
Полная версия:
Игнатьев Викторович Дмитрий Где Господь молчит...
- + Увеличить шрифт
- - Уменьшить шрифт
Зрелище, открывшееся взорам собравшихся, было поистине ослепительным. Вся стена над алтарём, предназначенным для домашней капеллы папы, сияла красками — ультрамарином, стоившим дороже золота, киноварью, мерцавшей как рубины, охрой, напоминавшей о солнечном свете, и, главное, золотом — щедро наложенными листами сусального золота, которое покрывало нимбы, складки одежд и архитектурные детали. В центре композиции, на фоне скалы с отваленным камнем, стоял Христос — прекрасный, лучезарный, с белоснежной хоругвью в руке, символом победы над смертью. У его ног, в ужасе закрывая лица руками, падали римские стражники, облачённые в доспехи, списанные с настоящих доспехов папской гвардии. А чуть поодаль, на коленях, в молитвенном экстазе застыла Мария Магдалина.
И лицо этой Магдалины было лицом Джулии Фарнезе.
Сходство было поразительным, почти пугающим. Те же золотистые волосы, волнами ниспадающие на плечи. Тот же высокий, чистый лоб. Тот же изящный изгиб бровей, те же полные, чувственные губы, тронутые лёгкой улыбкой. Даже родинка на левой щеке, составлявшая особую гордость Джулии, была воспроизведена художником с фотографической точностью. Но главное — выражение лица. Оно было не просто благочестивым. Оно было экстатическим. Оно дышало такой неземной, такой запредельной любовью, что каждый, кто смотрел на эту фреску, невольно задавался вопросом: к кому обращён этот взгляд — к Воскресшему Спасителю или к кому-то, стоящему за пределами изображения? К тому, кто будет смотреть на эту фреску каждый день? К тому, кто заказал её?
Джулия, увидев себя в образе святой, на мгновение замерла. Затем её лицо озарилось улыбкой — на сей раз не экстатической, а самой что ни на есть земной, торжествующей. Она захлопала в ладоши, как ребёнок, получивший долгожданную игрушку.
— О, Сантиссимо! — воскликнула она, оборачиваясь к папе. — Это же я! Вылитая я! Вы только посмотрите, какая красота! Маэстро Пинтуриккьо, вы превзошли самого себя!
Художник, стоявший в стороне, скромно поклонился. Он видел, как реагируют на его работу кардиналы, и реакция эта была неоднозначной. Асканио Сфорца, открыв рот, разглядывал фреску с выражением, в котором смешивались восхищение и ужас. Фарнезе, брат Джулии, одобрительно кивал, предвкушая, как укрепится положение его сестры при дворе. Но были и те, кто смотрел на изображение с плохо скрываемым отвращением. Кардинал Карафа, тот самый старый аскет, что уже пытался возражать против назначения Чезаре, стоял в углу залы, сжав губы в тонкую линию, и его глаза метали молнии. Он не произнёс ни слова, но всё его существо, казалось, кричало: «Кощунство! Святотатство!».
Александр между тем подошёл к фреске вплотную. Он долго разглядывал лицо Магдалины, затем перевёл взгляд на лицо Христа. Потом отступил на несколько шагов, чтобы охватить взором всю композицию, и наконец произнёс то, что стало его окончательным вердиктом:
— Это великолепно. Это именно то, что я хотел. Здесь, в этом зале, мы будем служить мессы. И каждый раз, когда я буду поднимать гостию, я буду видеть это Воскресение. Видеть Христа, победившего смерть. И видеть красоту, сотворённую Богом и запечатлённую кистью мастера.
Он сделал паузу и добавил, обращаясь уже не столько к свите, сколько к самому себе, к истории, к вечности:
— Господь сотворил человека по образу и подобию Своему. Он даровал нам способность творить красоту. И эта фреска — не идолопоклонство, не язычество. Она — гимн Творцу. Ибо что есть красота Джулии, как не отблеск красоты Божественной? Я смотрю на неё — и вижу славу Господню. Я молюсь перед этим образом — и возношусь душой к небесам. И пусть те, кто называет это грехом, посмотрят на свои собственные души. Найдут ли они там хотя бы искру той красоты, что сияет здесь?
Свита разразилась аплодисментами. Кардиналы, епископы, секретари — все наперебой принялись восхвалять и фреску, и папу, и синьору Джулию. Сравнивали Пинтуриккьо с Апеллесом и Фидием. Говорили, что Рим наконец-то обрёл живописца, достойного его величия. Предрекали, что слава этих фресок переживёт века.
И они не ошиблись. Фрески действительно пережили века. Они и сейчас украшают Апартаменты Борджиа, и туристы со всего мира глазеют на них, слушая рассказы гидов о «чудовище разврата», который изобразил свою любовницу в виде святой. Но тогда, в июле 1493 года, в только что расписанном Зале Таинств, царила атмосфера триумфа. Папа устроил импровизированный приём — слуги принесли вино, фрукты, сладости. Кардиналы, разбившись на группки, обсуждали фрески, обменивались впечатлениями. Джулия, сияя как новая монета, принимала комплименты. Пинтуриккьо, получив из рук папы увесистый кошель с золотом, уже обдумывал эскизы для следующего зала — Зала Святых.
