bannerbannerbanner
полная версияУчастник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки

Игорь Алексеевич Гергенрёдер
Участник Великого Сибирского Ледяного похода. Биографические записки

Полная версия

Избитый – будущий герой Великой Отечественной

Как-то Рябов и большая группа милиционеров, с ними Алексей, по доносу накрыла хозяйство подпольного самогонщика. Согласно традиции, пару бутылей разбили рукоятками наганов, из других щедро угостились под закуску, поданную хозяином. Прихватив самогонку и с собой, ему оставили то, что уцелело. Когда, весёлые, шумные, шли по улице, перед ними возник всадник в шинели, на боку – кобура.

«Кто главный? Документы!» – закричал он.

Рябов, как человек большой уверенности в себе, к тому же под парами, глубоко оскорбился. Ярость исторгла из него возглас: «А ну…» – сопровождаемый рядом жёстких выражений.

Он бросился к всаднику, которого при энергичной поддержке своих людей стащил с лошади. Того обезоружили, стали дубасить. Милиционер с уголовным прошлым Сеня Миганов узнал в нём чекиста Медведева, о котором рассказывали страшное. В голод, когда крестьянам запрещалось возить хлеб в город на продажу и его в деревнях отбирали по продразвёрстке, голодающие горожане добирались на крышах вагонов туда, где можно было на какие-то вещи выменять муку, картошку. Заполучив мешок, они, называемые мешочниками, отправлялись домой, и тут на станциях чекисты устраивали на них облавы. Пойманных в Брянске приводили в кабинет зам. начальника Особого отдела Брянской уездной ЧК Медведеву, и тот, сидя за столом, убивал их выстрелами из нагана.

В минуты, когда Медведева, не зная, кто это, били, Сеня Миганов шёпотом назвал его Алексею и добавил: «Замочим его под шумок». Оба в потасовке старались ударить чекиста в висок, били его по почкам, однако убить не смогли. Он кричал что-то, его не слушали, но, когда приволокли в милицию, посмотрели его документы, сконфузились.

Дмитрий Николаевич Медведев был переведён из Брянска куда-то в другое место, а теперь приехал в Бежицу по делам или навестить родителей, живших здесь. О его влиятельности говорило то, что ему предоставили верховую лошадь. В Великую Отечественную войну он прославится, командуя партизанским отрядом, станет автором книги «Это было под Ровно».

А тогда в 1923-м за злосчастную встречу с ним бывший моряк Рябов получил три года, наказали и остальных. Мой отец и Сеня Миганов, отсидев две недели в кутузке, были уволены из милиции. У них и у их товарищей отобрали только что выданное на новую форму сукно, о чём мой отец особенно сожалел: «Ведь больше двух лет в отрепьях ходил, в них и остался».

Сеня Миганов сказал ему, что отправляется в тайгу за Енисей: «Буду там жить, как староверы-отшельники». По его словам, в «среде, какая образовалась», противно существовать. Она, дескать, будет только хуже, власть ещё такое наделает, что по царской каторге заплачешь. Отец передавал мне слова Сени Миганова с матерным новообразованием: «Что такое – это государство? Власть палачей и наёбщиков и верящие им недоумки».

Он позвал моего отца отправиться с ним, «взяв с собой баб поздоровее». Предложение сулило так много неизвестного, что отец не решился принять его. Однако мечта о жизни в таёжной глуши осталась с ним. Он, по его признанию, «буквально с азартом» читал вышедшую тогда повесть Владимира Арсеньева о таёжном кочевнике «Дерсу Узала».

Завод, родственники

Алексея донельзя интересовало умение жить в тайге. Его душевно грела фраза монаха Ферапонта из дореволюционного издания «Братьев Карамазовых» Достоевского: «Я-то от их хлеба уйду, не нуждаюсь в нем вовсе, хотя бы в лес, и там груздем проживу или ягодой, а они здесь не уйдут от своего хлеба, стало быть, черту связаны». Отец Ферапонт имел в виду обитателей монастыря, где он жил, говоря «от их хлеба», а Алексей относил эти слова к так называемым советским людям и тем, кто ими правил.

