bannerbannerbanner
полная версияЛев Толстой. На вершинах жизни

И. Б. Мардов
Лев Толстой. На вершинах жизни

«У нас нет никакой веры и от этого лживая религия, лживая наука, лживое искусство»(54.37).

8 (74)

"Деятельность научная и художественная в ее настоящем смысле только тогда плодотворна, когда она не знает прав, а знает одни обязанности… Только потому, что она всегда такова, что ее свойство быть таковою, и ценит человечество так высоко эту деятельность. Если люди действительно призваны к служению другим духовной работой, то они в этой работе будут видеть только обязанность и с трудом, лишениями и самоотвержением будут исполнять ее.

«Мыслитель и художник никогда не будут спокойно сидеть на олимпийских высотах, как мы привыкли воображать. – Продолжает Лев Толстой в главе XXXVII трактата "Так что же нам делать?". – Мыслитель и художник должен страдать вместе с людьми для того, чтобы найти спасение или утешение. Кроме того, он страдает еще потому, что он всегда, вечно в тревоге и волнении: он мог решить и сказать то, что дало бы благо людям, избавило бы их от страдания, дало бы утешение, а он не так сказал, не так изобразил, как надо; он вовсе не решил и не сказал, а завтра, может, будет поздно – он умрет. И потому страдание и самоотвержение всегда будет уделом мыслителя и художника.

Не тот будет мыслителем и художником, кто воспитается в заведении, где будто бы делают ученого и художника (собственно же делают губителя науки и искусства), и получит диплом и обеспечение, а тот, кто и рад бы не мыслить и не выражать того, что заложено ему в душу, но не может не делать того, к чему влекут его две непреодолимые силы: внутренняя потребность и требование людей.

Гладких, жирующих и самодовольных мыслителей и художников не бывает. Духовная деятельность и выражение ее, действительно нужные для других, есть самое тяжелое призвание человека – крест,*) как выражено в Евангелии. И единственный, несомненный признак присутствия призвания есть самоотвержение, есть жертва собой для проявления вложенной в человека на пользу другим людям силы. Без мук не рождается и духовный плод. Учить тому, сколько козявок на свете, и рассматривать пятна па солнце, писать романы и оперу – можно не страдая; но учить людей их благу, которое всё только в отвержении от себя и служении другим, и выражать сильно это учение нельзя без отречения".

*) Вспомните, что мы говорили об этом предмете во Введении и в других местах книги.

«Жрецы, духовенство, наше или католическое, как оно ни было развратно, имело право на свое положение, – они говорили, что учат людей жизни и спасению. Мы же, люди науки и искусств, подкопались под них, доказали людям, что они обманывают, и стали на его место; и не учим людей жизни, даже признаем, что учиться этому не надо…"(25.371-5).

Суеверие науки преемственно суеверию церкви и в обществе исполняет роль церкви. Происхождение суеверия науки не из натурфилософского лона Древней Греции или Египта. Толстой роднит его с патристикой, аристотелизмом и алхимией.

На вопрос Вельзевула: почему умные ученые люди не обнаружили произошедшего очевидного извращения учения Христа, отвечает дьявол в мантии.

"Я постоянно отвлекаю их внимание от того, что они могут и что им нужно знать, – сказал он, – и направляю его на то, что им не нужно знать и чего они никогда не узнают… В старину я внушал людям, что самое важное для них – это знать подробности об отношении между собою лиц Троицы, о происхождении Христа, об естествах Его, о свойстве Бога и т. п… Потом, когда они уже так запутались в этих рассуждениях, что сами перестали понимать то, о чем говорили, я внушал одним, что самое важное для них – это изучить и разъяснить всё то, что написал человек по имени Аристотель, живший тысячи лет тому назад в Греции; другим внушал, что самое важное для них это – найти такой камень, посредством которого можно бы было делать золото, и такой эликсир, который излечивал бы от всех болезней и делал людей бессмертными. И самые умные и ученые из них все свои умственные силы направили на это. Тем же, которые не интересовались этим, я внушал, что самое важное это знать: земля ли вертится вокруг солнца, или солнце вокруг земли? И когда они узнали, что земля вертится, а не солнце, и определили, сколько миллионов верст от солнца до земли, то были очень рады и с тех пор еще усерднее изучают до сих пор расстояния от звезд, хотя и знают, что конца этим расстояниям нет и не может быть, и что самое число звезд бесконечно, и что знать им это совсем не нужно. Кроме того, я внушил им еще и то, что им очень нужно и важно знать, как произошли все звери, все червяки, все растения, все бесконечно малые животные. И хотя им это точно так же совсем не нужно знать, и совершенно ясно, что узнать это невозможно, потому что животных так же бесконечно много, как и звезд, они на эти и подобные этим исследования явлений материального мира направляют все свои умственные силы и очень удивляются тому, что чем больше они узнают того, что им не нужно знать, тем больше остается неузнанного ими".