И лишь один человек в этой толпе чувствовал себя не в своей тарелке. Это был кардинал Карафа. Он не притронулся к вину. Не стал восхвалять фрески. Он стоял в стороне, молчаливый и мрачный, как надгробное изваяние, и его старческий, но всё ещё острый ум лихорадочно работал. Что он видит перед собой? Папа, только что отлучивший от Церкви Савонаролу за ересь, сам творит ересь. Он ставит себя вровень с апостолами. Он приравнивает свою блудницу к святой. Он превращает храм в капище, а богослужение — в культ собственной личности. Что это, как не антихристовы деяния, предсказанные пророками?
Но Карафа молчал. Он понимал, что сейчас не время и не место для обличений. Он был стар и умудрён опытом. Он знал, что открытое противостояние папе равносильно самоубийству. Микеле пытался — и где он теперь? В могиле. Савонарола пытается — и чем это кончится? Кострищем. Нет, нужно ждать. Нужно собирать свидетельства. Нужно писать. Нужно готовить почву для будущего суда — если не земного, то небесного.
Вечером того же дня, когда приём закончился и гости разошлись, Александр вернулся в Зал Таинств один. Он хотел ещё раз, без свидетелей, без льстецов и критиков, посмотреть на фреску. Слуга принёс канделябр с горящими свечами и удалился, оставив папу наедине с живописью. Александр сел в кресло, стоявшее напротив «Воскресения», и долго смотрел на лица — Христа, Магдалины-Джулии, падающих ниц стражников. Мягкий, колеблющийся свет свечей оживлял изображения, делал их почти реальными, объёмными. Казалось, ещё мгновение — и фигуры сойдут со стены, чтобы приветствовать своего создателя.
О чём думал Александр в эти минуты? Может быть, о том, что он достиг всего, о чём мечтал в юности. Может быть, о том, что жизнь его удалась. Может быть, о том, что он, сын безвестного испанского дворянина, стал владыкой мира, и теперь его лик будут видеть ангелы на стенах его собственного дворца. А может быть, о том, что где-то там, за сотни миль отсюда, в душной келье флорентийского монастыря, его враг Савонарола сейчас тоже не спит. Тоже смотрит в темноту. И тоже думает о нём.
Эта мысль заставила папу нахмуриться. Савонарола. Этот червь всё ещё грыз его покой. Несмотря на анафему, несмотря на запрет проповедей, несмотря на все принятые меры, монах продолжал свою подрывную деятельность. Его сторонники во Флоренции не только не убавились в числе, но, казалось, стали ещё более фанатичными. Они называли себя «плаксами» — piagnoni, — потому что постоянно плакали и каялись в грехах. Они отказывались от роскоши, жгли на кострах картины и книги, носили только чёрное и серое. Они превратили центр Возрождения в мрачный монастырь, и виноват в этом был один человек — Джироламо Савонарола.
Александр поднялся с кресла и подошёл к фреске. Провёл рукой по гладкой, ещё чуть влажной поверхности. Его палец скользнул по золотому нимбу Магдалины, по её лицу, по губам, тронутым улыбкой. «Джулия», — прошептал он. — «Моя прекрасная грешница. Моя святая».
И вдруг, словно молния, его пронзила мысль. Фреска. Савонарола. Вот оно! Вот оружие, которым можно уничтожить пророка! Не анафема, не отлучение, не угроза интердикта — всё это лишь укрепляет его авторитет мученика. Нужно иное. Нужно доказать, что Савонарола — не пророк, а шарлатан. Не святой, а лицемер. Нужно публичное испытание, которое покажет всем: Бог не на его стороне.
Эта идея, внезапно вспыхнувшая в мозгу Александра, была столь блестящей и столь коварной, что он невольно рассмеялся. Испытание огнём! Ordinamento del Fuoco! Старый добрый обычай, уходящий корнями в тёмные века, когда веру проверяли раскалённым железом и кипящей водой. Савонарола утверждает, что его пророчества от Бога? Пусть докажет это, пройдя сквозь огонь. Пусть войдёт в пылающий костёр и выйдет из него невредимым, как библейские отроки в пещи вавилонской. А если не выйдет — значит, он лжепророк, и смерть его будет заслуженной карой.
План был великолепен, но требовал доработки. Нужно было, чтобы вызов исходил не от папы — это выглядело бы как месть. Нужно, чтобы инициаторами выступили сами флорентийцы. Например, францисканцы — давние соперники доминиканцев, всегда готовые подставить им ножку. Если подбросить им эту идею, если пообещать поддержку из Рима, они наверняка согласятся. И тогда Савонарола окажется перед страшным выбором: либо отказаться от испытания и признать себя трусом и лжецом, либо согласиться и погибнуть в пламени.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «Литрес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.





