
Полная версия:
Игнатьев Викторович Дмитрий Где Господь молчит...
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
— Мерзавец! — прошипел он сквозь зубы. — Грязный, вшивый монах! Да как он смеет!
Джулия, испуганная его тоном, отодвинулась от стола. Леопард, почувствовав напряжение, заворчал и прижал уши. Александр встал и начал ходить по комнате, сжимая и разжимая кулаки.
— «Антихрист в тиаре», — повторял он, задыхаясь от ярости. — «Аптекарь Сатаны»! «Чудовище разврата»! И это говорит монах! Монах, который должен целовать мои туфли и молиться за моё здравие! Да я сотру его в порошок! Я сотру в порошок весь этот проклятый монастырь Сан-Марко! Я покажу этому червю, кто есть наместник Христа!
Он остановился у окна и прижался лбом к холодному стеклу. Ярость постепенно уступала место холодному, расчётливому бешенству — тому состоянию, в котором Александр был наиболее опасен. Савонарола. Джироламо Савонарола. Он слышал это имя и раньше, ещё когда был кардиналом. Какой-то сумасшедший доминиканец, который предсказывал конец света, обличал Медичи, призывал к покаянию. Тогда это казалось забавным курьёзом, темой для шуток за ужином. Но теперь этот сумасшедший осмелился напасть на папу. Публично. При тысячах свидетелей. И это меняло дело.
— Позвать ко мне Чезаре, — приказал он, не оборачиваясь. — Немедленно. И Бурхарда. И Феррари. Всех. Живо.
Через полчаса в малом кабинете папы собрался военный совет. Чезаре, облачённый в чёрный бархат, стоял у камина, скрестив руки на груди, и слушал отца с выражением холодного внимания на лице. Датарий Феррари, нервно теребя свой свиток, сидел на краешке стула, готовый записывать распоряжения. Церемониймейстер Бурхард, как всегда, стоял в тени колонны, и его перо уже бегало по пергаменту, фиксируя каждое слово. Кардинал Алессандро Фарнезе, приглашённый как советник по политическим вопросам, сидел в кресле с бокалом вина и задумчиво смотрел в потолок.
— Положение серьёзное, — начал Александр, расхаживая по комнате. — Этот монах не просто богохульствует. Он подрывает основы нашей власти. Он призывает народ не повиноваться папе. Он сеет смуту в самой богатой и влиятельной республике Италии. Если мы не остановим его сейчас, завтра его проповеди подхватят в Венеции, в Милане, в Неаполе. А послезавтра какой-нибудь безумец с кинжалом явится в Рим, чтобы «исполнить волю Божию» и убить антихриста. Ты понимаешь это, Чезаре?
Чезаре кивнул. — Понимаю. Этот монах опасен. Он фанатик. Фанатики не боятся ни золота, ни кинжала. Они боятся только одного — Бога. И если он верит, что Бог на его стороне, нам будет трудно его запугать.
— Запугать? — Александр резко обернулся к сыну. — Я не собираюсь его пугать. Я собираюсь его уничтожить. Стереть с лица земли. Раздавить, как вошь. Но прежде, — он поднял указательный палец, — прежде мы должны сделать всё по закону. По церковному закону. Чтобы никто не мог сказать, что папа расправился с пророком без суда и следствия.
Фарнезе отпил вина и одобрительно кивнул. — Мудрое решение, ваше Святейшество. Савонарола имеет огромную популярность в народе. Если мы просто убьём его, он станет мучеником. Его последователи будут почитать его как святого, и его смерть вдохновит новых фанатиков. Нужно действовать иначе: сначала дискредитировать, затем осудить, и только потом — наказать. Чтобы все видели: это не месть, а правосудие.
— Именно! — Александр хлопнул ладонью по столу. — Именно так мы и поступим. Сначала мы пригласим его в Рим. Напишем любезное письмо. Пусть приедет и лично изложит свои пророчества перед папским судом. Если он приедет — он попадёт в ловушку. Если откажется — мы обвиним его в непослушании папской власти. В любом случае он проиграет.
— Но он не приедет, — возразил Чезаре. — Он не настолько глуп. Он знает, что в Риме его ждёт либо тюрьма, либо яд.