Наука для Толстого представляет собою "столь же вредное и столь же грубое суеверие, как и суеверия религиозные, с которыми оно имеет очень много общего: та же самоуверенность в своей непогрешимости, тот же особенный торжественный язык, та же иерархия, те же распадения на разные толки и то же, как взбиваемая пена, всё увеличивающиеся и увеличивающиеся определения, подразделения, не могущие иметь конца, и тот же главный признак всякой лжи и суеверия – отсутствие ясности, краткости, простоты"(78.24).

Но "насколько выше самое грубое, религиозное понимание жизни такого научного понимания. – Оговаривает Толстой в другом месте. – Там есть понятие вневременное, внепространственное, неподвижное и невещественное – Бог, которое отвечает на все неразрешимые вопросы, стоящие перед человеком, отвечает признанием недоступности для человека этих вопросов: «Бог сотворил мир и меня» – собственно значит то, что я не знаю и не могу знать, как произошли я и мир и начало всего. Научные же люди вполне уверены, что они знают, могут знать и наверное узнают, как произошел мир и человек и вполне уверены, что та доступная им, бесконечно малая частица знания той бесконечно великой области недоступного нам знания есть настоящее знание и нет ничего недоступного знанию человека. Поэтому-то я не только думаю, но и по рассуждению и опыту знаю, что религиозный человек с самыми грубыми религиозными представлениями все-таки по восприимчивости к истине стоит неизмеримо выше научного суевера. Первый знает, что есть нечто, чего нельзя знать; второй же уверен, что нет ничего такого, чего нельзя знать, и что всё, что он знает, есть истинное знание. Первому нужно только откинуть наросты суеверий на том, что он признает непостижимым, и у него нет препятствий для истины. Второму же нельзя воспринять истину, потому что он весь полон ложью, которую считает за истину, и у него нет того места, куда бы он мог принять истину.

Важнее всего в знании это то, чтобы не воображать, что знаешь, чего не знаешь, а знать, что не знаешь того, чего не знаешь. И это свойство имеют люди религиозные, хотя бы религия их выражалась в самых грубых формах; совершенно же лишены этого свойства люди научные.(81.30-32).

Истинная наука, по Толстому, есть "знание того, что нужно делать всякому человеку для того, чтобы как можно лучше прожить в этом мире тот короткий срок жизни, который определен ему Богом, судьбой, законами природы, – как хотите"(38.135). В противовес этому "наукой в наше время считается и называется, как ни странно это сказать, знание всего, всего на свете, кроме того одного, что нужно знать каждому человеку для того, чтобы жить хорошей жизнью"(38.137).

"Со всеми людьми, обращающимися к науке нашего времени не для удовлетворения праздного любопытства и не для того, чтобы играть роль в науке, писать, спорить, учить, и не для того, чтобы кормиться наукою, а обращающимися к ней с прямыми, простыми, жизненными вопросами, случается то, что наука отвечает им на тысячи разных очень хитрых и мудреных вопросов, но только не на тот один вопрос, на который всякий разумный человек ищет ответа: на вопрос о том, что я такое и как мне жить"(45.311).

Отсюда и толстовское деление людей на "ученых", "образованных" и "просвещенных":

"Ученый тот, кто знает очень много из всяких книг; образованный тот, кто знает всё то, что теперь в ходу между людьми; просвещенный тот, кто знает, зачем он живет и что ему надо делать. Не старайся быть ни ученым, ни образованным, старайся быть просвещенным"(45.309).

Наука не вера, а знание. И знание, добываемое вослед установлению веры. Без веры, "без установленного отношения человека ко всему нельзя жить". Это чувствует каждый человек. Религия устанавливает это отношение, "признавая основанием всего существующего человека, его сознание своего я и из этого я уже выводя его отношение к миру". Наука же в лице наиболее начитанных, умных и самоуверенных людей стала устанавливать это отношение человека к миру не так, как устанавливает его религия, "а обратно: признавая основой всего бесконечный по времени и пространству и потому вполне непонятный мир, и из этого непонятного мира выводя человеческое я и его отношение к миру. И вот эта-то ложная постановка вопроса и послужила основой всех тех бесконечных, много и противоречивых и неясных рассуждений, которые называются наукой и которые представляют собой столь же вредное и столь же грубое суеверие, как и суеверия религиозные".

