
Полная версия:
Игнатьев Викторович Дмитрий Где Господь молчит...
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Весь Рим, от шумных рынков Кампо деи Фьори до мраморных залов Ватиканского дворца, с замиранием сердца следил за агонией князя Церкви. В тавернах и на площадях шептались, передавая друг другу пугающие подробности. Говорили, что кардинала отравили. Что он выпил вина за ужином у кардинала Асканио Сфорца — выпил всего один кубок, из того самого графина, из которого наливали всем гостям, — и через час уже бился в конвульсиях. Говорили, что вино было отравлено медленно действующим ядом, который подсыпали не в графин, а прямо в кубок, и что яд этот был изготовлен в секретных лабораториях замка Святого Ангела по личному рецепту папы Александра VI, сведущего в алхимии и токсикологии.
Правда же была одновременно и проще, и страшнее.
Кардинал Микеле, человек умный, но болтливый, имел несчастье знать слишком многое. Точнее — слишком многое о деньгах. О тех самых деньгах, что текли рекой в папскую казну и столь же стремительно утекали из нее, оседая в сундуках семейства Борджиа и их приспешников. Он знал о фиктивных векселях, выписанных на имя подставных лиц. О драгоценной утвари, переплавленной в слитки и вывезенной в Испанию. О симонических сделках, заключенных во время конклава и теперь тщательно скрываемых. И, что самое непростительное, он имел глупость не только знать, но и намекать. Сначала — туманно, в узком кругу. Потом — все более открыто, в присутствии французского посла и агентов Флоренции. А за неделю до своей безвременной кончины, будучи в изрядном подпитии на приеме у кардинала делла Ровере, он и вовсе заявил, что «этот каталонский бык купил тиару за серебро, а теперь продает ее за золото, и недалек тот день, когда Господь покарает святотатцев».
Эти слова были переданы Чезаре уже на следующее утро — служба осведомителей у старшего сына Борджиа работала безупречно. Чезаре, выслушав доносчика, не сказал ни слова. Он только кивнул, отпустил шпиона и отправился на аудиенцию к отцу. О чем они говорили в тот день, не знал никто, даже вездесущий церемониймейстер Бурхард. Но через три дня кардинал Микеле скоропостижно скончался.
Теперь, стоя у окна своих личных апартаментов и глядя на залитый утренним солнцем внутренний двор Бельведера, Александр VI размышлял о том, что смерть кардинала, в сущности, была актом милосердия. Христианнейшим деянием. Ибо что есть милосердие, как не избавление человека от страданий? А старый Микеле страдал. Страдал от подагры. Страдал от французской болезни, подхваченной в молодости. Страдал от зависти к более удачливым соперникам. Теперь же он не страдал ни от чего. Он покоился с миром — вернее, его душа, если таковая существовала, отправилась в Чистилище, откуда ее можно будет со временем вызволить за скромную мзду, уплаченную в датарию. А бренная оболочка, набальзамированная лучшими мастерами Рима, лежала сейчас в открытом гробу посреди Сикстинской капеллы, ожидая заупокойной мессы.
Папа облачался к траурной церемонии с особым тщанием. Слуги подали ему сутану из черного шелка — знак папского траура, который надевался лишь в случае смерти монархов и ближайших родственников. Поверх сутаны легла белоснежная альба, символ чистоты и непорочности, а на нее — черная риза, расшитая серебряными нитями, с капюшоном, обрамленным мелким речным жемчугом. Митра, которую водрузили на голову понтифика, была из черного бархата, украшенная лишь одним-единственным сапфиром — камнем скорби и мудрости. Александр посмотрел на себя в большое венецианское зеркало и остался доволен. В этом облачении он выглядел не просто папой — он выглядел воплощением божественного правосудия, сошедшим на землю, чтобы вершить суд над живыми и мертвыми.