— Тем лучше! — усмехнулся Александр. — Тогда мы нанесём удар с другой стороны. Мы напишем письмо флорентийской Синьории. Потребуем, чтобы они запретили ему проповедовать. Пусть заткнут рот этому крикуну. Если они откажутся — мы наложим на Флоренцию интердикт. Все церкви города будут закрыты. Ни месс, ни причастий, ни отпеваний. Флорентийские купцы, которые торгуют по всей Европе, окажутся вне закона. Их товары будут конфискованы, их души — прокляты. Долго ли они продержатся без церковных таинств? Без исповеди? Без отпущения грехов?
Фарнезе снова кивнул. — Интердикт — это сильное оружие. Оно может сломить сопротивление Синьории. Но есть одна проблема: флорентийцы упрямы. Они ненавидят, когда им диктуют из Рима. Это у них в крови ещё со времён Данте. Если мы надавим слишком сильно, они могут взбунтоваться и поддержать Савонаролу назло нам.
— Значит, нужно надавить ровно настолько, чтобы они испугались, но не настолько, чтобы взбунтовались, — произнёс Александр. — Мы будем действовать постепенно. Сначала — запрет на проповеди. Потом — требование явиться в Рим. Потом — обвинение в ереси. Мы зажмём его в клещи, и он сам сломается. Или его сломают сами флорентийцы, когда поймут, что он ведёт их к гибели.
Он снова сел за стол и придвинул к себе чистый лист пергамента. — Франческо! — позвал он секретаря. — Садись и пиши. Мы составим три письма. Первое — Савонароле. Вежливое, полное отеческой заботы. Пусть приедет в Рим для духовной беседы. Второе — флорентийской Синьории. Твёрдое, но не угрожающее. Пусть запретят ему проповедовать до окончания расследования. Третье — генералу доминиканского ордена. Пусть напомнит своему подчинённому о послушании. И пусть все три письма будут доставлены как можно скорее.
За следующие два часа Александр продиктовал три послания, каждое из которых было маленьким шедевром дипломатического лицемерия. Письмо Савонароле начиналось словами: «Возлюбленному сыну во Христе, брату Джироламо, приветствие и апостольское благословение...» — и дальше следовали абзацы, полные елейных фраз о пастырской любви, о радости слышать о его благочестии и о желании лично обсудить его пророчества. Ни слова упрёка, ни намёка на угрозу. Только сахар и мёд — достаточно сладкие, чтобы усыпить бдительность, и достаточно липкие, чтобы поймать жертву в западню.
Письмо Синьории было выдержано в ином тоне. В нём папа выражал «глубокую озабоченность» тем, что некий монах сеет во Флоренции смуту, призывая к неповиновению церковным властям. Он напоминал, что город обязан своим процветанием папскому покровительству, и намекал, что это покровительство может быть отозвано, если Синьория не примет мер. Он не требовал прямо — он лишь «рекомендовал» и «советовал». Но каждая фраза дышала скрытой угрозой, как туча, готовая разразиться громом и молнией.
Письмо генералу ордена было самым коротким и самым жёстким. Папа напоминал о монашеском обете послушания, о необходимости смирения и о том, что гордыня есть первейший из смертных грехов. Он требовал немедленно призвать брата Джироламо к порядку, а в случае неповиновения — прислать его в Рим под конвоем, «для вразумления и исправления».
Когда письма были запечатаны и отправлены с гонцами, Александр позволил себе немного расслабиться. Он приказал подать ещё вина и устроился в кресле у камина. На душе у него было неспокойно, но он гнал от себя тревогу. В конце концов, что такое какой-то монах? Червяк, которого можно раздавить одним движением пальца. Пророков и раньше хватало — и где они теперь? Одни сожжены, другие забыты, третьи объявлены сумасшедшими. Этого ждёт та же участь.
Но Чезаре, стоявший у окна и глядящий на залитый дождём двор, думал иначе. Он знал, что фанатики — самая опасная порода людей. Их нельзя купить. Их нельзя запугать. Их можно только убить. И чем раньше это будет сделано, тем лучше.
— Отец, — произнёс он, не оборачиваясь, — разреши мне поехать во Флоренцию.
Александр поперхнулся вином. — Что? Во Флоренцию? Зачем?
— Чтобы решить проблему на месте. Ты сам говорил: письма — это хорошо, но они могут не подействовать. Флорентийцы упрямы. Савонарола — фанатик. Нужен кто-то, кто будет там, кто сможет надавить на Синьорию лично, кто сможет... — он сделал паузу, — кто сможет сделать то, что не могут сделать письма.
Александр задумался. Он понял, что имеет в виду сын. Не переговоры, не дипломатию — а кинжал, яд, несчастный случай. То, что Чезаре умел делать лучше всего. Но риск был слишком велик. Если Чезаре попадётся, если его разоблачат, это будет катастрофа. Папский сын, убивающий пророка? Такой скандал может стоить ему тиары.
