенным полднем, когда мы возвращались с покупками из булочной, едва я кинулся к люку, что блестел медалью на пиджаке тротуара, дабы провозгласить во всеуслышание загадочные литеры на его рельефной стороне, бабушка вдруг остановила меня, ухватив за рубашку. Увлекая за собой, тихо морщась от сострадания, она поведала о соседской девочке, что «точно также» наступила на край крышки.
– И что с того? – расстроился я, потому как мне не дали разобраться с выпуклыми, приятными наощупь буквами.
– Да то! – начала сердиться бабушка, – Перевернулась крышка, ровно монетка, упала бедняжка вниз, в колодец, и обварилась насмерть.
– Кто? – не понял я.
– Девочка! – теряя терпение повторила бабушка.
Девочки той я не знал, и не видел никогда, но соседки, что наваривши щей. да компоту и оставили их настояться к обеду, уже спешили вон из квартир, поправляя платки кулаком с зажатой в нём жмени подсолнухов. Выкатывая в запоздалом испуге глаза, женщины делились друг с другом неведомыми им подробностями, совершенно не прячась ребятни, что бегала тут же. Чаще прочего от скамейки, где сидели сплетницы, раздавалось «клочья кожи», из-за чего мне представлялся сваренный в кожуре картофель… и больше ничего.
Но на следующий день, когда мимо дома, под звуки траурного марша, раздирающего воздух, как душу, прошествовала похоронная процессия, я в ужасе бежал со двора, и поклялся не выходить из дому «никогда в жизни», даже под страхом не увидеть больше сказок «Кота Мурлыки».
А ещё через день приехала машина с краном и сгрузила на страшное место бетонные плиты, загородив и сам злосчастный люк, и подходы к нему. Впрочем, через щели между ними временами выбивались струи пара, пугая прохожих и местную ребятню, а заодно мешая навсегда позабыть о судьбе маленькой девочки, наступившей на незадвинутый кем-то люк.
Много позже, когда ужас осел на дне памяти и я стал выходить во двор, то поглядывая в ТУ сторону, где дышала горячим паром земля, я неизменно сокрушался. Эх, – думалось мне, – если бы та девочка умела читать… Ведь там же было на-пи-са-но!.. Но вот что именно, я так и не разузнал.