Дверь скрипнула. На пороге появился Чезаре, уже облаченный в кардинальский пурпур. Он был бледен, под глазами залегли тени — сказывались три ночи, проведенные в оргиях и совещаниях, — но взгляд его оставался твердым и ясным, как лезвие дамасского кинжала.
— Все готово, ваше Святейшество, — произнес он, склоняя голову в формальном поклоне. — Кардиналы собрались. Тело покойного на катафалке. Певчие ждут вашего знака.
Александр медленно повернулся к сыну. Его губы тронула легкая, почти незаметная улыбка.
— Готово? — переспросил он. — Что именно готово, Чезаре? Месса? Или... то, о чем мы говорили вчера?
Чезаре выдержал паузу. Затем, убедившись, что слуги вышли из комнаты, шагнул ближе и понизил голос до шепота:
— Секретарь покойного, некий Франческо да Терни, сегодня утром пытался бежать из Рима. Мои люди перехватили его у ворот Сан-Паоло. Он вез с собой сундук с бумагами. Бумаги сейчас у меня. Секретарь — в подвалах замка Святого Ангела. Он подтвердил, что Микеле вел дневник и переписывался с кардиналом делла Ровере. Письма содержат... нелестные оценки вашего понтификата.
— Дневник? Письма? — папа нахмурился. — Где они?
— Сожжены. Все до единого. Я лично бросил их в камин час назад.
Александр кивнул. Затем, помедлив, возложил руку на плечо сына и слегка сжал его — жест, который мог означать и отцовскую нежность, и одобрение, и нечто большее, нечто такое, что не нуждалось в словах.
— Ты хорошо поработал, — произнес он тихо. — А теперь идем. Нам предстоит сыграть роль скорбящих пастырей. И сделать это так, чтобы даже ангелы на небесах прослезились.
Сикстинская капелла встретила их прохладой и полумраком. Несмотря на утренний час, внутри царил таинственный, словно подводный, свет — его источали сотни восковых свечей, расставленных вокруг катафалка, и он отражался от золотых фонов фресок, еще не завершенных молодым флорентийцем Микеланджело, который как раз заканчивал роспись свода. В этом мерцающем сиянии лица святых, пророков и сивилл казались живыми — они смотрели на происходящее с немым укором, словно предвидя ту череду преступлений, свидетелями которой им предстояло стать.
Гроб с телом кардинала Микеле стоял на высоком катафалке, обитом черным бархатом с серебряной бахромой. Сам покойник, облаченный в полное кардинальское облачение — пурпурную сутану, стихарь, мантию и галеро, — лежал с закрытыми глазами и сложенными на груди руками. Его лицо, обезображенное предсмертными муками, было искусно загримировано: бальзамировщики покрыли кожу воском и румянами, придав ей подобие жизни. Но даже сквозь этот грим проступали следы агонии — заострившиеся скулы, провалившиеся глазницы, неестественно вывернутые уголки губ.
Кардиналы, епископы, прелаты и папские чиновники заполнили скамьи, расставленные вдоль стен капеллы. Их было не менее полусотни — весь цвет римской курии, все те, кто еще недавно пировал на приемах Борджиа, а теперь с каменными лицами внимал заупокойной службе. Среди них выделялся кардинал Джулиано делла Ровере, главный враг папы, специально прибывший из своей резиденции в Остии, чтобы почтить память покойного. Он сидел в первом ряду, прямой как палка, с лицом, напоминавшим застывшую маску скорби. Его глаза, холодные и внимательные, не отрывались от фигуры папы, словно он пытался прочесть на его лице следы преступления.
Александр VI, войдя в капеллу, не удостоил делла Ровере даже взглядом. Он медленно, размеренным шагом прошествовал к алтарю, преклонил колени перед дарохранительницей и погрузился в молитву. Со стороны могло показаться, что он и впрямь скорбит — так сосредоточенно было его лицо, так глубоки и истовы были его поклоны. Но те, кто знал папу близко, заметили бы, что губы его шевелятся не в такт словам литургии, а словно бы проговаривают что-то иное, не предназначенное для посторонних ушей.