— Нет, — произнёс он наконец. — Пока нет. Мы подождём ответа на письма. Посмотрим, как отреагирует Синьория. Если они подчинятся — отлично. Если нет — тогда мы будем думать о других мерах. А пока, — он встал и положил руку на плечо сына, — займись лучше делами в Романье. Мне нужно, чтобы к весне все тамошние замки были под нашим контролем. Это важнее, чем какой-то монах.
Чезаре кивнул, но в его глазах по-прежнему горел холодный, недобрый огонь. Он не привык отступать и не привык ждать. Но приказы отца пока ещё были для него законом. Пока ещё.
Последующие недели стали для Рима временем напряжённого ожидания. Гонцы скакали во Флоренцию и обратно, привозя новости. Первое письмо, отправленное Савонароле, осталось без ответа — монах даже не удостоил папу объяснениями, почему он не может приехать. Зато его проповеди стали ещё яростнее. Теперь он обличал уже не только Александра, но и всю римскую курию, называя её «вертепом разбойников», «синагогой Сатаны», «блудницей вавилонской, упившейся кровью мучеников». Он предсказывал, что скоро Господь пошлёт на Италию нового Кира — иноземного царя, который сметёт с лица земли папский Рим и очистит Церковь огнём и мечом.
Второе письмо, адресованное Синьории, также не возымело немедленного действия. Флорентийские правители, напуганные популярностью Савонаролы и опасавшиеся народного бунта, ответили уклончиво: они выразили глубочайшее почтение его святейшеству, заверили, что принимают все возможные меры для поддержания порядка, но при этом не сделали ничего, чтобы реально ограничить проповеди монаха. Это была классическая флорентийская дипломатия — говорить одно, делать другое и ждать, чем всё кончится.
Третье письмо, генералу доминиканцев, натолкнулось на глухую стену. Генерал ордена, Джоаккино Торриани, был человеком слабым и нерешительным. Он боялся и папы, и Савонаролы, и предпочитал не вмешиваться, надеясь, что проблема рассосётся сама собой.
К концу декабря Александр понял, что его письма не достигли цели. Савонарола продолжал проповедовать. Его популярность росла. Флоренция всё больше склонялась к поддержке пророка, видя в нём не только духовного лидера, но и политического вождя, способного противостоять папскому диктату. Нужно было действовать решительнее.
Двадцать восьмого декабря, в день памяти Невинно Убиенных Младенцев Вифлеемских, Александр собрал расширенную консисторию. В Зале Консистории, украшенном фресками с изображениями мучеников, собрались все кардиналы, находившиеся в Риме. На повестке дня был один вопрос: дело брата Джироламо Савонаролы из Флоренции.
Папа, облачённый в полное папское облачение, с тиарой на голове и посохом в руке, восседал на троне и слушал доклады. Первым выступил кардинал-инквизитор, зачитавший длинный список обвинений против Савонаролы: ересь, раскол, неповиновение папской власти, лжепророчество, подстрекательство к мятежу. Затем выступил датарий Феррари, зачитавший ответы Синьории и генерала доминиканцев — уклончивые, двусмысленные, явно свидетельствующие о нежелании сотрудничать. Затем поднялся кардинал делла Ровере — он специально прибыл из Остии, чтобы присутствовать на этом заседании, — и произнёс короткую, но едкую речь, в которой обвинил папу в нерешительности и призвал к немедленным, самым суровым мерам.
Александр выслушал их всех молча, не перебивая. Когда последний оратор закончил и сел на место, он поднялся с трона. В зале воцарилась тишина.
— Братья мои во Христе, — начал он, и его голос, низкий и спокойный, разнёсся под сводами, — я выслушал вас. Я понял вашу озабоченность. И я разделяю её. Дело Савонаролы — это не просто дело одного мятежного монаха. Это дело о самом принципе папской власти. Если мы позволим какому-то доминиканцу из Флоренции безнаказанно поносить наместника Христа, то завтра это сделает каждый приходской священник, каждый бродячий проповедник, каждый еретик, возомнивший себя пророком. Мы не можем этого допустить.