Действительно, когда я "основой своей жизни признаю свое духовное Я, то же самое, какое во всех людях и даже животных и которое человек называет Богом, когда представляю Его само в себе, а не в отдельных существах, то я изучаю, прежде всего, это мое Я и стараюсь исправить, улучшить его, освободить его от того, что мешает проявлению в любви его духовности, и тогда мир мне настолько интересен и важен, насколько он в других существах соприкасается со мною. Самый же мир сам в себе я и не пытаюсь познать, да и не нуждаюсь в этом. Но совсем другое, если я за основу всего признаю мир и себя только как произведение этого мира. Тогда прежде всего то, что я беру за основу, мне совершенно непонятно, и не потому, что я не умел понять, а потому, что оно, по свойству своему и моего ума, недоступно мне. Всё в мире, во-первых, бесконечно велико и бесконечно мало по пространству и бесконечно по времени. Выводя же себя, свое сознательное я, из этого непонятного мира, я – то, что я знаю лучше всего – становится вполне непонятным. Но как ни странно это, а из этой основы вытекают все бредни, называемые наукой. Там, при основе я, человек сам себя изучает и исправляет и улучшает, и для улучшения и исправления себя имеет полную власть, здесь человек изучает то, что по существу не может быть понятно ему, и исправляет и улучшает то, чего он не понимает и для исправления и улучшения чего он не имеет никакой возможности"(78.24).

 

"Я" и мир принадлежат к разным существованиям. Поэтому "отношение к миру" может вырабатывать только то, что не принадлежит миру – "Я" человека. Выводить же из мира "человеческое я и его отношение к миру" – это какой-то фокус, изворот ума и души, возможный только при переносе сознания в мнимодуховную область. Только живя в мнимодуховности, можно признать себя ("то, что я знаю лучше всего" и кому принадлежит мое сознание) за произведение мира (того, что мне "совершенно непонятно" и недоступно моему сознанию). Только в мнимодуховности становится возможным метафизически и практически подчинить "Я" и его сознание миру.

Такая постановка дела неизбежно умерщвляет не только "Я и его отношение к миру", но жизнь как таковую. Трудно спорить, что сам "научный прием это прием умерщвления живого"(51.89). И это не недоработка, которую в будущем можно исправить. Прием науки соответствует ее принципиальной установке относительно жизни и нежизни.

Предмет науки – материальный мир сам по себе, материальный мир, как носитель жизни, и животная личность (психофизиологический состав существования). Такой предмет не может быть предметом веры, то есть сверхразумного знания высшей души человека.

Высшая душа плохо представляет материальный мир; он для нее чужая сфера существования, посредством которой в ее собственной сфере существования производится отделение одних высших душ от других высших душ. Сам по себе материальный мир высшая душа почти не видит, он для ее сознания, как об этом много говорилось выше, существует неподлинно.

Материальный мир несет в себе жизнь, но не вечную вселенскую жизнь высшей души, а земную смертную жизнь. Земная жизнь для высшей души есть нечто стороннее, то, за чем более или менее явно скрывается подлинное существование и подлинная жизнь. С самой по себе земной жизнью высшая душа непосредственно не знакома.

Животная личность служит для высшей души пределами и границам, и она непосредственно сознает и чувствует её рядом с собой – как точку приложения своей свободной воли и место своей свободной работы. Саму по себе животную личность и проблемы её собственной жизни высшая душа знать не желает. И в этом мы могли убедиться, изучая взгляды Толстого последних лет жизни.

Разум высшей души (ее откровения, прозрения и интуиция) используется наукой, поскольку создает науку человек, обладающий высшей душою. Но все же научное знание добывается (и, главное, поверяется) интеллектом, который высшей душе непосредственно не принадлежит.

По всем этим причинам человек вроде бы никак не может "верить в науку", но – верит. Положим, это не вера высшей души, а вера-доверие. Но всякая вера-доверие должна иметь общедушевные основания. Наука таких оснований не имеет. Их имела церковная вера. И если существует вера в науку, то только благодаря тому, что люди науки, как и пишет Толстой, "подкопались" под людей церкви и, доказав, что они обманывают, разрушив церковь, заняли их место. Наука стала вместо церкви, представилась человеку церковью иного рода. Но наука не церковь. Вера-доверие в науку это иллюзия общедушевной веры. Наука как вера это в чистом виде мнимодуховное явление, так как делает мнимыми не чувства, как "поддельное искусство", а делает мнимой истину.

Мнимодушевник от искусства чувствует, что не чувствует. Мнимодуховность церкви заставляет человека верить в то, во что не верит. Мнимодуховность науки, представляясь новой церковью и обольщая человека материальными благами, подкладывает ему веру в то, что вообще не может быть предметом веры, зовет его верить, во что нельзя верить. Мнимость научной веры с позиции Толстого – это мнимость мнимости, так сказать, вторая производная мнимодуховности, выдающая себя за духовный первоисточник.