Началась месса. Папский хор, состоявший из лучших певчих Италии, затянул «Dies Irae» — средневековый гимн о Страшном Суде, чьи мрачные, пронзительные звуки наполняли капеллу дрожью и трепетом. Александр, стоя у алтаря с поднятыми руками, сам произносил молитвы — его низкий, хорошо поставленный голос разносился под сводами, заглушая всхлипывания немногочисленных искренне скорбящих.
— Dies irae, dies illa, solvet saeclum in favilla... — пел хор.
— День гнева, день тот, обратит мир во прах, — мысленно переводил папа, и на его губах играла едва заметная усмешка. День гнева? О да, он настанет. Но не для него. Для таких, как Микеле. Для болтливых дураков, не умеющих держать язык за зубами. Для завистников и интриганов. Для врагов дома Борджиа. А он, Александр, наместник Христа, стоит выше гнева, выше суда, выше самой смерти. Ибо смерть — это лишь инструмент в его руках, такой же, как индульгенции, как симония, как дипломатические союзы.
Когда настал момент причастия, папа поднял над алтарем гостию — тонкий облаток пресного хлеба, который, согласно догмату, в этот самый миг пресуществлялся в истинное Тело Христово. Сотни глаз были прикованы к его рукам. Кардиналы опустились на колени. Даже делла Ровере, скрежеща зубами, вынужден был преклонить колено. Александр разломил гостию надвое — и в этом жесте, в этом хрусте ломающегося хлеба, почудилось вдруг что-то кощунственное, что-то напоминающее хруст шейных позвонков.
— Agnus Dei, qui tollis peccata mundi... — произнес папа, поднимая чашу с вином. — Агнец Божий, берущий на себя грехи мира...
«Все грехи мира, — промелькнуло у него в голове. — Включая этот. Особенно этот. Ибо если я — Агнец, то любое мое деяние, даже убийство, есть акт искупления. Не я пролил кровь Микеле — это Бог, действуя через меня, призвал грешника к ответу. Я лишь орудие. Я непогрешим. Следовательно, я невиновен».
Он поднес чашу к губам и отпил глоток вина — густого, сладкого, отдающего мускатом. Вино согрело горло, пролилось в желудок, разлилось по жилам теплом. Церемония близилась к завершению. Пора было произнести надгробное слово.
Александр обернулся к собранию. Его лицо, освещенное трепетным светом свечей, казалось одновременно скорбным и величественным. Он простер руки к гробу покойного и заговорил. Голос его, сначала тихий и проникновенный, постепенно набирал силу, заполняя собой все пространство капеллы.
— Возлюбленные братья и сыновья во Христе! Сегодня мы провожаем в последний путь нашего дорогого собрата, кардинала Микеле, князя Церкви, верного слугу Престола, человека, чья жизнь была посвящена служению Господу и Его Святой Матери-Церкви. Мы скорбим о его кончине, ибо смерть праведника — это потеря для всего христианского мира. Но мы также и радуемся, ибо знаем, что душа его ныне предстоит перед Престолом Всевышнего, где нет ни печали, ни воздыхания, но жизнь бесконечная.
Папа сделал паузу, обводя взглядом замерших слушателей. Его глаза на мгновение встретились с глазами делла Ровере. В этом обмене взглядами промелькнуло нечто, похожее на безмолвный поединок — столкновение двух воль, двух непримиримых врагов, запертых в одной клетке ритуала.