Он сделал паузу, обвёл взглядом замерших кардиналов. — Посему я, Александр Шестой, папа, раб рабов Божьих, властью, данной мне свыше, объявляю брата Джироламо Савонаролу виновным в ереси, расколе и неподчинении апостольской власти. Я запрещаю ему проповедовать, писать и распространять свои сочинения. Я требую, чтобы он немедленно явился в Рим для покаяния и суда. А если он откажется, я объявляю его отлучённым от Церкви и предаю его душу Сатане на вечные муки. И пусть все верные сыны Церкви знают: тот, кто слушает его, — слушает еретика. Тот, кто поддерживает его, — сам становится еретиком. Тот, кто укроет его, — разделит его участь.
Он сел. В зале раздались аплодисменты — сначала робкие, затем всё более громкие. Кардиналы вставали со своих мест, кланялись и выражали свою поддержку. Только делла Ровере остался сидеть, и на его губах играла презрительная усмешка. Он знал, что анафема — это сильный ход, но не достаточный. Савонаролу не испугаешь отлучением. Он сам давно отлучил папу от Церкви — по крайней мере, в своих проповедях. Нужно было нечто иное. Нечто более материальное.
И это иное не заставило себя ждать.
Весна 1493 года принесла в Рим новые вести. Флоренция, напуганная угрозой интердикта и папского отлучения, начала колебаться. Синьория раскололась: часть её членов по-прежнему поддерживала Савонаролу, часть — требовала примирения с Римом. Народ тоже разделился. У монаха появились враги — «серые», как их называли во Флоренции, — которые насмехались над его пророчествами, обвиняли его в лицемерии и требовали изгнания. По ночам на стенах домов появлялись оскорбительные надписи в адрес пророка. Несколько раз его пытались убить — но безуспешно.
Савонарола, однако, не сдавался. Он продолжал проповедовать — теперь уже тайно, в монастыре Сан-Марко, собирая тысячи последователей. Он писал письма королям и императорам, призывая их созвать Вселенский Собор, который низложит «антихриста в тиаре». Он готовил своих сторонников к решающей битве — к «костру тщеславия», на котором должны были сгореть все предметы роскоши, все книги, все картины, все украшения, напоминающие о мирской суете.
Александр следил за этими новостями с нарастающим раздражением. Монах всё ещё был жив. Монах всё ещё проповедовал. Монах всё ещё представлял угрозу. И с каждым месяцем эта угроза становилась всё серьёзнее. Потому что Савонарола был не просто критиком папства. Он был символом. Знаменем. Надеждой всех тех, кто устал от коррупции, разврата и цинизма римской курии. И таких людей становилось всё больше.
Однажды вечером, в начале апреля, Александр сидел в своих покоях и перечитывал очередное донесение из Флоренции. Донесение было тревожным: Савонарола публично отказался явиться в Рим, назвав папское приглашение «ловушкой сатанинской», и призвал флорентийцев готовиться к осаде. Папа отшвырнул письмо и в бешенстве ударил кулаком по столу.
— Он не едет! — закричал он. — Он не едет! И они его не выдают! Они все там заодно! Все! Вся эта проклятая республика! Ну что ж... — он замолчал, переводя дыхание. — Если они не хотят по-хорошему, будет по-плохому. Франческо!
Секретарь, дрожавший у дверей, подскочил. — Да, ваше Святейшество?
— Пиши новый указ. Савонарола отлучается от Церкви. Официально. С публичным оглашением во всех храмах Рима. И буллу об отлучении разослать по всем епархиям Италии. Пусть все знают: этот человек — еретик, и любой, кто даст ему приют, хлеб или воду, сам будет отлучён. А если и это не поможет... — он сделал паузу и посмотрел на Чезаре, стоявшего у камина. — Тогда мы пошлём во Флоренцию не буллы, а кое-что другое.
Чезаре понял без слов. Он кивнул и вышел из комнаты.
А во Флоренции, в тесной келье монастыря Сан-Марко, Джироламо Савонарола стоял на коленях перед распятием и молился. Он знал, что папская анафема уже в пути. Он знал, что силы его врагов растут. Он знал, что смерть подбирается всё ближе — в образе ли наёмного убийцы, в образе ли палача, в образе ли костра на площади Синьории. Но он не боялся. Он верил, что Господь на его стороне. И он был готов идти до конца.
— Господи, — шептал он в полутьме, освещённой лишь тусклым огоньком лампады, — если я ошибался, если я был не прав, если я ввёл людей в заблуждение — накажи меня одного. Но если я был прав... если Ты действительно говорил через меня... тогда покарай их. Покарай этого антихриста в тиаре. Покарай эту блудницу вавилонскую. Очисти Церковь Твою огнём и мечом. И пусть всё будет по воле Твоей, а не по моей.