Но жизнь ставила свои условия. Он устроился охранником на завод «Красный Профинтерн», поступил на вечернее отделение машиностроительного техникума и, окончив его, получил диплом мастера по обработке металлов резанием. Стал рабочим, жил то у одной, то у другой молодой женщины; в той действительности было нелегко встретить спутницу на всю жизнь.

Переписывался с матерью и с сестрой Маргаритой. Они и младшие братья Николай и Константин теперь жили неподалёку от Пензы на реке Узе близ посёлка Шемышейка, окружённого лесом, здесь муж Маргариты служил лесничим. Из писем матери мой отец знал, что со времён Гражданской войны нет вестей от родственников по фамилии Перец, живших в Киеве. Алексей съездил в Киев, нашёл дом, в котором когда-то побывал. В квартире родственников теперь жило несколько семей: узнав, кто его интересует, говорить с ним не стали. Старик же дворник сказал: «В войну съехали».

Мой отец съездил в Одессу, где родилась его мать, никого, кто помнил бы что-то о семье Кунов, он не нашёл. Снял угол в квартирке у старушки, жившей рядом с Греческой площадью, гулял по знаменитым Дерибасовской, Ришельевской, купался в море, подрабатывал грузчиком. Жизнь преображал нэп, соблазнительный аромат нёсся из булочных, закусочных, кафе; отец ел кефаль, жаренную в кляре по-одесски, скумбрию, запечённую в горчично-соевом соусе, плацинды – лепёшки из дрожжевого или слоёного теста с разной начинкой, как то: брынза, творог, тыква, яблоки. Пил вино, которое задёшево продавалось на каждом шагу, знакомился с девушками. Послал матери открытку с видом Ланжерона.

Когда вернулся в Бежицу, мать написала, что получила письмо от Фёдора, он живёт под Хабаровском. Владимир и Алексей стали переписываться с Фёдором, который сообщил, что участвовал в «последнем наступлении рати, потерпевшем фиаско», попал в плен, «потянул лямку, как положено». После освобождения поселился в селе Бичевая Лазовского района Хабаровского края, работает бухгалтером в подсобном хозяйстве лесодобывающего предприятия, женат.

Мой отец знал, что в сентябре 1919 Фёдор в тифе был отправлен с санитарным поездом во Владивосток. После выздоровления он, очевидно, служил в белой части, а потом пошёл в Земскую Рать, созданную Правителем Приамурского края Михаилом Константиновичем Дитерихсом летом 1922. Последнее наступление, о котором написал Фёдор, поначалу имело успех, белые продвигались вдоль Уссурийской железной дороги на север, разбили красных под Хабаровском, но с началом октября потерпели поражение под Спасском, отошли к корейской границе и во Владивосток. Видимо, где-то под Спасском или при отступлении, когда на белых нападали партизанские отряды, Фёдор и попал в плен.

Весть о Ле Коке

Фёдор сообщил, что в Земской Рати встретил Константина Ташлинцева, которого в Кузнецке ребята звали Ле Кок. Для моего отца это была радостная новость. В октябре 1918 в бою у Грачёвки Костя был ранен в живот и увезён на санитарной двуколке, мой отец и его друзья думали, что он умер. А Костя выжил. Его, должно быть, отвезли в тогдашний тыл, в Оренбург, а оттуда, скорее всего, отправили далее на восток, он вылечился и, в конце концов, оказался в Земской Рати. В плену Фёдор его не встречал – значит, Костя эвакуировался с белыми войсками из Владивостока на японском или американском корабле, а, может, ушёл через Корею в Китай.

Мой отец вспоминал детектив, написанный старшим братом Кости Ташлинцева. Пережитого накопилось столько, что хватило бы на книгу, которая не уступила бы тому детективу.

Минувшая опасность

Продолжая работать по полученной специальности на заводе, отец начал пробовать себя в литературе. Сосредоточившись на этом подобно Мартину Идену, герою Джека Лондона, он не позволял себе ни рюмки водки, бросил курить. Читал каждую свободную минуту книги, которые брал в библиотеке, а также покупал.

К Владимиру в Бежицу приехал брат Николай, ставший членом ВКП(б), устроился на работу, женился. Жену, еврейку, звали Фаня – так же, как помнившуюся моему отцу с детства родственницу, к которой он ездил в Киев.