— Некоторые из вас, — продолжил Александр, и его голос чуть заметно дрогнул, — возможно, задаются вопросом: почему Господь призвал нашего брата так внезапно, во цвете лет, когда он мог бы еще долго служить Церкви? Почему смерть настигла его столь мучительно, столь неожиданно? Неисповедимы пути Господни, братья мои. Мы не можем знать замыслов Творца. Но мы можем верить, что все, что Он делает, Он делает к лучшему. Возможно, наш брат исполнил свою земную миссию и был призван к небесной награде. Возможно, его смерть — это напоминание всем нам о бренности бытия, о тщете земных амбиций, о необходимости жить в страхе Божием.
Он снова сделал паузу, и на этот раз его глаза наполнились слезами. Да, самыми настоящими слезами — солеными и горячими, — которые покатились по его полным щекам, оставляя влажные дорожки на безупречно выбритой коже. Кардиналы, видевшие это, были тронуты до глубины души. Некоторые из них и сами прослезились. Только делла Ровере оставался неподвижен, и его губы кривились в презрительной усмешке. Он знал цену этим слезам. Он сам не раз использовал их в политических целях.
Александр, тем временем, опустился на колени перед катафалком и припал губами к холодной, набальзамированной руке покойного. В этот момент к нему приблизился церемониймейстер Бурхард с кадилом в руках. Папа взял кадило, взмахнул им, окутывая гроб облаком ароматного ладана, и вдруг — едва заметно, одними уголками губ — наклонился к стоящему рядом Чезаре.
— Он слишком много знал о казне Святого Петра, — прошептал папа почти беззвучно, так что даже стоявшие в двух шагах прелаты не могли расслышать этих слов. — И был слишком глуп, чтобы молчать. Помни об этом, сын мой. Знание — это яд. Делиться им — смертельно.
Чезаре, не меняясь в лице, кивнул. Он стоял у гроба, прямой и неподвижный, словно статуя архангела Михаила с поднятым мечом. Он смотрел не на покойника, а на кардиналов, выстроившихся вдоль стен. Его холодный, оценивающий взгляд скользил по лицам, словно лезвие бритвы, и каждый, на ком он останавливался, чувствовал ледяной холодок между лопаток. Кто следующий? Кто из них окажется на этом катафалке через месяц, через год, через два? Кто проявит неосторожность, кто скажет лишнее слово, кто попытается встать на пути у дома Борджиа? Смерть кардинала Микеле была не просто убийством. Это было послание. Предупреждение. Урок, написанный на пергаменте из человеческой плоти и запечатанный печатью папской непогрешимости.
Когда церемония закончилась и последние звуки «Libera me, Domine» растаяли под сводами, папа в сопровождении свиты направился к выходу. У дверей капеллы его поджидал секретарь Франческо, тот самый красивый, женоподобный юноша с маслянистыми глазами. Он подал папе серебряный поднос, на котором лежал сложенный вчетверо пергамент.
— Что это? — спросил Александр, не замедляя шага.
— Прошение от вдовы покойного кардинала, ваше Святейшество, — прошелестел секретарь. — Она умоляет о пенсии. Говорит, что осталась без средств к существованию.
Папа остановился. Взял пергамент, развернул, пробежал глазами. Его губы тронула легкая усмешка.
— Пенсия? — переспросил он. — Вдова просит пенсию? Что ж, она ее получит. Выплатите ей... хм... сто дукатов единовременно. И передайте, пусть молится за упокой души своего мужа. Ей это понадобится больше, чем деньги.
Он сунул пергамент обратно секретарю и двинулся дальше. В этот миг из тени колонны выступила фигура в черном — это был все тот же Бурхард, педантичный немец, вездесущий и вечный, как сама папская бюрократия. В руках он держал свой неизменный дневник — толстую книгу в переплете из телячьей кожи, куда он записывал все события папского двора.
— Ваше Святейшество, — произнес он своим обычным бесцветным голосом, — позволите ли зафиксировать для истории слова, сказанные вами во время мессы?