Лампада мигнула и погасла, погрузив келью во тьму. И в этой тьме пророк остался один на один со своим Богом — и со своей судьбой, которая была уже предрешена.
Глава 6. «Икона греха»
Лето 1493 года стало для Рима временем небывалого строительного бума. Под жарким италийским солнцем, плавившим свинец на крышах и заставлявшим мостовые дымиться испарениями, повсюду кипела работа. Стучали молотки каменщиков, скрипели лебёдки, поднимавшие на стены глыбы травертина, визжали пилы в руках плотников, обтёсывавших брёвна для строительных лесов. Тучи белой мраморной пыли висели над площадями, оседая на листьях платанов и на одежде прохожих. Рим перестраивался. Рим обновлялся. Рим становился достойным своего нового владыки.
Александр VI, движимый ненасытным честолюбием и не менее ненасытным эстетическим чувством, затеял грандиозное переустройство Ватиканского дворца. Старые покои, возведённые при Николае V, казались ему слишком скромными, почти аскетичными. Полустёртые фрески кисти безвестных мастеров, потемневшие от времени балки потолков, узкие окна, пропускавшие слишком мало света, — всё это не соответствовало величию дома Борджиа. Папа желал, чтобы его резиденция сияла золотом и пурпуром, чтобы стены её были покрыты изображениями, прославляющими не только Бога, но и его наместника на земле, чтобы каждый входящий в эти залы замирал в благоговейном трепете, ощущая себя не в доме священника, а во дворце императора.
Для осуществления этого замысла были призваны лучшие мастера, каких только можно было сыскать в Италии. Из Умбрии прибыл Пинтуриккьо — Бернардино ди Бетто, прозванный так за малый рост и невзрачную внешность, но обладавший кистью, способной творить чудеса. Он уже был известен своими работами в Сикстинской капелле, где трудился бок о бок с самим Перуджино, и теперь папа поручил ему дело беспрецедентное: заново расписать шесть парадных залов Апостольского дворца, тех самых, что позже войдут в историю под именем «Апартаментов Борджиа».
Пинтуриккьо прибыл в Рим в начале мая, когда весна уже уступала место изнуряющей духоте приближающегося лета. Это был человек лет сорока, маленький, щуплый, с лицом, изрытым оспой, и тихим, вкрадчивым голосом. Он говорил мало, больше слушал, а когда брался за кисть, полностью уходил в работу, забывая о еде и сне. Впрочем, под этой скромной внешностью скрывался острый ум царедворца, отлично понимавшего, кто ему платит и чего от него ждут. Пинтуриккьо знал, что его задача — не просто украсить папские покои библейскими сценами, как того требовала традиция, но создать нечто большее. Грандиозный живописный панегирик. Иконографическую программу, в которой величие Церкви будет неразрывно сплетено с величием дома Борджиа.
Работа началась с Зала Таинств — просторной прямоугольной комнаты, где папа обычно принимал гостей перед мессой. Стены зала были расчищены от старых фресок, покрыты свежей штукатуркой и размечены углём на секции — « giornate», как называли их живописцы, имея в виду тот объём работы, который можно выполнить за один световой день, пока штукатурка ещё остаётся влажной. В первый же день Пинтуриккьо представил папе эскизы, выполненные на тонких листах пергамента: здесь должно было быть «Воскресение Христово», там — «Благовещение», там — «Сошествие Святого Духа». Сюжеты были традиционны, но трактовка их была нова. В каждой сцене, среди ликов апостолов и ангелов, должны были появиться портреты реальных людей — самого папы, его детей, его приближённых. Так поступали уже флорентийские мастера, вводя в свои фрески портреты заказчиков, но Пинтуриккьо намеревался пойти дальше. Он намеревался стереть саму границу между небесным и земным, между горним миром святых и дольним миром Борджиа.
Александр, рассматривая эскизы, долго молчал. Он стоял посреди пустого зала, где пахло известью и сырой штукатуркой, и переводил взгляд с одного рисунка на другой. Пинтуриккьо, стоявший рядом, нервно теребил край своего рабочего фартука, испачканного красками. Наконец папа заговорил:
— Это всё хорошо, Бернардино. Очень хорошо. Благочестиво. Возвышенно. Но мне кажется, здесь чего-то не хватает. Чего-то... личного. Ты понимаешь, о чём я?