Во второй половине 1920-х годов проводилась партийная чистка, когда требовалось сказать о родственниках, чем-либо запятнанных. Николай сообщил, что его брат Алексей был у белых. И Николая исключили из партии. А Алексей не пострадал – сталинский террор тогда ещё не развернулся, да и целью проверки был не он, а брат-коммунист. Бюрократия должна действовать по конкретному заданию; было бы задание – выявлять бывших белогвардейцев, мой отец, безусловно, попал бы под метлу.

Поворот

Тогдашняя пора жизни была сносной. Отец рассказывал мне, что «Красный Профинтерн» по договору с сельским кооперативом получал продукты для столовой. В обед здесь давали наваристые щи с мясом, на второе – большую рубленую котлету с подливкой и с гречневой ли кашей, с лапшой или с картофельным пюре, на третье – сырники со сметаной или просто творог со сметаной, кисель или компот.

Но вот в декабре 1927 года вышла газета «Правда» с заголовками: «Курс на коллективизацию». Курс провозгласили на XV-м съезде ВКП(б). И на другой же день, по рассказу отца, вместо мясных щей оказался «супец» с ломтиками картошки и парой рыбёшек, да тарелка пшённой каши, в ней у края чайной ложкой была сделана вмятинка, куда «капнуто» подсолнечное масло. «И с этого рациона, – сказал отец, – мы уже не слезли, если уж не говорить о временах, когда становилось похуже».

Фраза Панаита Истрати

Отец читал в газетах о приезде в СССР пишущего по-французски писателя-румына Панаита Истрати. Выходец из нищей семьи, из-за лишений заболевший туберкулёзом и пытавшийся покончить с собой, он начал писать по совету Ромена Роллана, прославился книгой о своих скитаниях и был назван «балканским Горьким». В 1927-м, в десятилетие Октября, Истрати посетил Москву, Киев. Через год приехал ещё раз, побывав на родине Горького в Нижнем Новгороде, потом в Баку, в Батуми, в других местах.

После отъезда он написал книгу об увиденном, где рассказал о произволе советских бюрократов, о фактическом бесправии трудящихся, об их эксплуатации «государством рабочих и крестьян». Писатели Запада, Анри Барбюс и другие, известные как друзья СССР, объявили Панаита Истрати предателем. Советская печать принялась навешивать ему ярлыки «очернителя» и «фашиста», в доказательство приводя фразу Истрати об СССР: «Сам чёрт создал эту страну для диктатуры».

 

Мой отец ни прочитать, ни увидеть произведение Панаита Истрати не мог, но сказал себе, а спустя много лет мне, что одна эта фраза выказывает такой ум, долю которого не худо было бы призанять тогдашним корифеям, певшим Советскому Союзу дифирамбы.

Перемены в жизни. Литературный институт

Отец снял угол у большой рабочей семьи, имевшей при избе сараюшку для кур, огород. Он с членами семьи завтракал и ужинал за доплату: ели, главным образом, овощи – летом свежие, зимой солёные. Иной раз бывали яйца; особенно же выручала квашеная капуста.

Человек крепкого здоровья, Алексей любил физические нагрузки, движение – стал заниматься боксом, который разрешили в 1927 году.

В 1930-м женился, жену звали Анастасия. От завода дали комнату в небольшом одноэтажном доме. Прилегающая к дому земля была поделена жильцами на участки. Алексей и Анастасия, как и другие, сажали на своём участке картошку. Иногда Алексей с кем-либо из приятелей ловил бреднем рыбу в реке Десне, ему запомнился случай, когда он принёс домой щуку более метра длиной.

В 1931 году родилась дочь, названная Маргаритой (Ритой) в честь старшей сестры Алексея. Позже родилась дочь Наталья.

В 1936 году мой отец поступил на заочное отделение Литературного института Союза Советских Писателей в Москве. Свои первые рассказы он писал, разумеется, с позиции советского автора.

Одним из его сокурсников оказался перевоспитавшийся преступник. Тогда гуляло слово «перековка». Власть «перековывала» воров в примерных тружеников. В газетах писали, как такой-то рецидивист сделался сталеваром, другой – агрономом. Тот, кто учился с Алексеем, получил престижную в то время профессию шофёра и должен был ещё и стать писателем.