Александр резко остановился. Обернулся. Его глаза впились в лицо церемониймейстера с внезапной, хищной настороженностью. Что слышал этот немец? Что он записал? Неужели он расслышал тот шепот, обращенный к Чезаре? Но Бурхард оставался бесстрастен, как каменное изваяние. Его перо зависло над раскрытой страницей дневника, и он смотрел на папу с выражением почтительного, но непреклонного терпения.
— Записывай, — медленно произнес Александр. — Записывай все, что сочтешь нужным, брат Иоганн. Я не боюсь истории. Я сам — история.
Он развернулся и зашагал прочь, оставляя за спиной гул голосов, скрип закрываемых дверей и запах ладана, смешанный с едва уловимым запахом тления, который, казалось, уже просачивался из-под крышки гроба.
А вечером того же дня, когда сумерки окутали Рим своей бархатной мантией, в личных покоях папы состоялся небольшой ужин — «скромная трапеза», как выразился сам Александр в разосланных приглашениях. Присутствовали только избранные: Чезаре, кардинал Фарнезе, датарий Феррари, несколько доверенных секретарей и, разумеется, Джулия Фарнезе, сияющая в платье из золотой парчи. Ужин был сервирован на террасе, выходящей в сады Бельведера, и легкий вечерний бриз, напоенный ароматом цветущих апельсиновых деревьев, смягчал духоту римского вечера.
Александр пребывал в отличном настроении. Он шутил, смеялся, поднимал кубки за здоровье гостей. Говорили о пустяках — о новой коллекции античных статуй, которую папа намеревался приобрести для Ватиканских садов, о предстоящей охоте в окрестностях Витербо, о слухах про французского короля, который якобы собирался в итальянский поход. Никто не упоминал о покойном кардинале Микеле. Никто не говорил о заупокойной мессе. Смерть, еще утром витавшая под сводами Сикстинской капеллы, была изгнана из этого круга избранных, как непрошеный гость.
Только Чезаре, сидевший в конце стола с кубком неразбавленного вина, оставался задумчив и молчалив. Когда ужин подошел к концу и гости начали расходиться, он подошел к отцу и тихо произнес:
— Секретарь, Франческо да Терни... Что с ним делать?
Александр, занятый тем, что кормил засахаренными фруктами ручного леопарда Джулии, не сразу ответил. Он почесал зверя за ухом, наблюдая, как тот щурит желтые, янтарные глаза, и наконец произнес, не оборачиваясь к сыну:
— Секретарь? Ах да, тот самый, что пытался бежать. Ну что ж, он знал о дневниках, знал о письмах. Он много знал. Слишком много.
— Он подтвердил, что копий не осталось, — сказал Чезаре. — Но он сам — ходячая копия.
— Вот именно, — папа наконец обернулся. — Ты сам ответил на свой вопрос, сын мой. Секретарь, который слишком много знает, — это опаснее, чем дневник. Дневник можно сжечь. Человеческую память — увы — сжечь нельзя. Разве что... вместе с ее носителем.
Чезаре кивнул. Его лицо не выражало никаких эмоций — ни сожаления, ни колебания, ни тем более раскаяния. Только холодная, деловая решимость.
— Я распоряжусь, чтобы все было сделано тихо, — произнес он. — Несчастный случай. Бытовое ограбление. Убийство бродягами. Рим полон разбойников.
— Сделай это сегодня, — сказал Александр, отвернувшись обратно к леопарду. — И проследи, чтобы Бурхард не узнал. Этот немец сует свой нос во все дыры. Он уже спрашивал меня о словах, сказанных во время мессы. Если он докопается до правды... — папа не закончил фразу. Вместо этого он протянул леопарду очередную засахаренную сливу и улыбнулся, наблюдая, как зверь хватает лакомство острыми зубами. — Впрочем, даже если докопается — что с того? Я — папа. Я непогрешим. А непогрешимый человек не может быть виновен в убийстве. По определению.