Художник наклонил голову, ожидая пояснений. Александр прошёлся по залу, остановился перед стеной, предназначенной для «Воскресения», и продолжил:
— Вот здесь, в сцене Воскресения, обычно изображают Христа, выходящего из гроба, и стражников, падающих ниц в ужасе. Это прекрасно. Но я хочу, чтобы там были и другие фигуры. Свидетели. Те, кто первыми увидели Воскресшего. Ты помнишь, кто это был согласно Писанию?
— Мария Магдалина, ваше Святейшество, — тихо ответил Пинтуриккьо. — И другие жёны-мироносицы.
— Вот именно. Мария Магдалина. — Александр помолчал. — Я хочу, чтобы у моей Марии Магдалины было конкретное лицо. Лицо женщины, которую я знаю. Которую я... ценю. Ты понимаешь меня?
Пинтуриккьо понял. Он знал, что папа имеет в виду Джулию Фарнезе, свою официальную фаворитку, ту самую златовласую красавицу, которую весь Рим за глаза называл «невестой Христовой» — намёк одновременно и на её статус папской любовницы, и на её неземную красоту. Мысль о том, чтобы изобразить её в образе святой, была кощунственной. Но Пинтуриккьо был не из тех, кто спорит с заказчиком, особенно если заказчик — папа.
— Это возможно, ваше Святейшество, — произнёс он осторожно. — Портретное сходство может быть достигнуто без ущерба для благочестивого характера изображения. Мария Магдалина, согласно преданию, была женщиной редкой красоты. Синьора Джулия вполне может послужить моделью.
— Прекрасно. — Александр просиял. — Но это ещё не всё. Я хочу, чтобы в каждой сцене, во всех шести залах, присутствовал я сам. Не в аллегорической форме, не в виде символа, а прямо. Вот здесь, в «Благовещении», я буду коленопреклонённым заказчиком, как это делали старые мастера. Здесь, в «Диспуте святой Екатерины», я буду восседать на троне как судия. Здесь, в «Сошествии Святого Духа», я буду среди апостолов — ведь я их преемник, не так ли? И так во всём. Пусть всякий, кто войдёт в эти залы, увидит: папа Александр — не просто зритель священной истории. Он её участник. Её творец.
Художник, записывавший указания в маленькую книжечку, сбился на полуслове. То, что требовал папа, было неслыханно. Одно дело — поместить донатора где-нибудь в углу фрески, как это делали Медичи. Другое — ввести его в само священное действо, поставить рядом с апостолами и святыми, сделать полноправным участником библейских событий. Это было не просто новаторство. Это было богословское утверждение. Живописный эквивалент того тезиса о папской непогрешимости, который Александр уже провозгласил устно и теперь закреплял визуально.
— Ваше Святейшество, — осторожно начал Пинтуриккьо, — это потребует переработки всей композиции. И... некоторые могут счесть это... смелым решением.
— Некоторые? — Александр усмехнулся. — Некоторые всегда найдут, к чему придраться. Пусть их. Я не боюсь критики. Я — папа. Мои покои — это моя крепость. И я хочу, чтобы стены этой крепости говорили громче, чем все проповеди Савонаролы вместе взятые. Ты знаешь, что этот монах назвал меня антихристом? Так пусть же он увидит — или пусть ему расскажут, — что в Ватикане папа изображён рука об руку со святыми. Что его дочь Лукреция — вот она, в образе святой Екатерины. Что его сын Чезаре — вот он, в образе святого Себастьяна. Пусть мир узнает: Борджиа — это не просто семья. Это святое семейство.
С этого дня работа над фресками закипела с удвоенной энергией. Пинтуриккьо, вооружившись картонами и эскизами, целыми днями пропадал в папских покоях. Ему помогали подмастерья — молодые художники, приехавшие с ним из Умбрии, а также местные мастера, нанятые на месте. Они замешивали краски, наносили штукатурку, переносили рисунки с картонов на стены, а сам маэстро работал над лицами, вкладывая в них всё своё мастерство. Лица были его коньком. Именно по лицам узнавали руку Пинтуриккьо — живые, выразительные, словно подсмотренные украдкой на улицах и площадях.
И вот настал день, когда первая фреска — «Воскресение Христово» — была завершена. Это случилось в середине июля, в канун праздника святой Марии Магдалины, что было воспринято всеми как доброе предзнаменование. Папа, извещённый художником, прибыл в Зал Таинств в сопровождении свиты — кардиналов, секретарей, камергеров, а также самой Джулии Фарнезе, одетой в платье из золотой парчи, которое делало её похожей на живое изваяние.