Узнав, что Гергенредер из Брянска, он отозвался на это: «О, в тех местах я пожил!» Алексей в разговоре коснулся истории с Медведевым и, хотя не сказал, что участвовал в ней, сокурсник, похоже, предположил такую вероятность, это расположило его в пользу моего отца. Историю сокурсник знал. Оказалась небезызвестной для него и фигура Сени Миганова. Алексей сказал, что работал с ним в милиции, спросил, не слыхал ли студент, где он теперь. Тот ответил: «Я слышал – он ушёл в леса Урянхая. Может, живёт там». Урянхай – тогдашняя Тувинская Народная республика.

Учёба

Преподаватели в Литературном институте получили образование до 1917 года, и им было что передать студентам. На моего отца в высшей степени повлияло ознакомление со старыми текстами: к примеру, с языком «Кормчих книг» (сборников церковных и светских правил). В описании осады турками Константинополя в 1453 году отца поразили слова о видении: об упавших на город багровых каплях дождя, крупных, яко воловье око. Он с восхищением повторял сравнение: «Яко воловье око». (Позднее отец обнаружил это сравнение в романе саратовского писателя Григория Коновалова «Былинка в поле»: «…всю ночь сек его дождь крупный, яко воловье око»).

Сильно воздействовала на отца эпическая поэма Шота Руставели «Витязь в тигровой шкуре». Созданная в XII веке, не сохранившись в оригинале, но являясь литературным событием непреходящего значения, она, переведённая на русский язык, открывала перед студентами широту и глубину показа великой исторической эпохи. Работа с поэмой учила построению сюжета, обогащала проникновением в её образы, приобщением к выразительности деталей. Тем пошлее казалась отцу острота одной из студенток, упрямо ею повторяемая: «Шо-то пили, шо-то ели, Шота Руставели».

Студент Гергенредер убедился, насколько значим для творческого человека Шекспир. Занятия по его трагедиям проводил известный шекспировед профессор Александр Абрамович Аникст, и эти занятия подтолкнули Гергенредера к самостоятельному осмыслению образов. Он пришёл к выводу, что официальная трактовка образа Офелии – как чистой невинной девушки – сентиментально-слащава, неверна. Её отец, ловкий корыстный царедворец Полоний, наверняка из целей выгоды не раз предлагал Офелию власть имущим и, уж конечно, – отцу Гамлета и Клавдию. Таким образом, имеет право на жизнь и соответственная постановка спектакля. Однако высказывать эти мысли, которые противоречили официальной трактовке, было опасно, и мой отец держал их при себе.

Запомнилось ему одно из обсуждений «Евгения Онегина» на семинаре. Преподаватель поведал, как к роману Пушкина отнёсся Лев Толстой. Тот указал на три известных строки:

 
Зима!.. Крестьянин, торжествуя,
На дровнях обновляет путь;
Его лошадка, снег почуя…
 

После чего Толстой задался вопросом – отчего-де крестьянин торжествует? Быть может, он едет в город купить себе соли или махорки? И как, мол, можно чуять снег?

Преподаватель считал, что Толстой придрался зря. Крестьянин торжествует оттого, что едет не в телеге по грязи, в которой вязнут колёса. Лошади гораздо легче тянуть дровни, скользящие по снегу. И снег она вполне может почуять, это иной человек не улавливает запаха снега, но не животные. Главное же – лошадь знает разницу между грязью и снегом.

Казалось бы, всё стало ясным, но мой отец обратил внимание на то, мимо чего прошёл придирчивый Толстой.

 
Его лошадка, снег почуя,
Плетется рысью как-нибудь;
 

Рысь – это бег. Как можно плестись бегом? Тут уж Пушкина можно было бы и укорить. Далее – более серьёзное:

 
Вот бегает дворовый мальчик,
В салазки жучку посадив,
Себя в коня преобразив;
 

Вообразимо ли, чтобы собачка сидела в салазках, которые тянет за собой мальчик? Да она тут же выскочит, будет прыгать вокруг мальчика, резвиться, играть. Пушкин нарисовал картину, совершенно неправдоподобную, нереальную! Интересно, что Толстой это проглотил. Когда мой отец высказался, преподаватель заявил, что семинар, собственно, посвящён другим вопросам.