Чезаре поклонился и вышел. Его шаги гулко отдавались в пустом коридоре, затихая вдали. А папа еще долго сидел на террасе, глядя на звездное небо, раскинувшееся над Римом, и перебирал в уме события минувшего дня. Он думал о том, что смерть — это всего лишь инструмент, а жизнь — всего лишь игра. И он, Александр VI, наместник Бога на земле, был в этой игре главным игроком. Он устанавливал правила. Он двигал фигуры. Он назначал цену. И горе тому, кто попытается оспорить его ходы — будь то болтливый кардинал, или любопытный немец, или сам французский король.
Где-то вдали, за стенами Ватикана, прозвучал колокол — это монахи-бенедиктинцы монастыря Сан-Паоло призывали к ночной молитве. Александр прислушался к этому звуку, такому далекому и такому чуждому. Молитва. Благочестие. Святость. Когда-то, в юности, он, возможно, верил в эти слова. Теперь же они были для него лишь инструментами — такими же, как яд, как золото, как кинжал. Инструментами власти. И он владел ими в совершенстве.
Глава 4. «Колодец безнаказанности»
Римское утро одиннадцатого ноября 1492 года, дня святого Мартина Турского, покровителя воинов и виноделов, выдалось промозглым и серым. Свинцовые тучи, приползшие с Тирренского моря, низко нависали над городом, цепляясь за шпили колоколен и зубцы крепостных стен. Сырой, пронизывающий ветер гнал по узким улочкам опавшие листья и обрывки соломы, забирался под плащи прохожих, заставляя их кутаться и прибавлять шагу. Вода в фонтанах на площадях казалась мутной и холодной, как слезы. Даже вездесущие римские кошки, обычно лениво греющиеся на мраморных ступенях, попрятались в подвалы и на чердаки, чуя приближение настоящих холодов.
Но в Апостольском дворце, за толстыми стенами, обитыми драгоценными тканями, непогода не ощущалась. Здесь, в лабиринте залов, коридоров и потайных лестниц, царила своя, искусственная атмосфера — вечного лета, поддерживаемого жаром каминов, ароматом благовоний и бурлением человеческих страстей. И сегодня эта атмосфера была насыщена электричеством — тем особым, почти осязаемым напряжением, которое предшествует важным политическим событиям.
В то утро папа Александр VI ожидал гостя. Гостя особого, чей визит был обставлен всей возможной пышностью, но при этом окутан завесой секретности. Этим гостем был дон Диего Лопес де Аро, чрезвычайный посол Их Католических Величеств Фердинанда Арагонского и Изабеллы Кастильской — монархов, объединивших Испанию, изгнавших мавров из Гранады и отправивших Колумба на поиски западного пути в Индию. Посол прибыл в Рим инкогнито, под видом купца, торгующего шерстью, и остановился не в посольском палаццо, а в скромном домике близ церкви Сан-Джакомо-дельи-Спаньоли, где обычно селились паломники из Испании. Его миссия была слишком деликатна, чтобы афишировать её перед кардиналами и иностранными дипломатами, которые, как стервятники, кружили над каждым шагом нового папы, вынюхивая секреты и слабые места.
Впрочем, содержание миссии было Александру хорошо известно. Ещё за неделю до прибытия посла тайный гонец доставил в Ватикан зашифрованное письмо от самого короля Фердинанда. Письмо было написано тем вкрадчивым, многословным стилем, который так любили испанские дипломаты — стилем, в котором за цветистыми комплиментами и благочестивыми формулами скрывался холодный, прагматичный расчёт. Король поздравлял своего «возлюбленного кузена и земляка» с восшествием на Престол Святого Петра, рассыпался в уверениях в вечной дружбе и преданности, а затем, словно бы невзначай, переходил к делу. Испании нужна была папская инвеститура — официальное утверждение прав Фердинанда и Изабеллы на земли, открытые Колумбом. Нужна была булла, закрепляющая за ними титул «Католических королей», дарованный предшественником Александра. Нужна была, наконец, поддержка в давнем споре с Португалией о разделе сфер влияния в Новом Свете. И за всё это Фердинанд готов был платить. Щедро. По-королевски.