Много внимания требовали семинары по мастерству. Постулатом было: надо учиться писать так, дабы слова передавали то, что передают зрение, слух, а в нужных случаях – обоняние. Читатель должен ясно видеть, слышать отображаемое и даже ощущать запахи.

Запомнились Алексею занятия, посвящённые определению понятия. Преподаватель предложил дать определение понятия «лев». Зазвучали варианты: то чересчур многословные, то неточные, а чаще – с тем и с другим подобным недостатком. После подробного разбора преподаватель привёл своё определение: «Грива и огромная пасть, укреплённая на мощных лапах». Его спросили: а как же, мол, шея, грудь? Он ответил: «Вам не представятся сами шея и грудь?»

О Льве Толстом

Говоря о портретах, в которых выражалась бы связь деталей внешности с характером, преподаватель назвал как образец портрет Льва Толстого, созданный австрийским писателем Стефаном Цвейгом. Публикация на русском языке увидела свет в 1929 году в Ленинграде в книге литературоведа Бориса Эйхенбаума. Мы с отцом нашли эту работу «Лев Толстой», глава «Портрет» в сочинениях Стефана Цвейга, изданных гораздо позже.

Привожу поразительную выдержку:

«Чтобы распознать духовным оком наготу и сущность этого скрытого лица, необходимо устранить заросль бороды (его портреты в молодости, безбородые, оказывают огромную помощь для таких пластических откровений). Сделав это, приходишь в ужас. Ибо совершенно очевидно, совершенно неоспоримо: контуры лица этого дворянина, человека высокой культуры, выточены грубо, они ничем не отличаются от контуров лица крестьянина. Приземистую избу, дымную и закопченную, настоящую русскую кибитку, избрал себе жилищем и мастерской гений: не греческий Демиург, а нерадивый деревенский плотник соорудил вместилище для этой многогранной души. Неуклюжие, неотесанные, с толстыми жилами, низкие поперечные балки лба над крошечными оконцами-глазами, кожа – земля и глина, жирная и без блеска. В тусклом четырехугольнике нос с широкими открытыми звериными ноздрями, за всклокоченными волосами дряблые, точно приплюснутые ударом кулака, бесформенные, отвисшие уши; между впалыми щеками толстые губы, ворчливый рот; топорные формы, грубая и почти вульгарная обыденность».

Далее, продолжая прибегать к впечатляющей образности, Цвейг задаётся вопросом исследователя о признаках духа, ума в этом лице:

«Тень и мрак повсюду, придавленность чувствуется в этом трагическом лице мастера, ни намека на возвышенный полет, на разливающийся свет, на смелый духовный подъем – как в мраморном куполе лба Достоевского. Ни единого луча света, ни сияния, ни блеска – идеализирует и лжет тот, кто отрицает это: нет, лицо Толстого, несомненно, остается простым и недоступным, оно не храм, а крепость мыслей, беспросветное и тусклое, невеселое и безобразное, и даже в молодые годы Толстой сам отдает себе отчет в безотрадности своей внешности. Всякий намек на его внешность «больно оскорбляет его»; он думает, что «нет счастия на земле для человека с таким широким носом, толстыми губами и маленькими серыми глазами».

Цвейг прекрасно понимает стремление Толстого заслониться от того, что его угнетает: «Поэтому еще юношей он прячет ненавистные для него черты лица под густой личиной темной бороды, которую поздно, очень поздно старость серебрит и окружает благоговением».

К словам австрийского писателя добавим, что Толстой ловит людей на удочку, выбрав себе наряд: длинную рубаху, подпоясанную верёвкой, крестьянские штаны, заправленные в сапоги. Он хитро использует невыносимую для него внешность, дабы внушать, что он принял её ради проповедуемой им философии опрощения (мало кто представит, как он выглядел бы в модном костюме светского барина). Так, может быть, философию опрощения он изобрёл с тем, чтобы одеться простолюдином и оправдать свою внешность?

Цвейг замечает: «Когда он едет рядом с седобородым слугой, то нужно основательно разобраться по фотографии, кто, собственно говоря, из двух сидящих на облучке стариков граф, кто кучер».

Это просто замечание писателя, замечание без вывода. А вывод таков. Люди, глядя на фотографию, восхищаются: Толстой сумел, согласно своему учению, опроститься до того, что он, аристократ, неотличим от простого слуги. И никому не приходит в голову, как аристократ стесняется своего природного вида простолюдина, к тому же низкорослого (фотографируясь с Горьким, он встал на положенную наземь доску).

У него чувственная натура, его влечёт к красоткам, и он мучается тем, как он выглядит в физической близости с красивой девушкой. У неё, изводит его внутренний голос, не может быть радости от роли любовницы такого мужчины.

Известно, что молодую жену-немку Софью Андреевну, урождённую Берс, он ознакомил с дневниковыми записями о своих сексуальных связях. Момент, мимо которого прошёл Стефан Цвейг и на котором останавливались многие. Они осуждают Толстого за желание причинить жене боль, обвиняют его в садизме. Истинной же причины не видят. Толстой хотел доказать ей, что им отнюдь не пренебрегали, что он – Дон Жуан. Наблюдая её переживания по мере того, как ей открывалась его сексуальная жизнь, он наслаждался: цель достигнута, измученная жена осознала, какой пресыщенный любовью самец выбрал её.

Вести себя действительно, как Дон Жуан, Толстой не мог себе позволить из страха показаться смешным. Легко представить, какую зависть вызывал у него Пушкин с его любовными похождениями. Толстому оставалось обрушиваться на женщин как на греховодниц, проповедовать воздержание. Неимоверно самовлюблённый, тщеславный, он подавлял свои инстинкты и самоутверждался, благодаря огромному литературному таланту, находил спасение в славе, в попытках развенчать других великих. Мог ли ему нравиться Шекспир – автор «Ромео и Джульетты»?

Умением Толстого проникать взглядом в души людей Цвейг восхищён в высшей степени. Он ссылается на Горького, который испытал на себе действие толстовских глаз: «Горький, по обыкновению, находит для них самое меткое определение: «У Л. Н. была тысяча глаз в одной паре». В этих глазах, – пишет Цвейг, – и благодаря им, в лице Толстого видна гениальность».

Цвейга «охватывает ужас, когда он (Толстой) направляет этот серый, стальной меч на себя: его лезвие жестоко вонзается в глубочайшие глубины сердца». Писатель приводит признание Толстого: «Я испытываю истинное наслаждение при виде страданий умирающего животного», – сознается он, расколов сильным ударом палки череп волка, – и лишь при этом торжествующем крике кровавого наслаждения начинаешь подозревать о грубых инстинктах, которые он подавлял в себе всю жизнь (кроме бешеных юношеских лет)».

Толстому подошло бы нечто подобное словам Сергея Есенина:

 
 
Если не был бы я поэтом,
То, наверно, был мошенник и вор.
 

Толстой – не поэт, а какими словами заменить слова «мошенник» и «вор» – сообразительный человек найдёт.

Однако на кое-что из высказанного Цвейгом можно возразить. Он пишет о взоре Толстого: «едва лишь открылось веко, этот взор, немилосердно бодрствующий, неумолимо трезвый, точно под властью принуждения ищет добычи. Он опрокинет всякий обман, обличит каждую ложь, разобьет всякую веру: перед этим проникающим вглубь оком все обнажено».

Всё ли? Анна Каренина, решившись на самоубийство, бросилась под поезд. Шаг, психологически неоправданный. Красивой женщине не может быть безразлично, какой её увидят после смерти; тем более, что она знает – её увидит любимый. Бросившись под колёса, превратиться в изуродованный расчленённый труп? Нет. Она предпочла бы яд, как Эмма Бовари. Но Толстой, чей роман «Анна Каренина» вышел в свет через двадцать лет после выхода романа Гюстава Флобера «Госпожа Бовари», не хотел обвинения в заимствовании.

Можно счесть изъяном в романе Толстого и то, что самоубийство героини он предварил смертью сцепщика вагонов в самом начале произведения; это кажется нарочитым.

Нарочито нравоучительна книга Толстого «Воскресение», начиная с названия. Это типично немецкий Bildungsroman (роман воспитания). Он скучен, читать его так же утомительно, как одолевать роман «Будденброки» Томаса Манна. Но у Льва Толстого есть вещи несравненные: повести «Смерть Ивана Ильича», «Холстомер», «Поликушка», рассказ «Хозяин и работник».

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27 
Рейтинг@Mail.ru