Александр, читая то письмо, усмехался. Он знал цену испанской щедрости. Знал, что Фердинанд, этот хитрый арагонский лис, будет торговаться до последнего мараведи, прикрывая скупость фразами о благочестии и нуждах веры. Но сейчас, когда папская казна только начинала наполняться, а враги внутри курии ещё не были окончательно сломлены, союз с Испанией был нужен и самому Александру. Нужен как противовес Франции, которая угрожала вторжением в Италию. Нужен как гарантия безопасности его испанских владений — герцогства Гандийского, которое он только что пожаловал своему сыну Джованни. Нужен, наконец, как источник звонкой монеты, без которой любая политика превращалась в пустой звук.
И всё же, помимо всех этих прагматических соображений, была у Александра ещё одна причина желать встречи с испанским послом. Причина глубокая, почти интимная, связанная с самой сутью его понимания папской власти. Он хотел — нет, он жаждал — продемонстрировать этому испанцу, этому посланнику королей, что такое истинная, абсолютная, неподсудная власть. Власть, которая не нуждается в оправданиях, не признаёт ограничений и не боится суда — ни земного, ни небесного. Он хотел, чтобы дон Диего Лопес де Аро, вернувшись ко двору Фердинанда и Изабеллы, рассказал им о том, что он видел в Риме. И чтобы рассказ этот заставил их содрогнуться. И чтобы они поняли: с этим папой нельзя говорить свысока. Этому папе нужно платить. И платить щедро.
Приём был назначен на десять часов утра в Зале Консистории — том самом, где обычно проходили официальные заседания коллегии кардиналов. Но сегодня зала была переоборудована для церемонии совсем иного рода. Александр лично руководил приготовлениями, и его глаз, намётанный на театральных эффектах, не упускал ни одной детали. По его приказу трон был поднят на дополнительную ступень, так что папа должен был смотреть на посла сверху вниз с высоты не менее пяти футов. Вдоль стен выстроились швейцарские гвардейцы в парадных доспехах, с алебардами, сияющими как зеркала. Кардиналы и прелаты, приглашённые присутствовать при аудиенции, были расставлены в строгом порядке — не как участники, а как статисты, призванные создать фон, подчёркивающий величие главного действующего лица.
Но главный сюрприз Александр приготовил для финала аудиенции. О нём не знал никто — ни кардиналы, ни церемониймейстер Бурхард, ни даже Чезаре, который сегодня, против обыкновения, не присутствовал на приёме, будучи занят какими-то делами в замке Святого Ангела. Этот сюрприз должен был стать кульминацией спектакля, наглядной демонстрацией тезиса о папской непогрешимости — тезиса, который Александр намеревался вбить в головы всем присутствующим, как гвоздь в крышку гроба.
Ровно в десять часов, когда колокола собора Святого Петра начали отбивать время, дверь в Зал Консистории распахнулась. В залу, сопровождаемый двумя папскими камергерами, вошёл дон Диего Лопес де Аро — высокий, сухопарый идальго лет пятидесяти, с длинным, узким лицом, обрамлённым седеющей бородкой, и тёмными, глубоко посаженными глазами, в которых читался многолетний опыт дипломатической службы. Он был облачён в строгий чёрный бархатный костюм по кастильской моде — без золотого шитья и драгоценностей, если не считать скромного золотого креста на груди. Единственной уступкой пышности была тяжелая золотая цепь — знак посольского достоинства, — которую он носил поверх камзола. Его походка была размеренной и твёрдой, как у человека, привыкшего ходить по скользким паркетам королевских дворцов, но в глазах, когда он окинул взглядом залу, на мгновение промелькнуло нечто, похожее на тревогу. Он много слышал об этом папе. И то, что он слышал, не внушало спокойствия.