Сама мысль "о том, что наша жизнь есть произведение вещественных сил и находится в зависимости от этих сил" – мнимодуховна. Мнимодуховна и вера в то, что это утверждение есть "святая мудрость человечества"(45.300). Привлекает людей к науке не серьезное стремление к истине и даже не "удовлетворение серьезной любознательности"(34.140), а выгода (корысть, тщеславие, положение в обществе и пр.) и удовольствие от удовлетворения способности к игре ума. Но и, не говоря о том, что наука, по словам Толстого, есть "несчастное усложнение", сам по себе научный интерес есть род мнимого интереса к истине.

"Ты говоришь человеку ясное, простое, казалось бы, нужное и обязательное для каждого человека, он ждет только, скоро ли ты кончишь. А когда ты кончил, отвечает хитроумными рассуждениями, очень искусственно связанными с вопросом… Отчего это? А оттого, что он чует, что твоя мысль, признавая неправильным его положение, разрушает то положение, которым он дорожит больше, чем правдивостью мысли. И от этого он не понимает, не хочет понять то, что ты говоришь. В этом одном объяснение всех царствующих нелепых, называемых науками, рассуждений. Всё от того, что люди все разделяются на два рода: для одних мысль управляет жизнью, для других – наоборот. В этом ключ к объяснению безумия мира"(57.107).

"Есть люди, которые думают для себя и потом сообщают свои мысли людям; и есть такие, которые думают для того, чтобы сказать людям, а потом сами начинают верить в то, что сказали"(58.154).

Разумеется, что мышление таких людей по сути мнимодуховно.

К этому надо добавить, что истинное одухотворение всегда связано с самостоятельным мышлением. Мнимодуховная мысль, как правило, может быть усвоена только с помощью чужих мыслей. В этом мнимодуховность науки активно противостоит истинной одухотворенности.

«Я сначала думал, что то, что способность учиться есть признак тупости, есть парадокс, в особенности не верил этому потому, что я дурно учился; но теперь я убедился, что это правда и не может быть иначе. Для того чтобы воспринимать чужие мысли, надо не иметь своих. Сомнамбулы учатся лучше всех»(54.43).

Любое знание может стать мнимодуховным, если оно не нужно для души.

"Наука – это пища для ума. И эта пища для ума может быть так же вредна, как и пища телесная, если она не чиста, подслащена и если принимаешь ее не в меру. Так что и умственной пищи можно переесть и заболеть от нее. Для того чтобы этого не было, надо так же, как в телесной пище, принимать ее только тогда, когда голоден, когда чувствуешь необходимость узнать,– только тогда, когда знание нужно для души"(45.305).

Немало способствует мнимодуховности мысли чрезмерное умственное развитие. Толстой считал "делом огромной важности для своей жизни" донести до людей мысль о том, что "духовные силы человека ограничены» и тратить их надо осмотрительно.

"Не бойся незнания, бойся лишнего знания, особенно если это знание для выгоды или для похвальбы. Лучше знать меньше, чем можно, чем знать больше, чем нужно. От многознайства люди бывают довольны собой, самоуверенны и от этого глупее, чем они были бы, если бы ничего не знали"(45.307).

Мнимодуховность науки и нравственно развращает людей. В подтверждение Толстой не раз приводил такую мысль Руссо:

"Развитие науки не содействует очищению нравов. У всех народов, жизнь которых мы знаем, развитие наук содействовало развращению нравов. То, что мы теперь думаем противное, происходит оттого, что мы смешиваем наши пустые и обманчивые знания с истинным высшим знанием"(45.301), то есть руководствуемся не подлинной духовностью разума, а мнимодуховностью.

Как ни страшно сказать, но то демоническое нравственное развращение, которое мы ныне наблюдаем в западном мире, произведено мнимодуховностью науки. "Нет людей с более запутанными понятиями о религии, о нравственности, о жизни, чем люди науки"(45.300), – писал Толстой. И вот эти люди получили духовную власть в обществе. И очевидно, произвели в общедуховной сфере жизни то, что произвели. "Законная цель наук есть познание истин, служащих к благу людей. Ложная цель есть оправдание обманов*), вносящих зло в жизнь человеческую"(45.298). После оправдания зла аморальности, она, эта аморальность, стала сама править, используя в качестве прикрытия тот аппарат изощренной мысли, который многовековыми стараниями разработала наука. «В безнравственном обществе, каково наше мнимо христианское, все изобретения, увеличивающие власть человека над природою и средства общения, не только не благо, но несомненное и очевидное зло»(56.167).

*) "В науке бывают такие же обманы, как и в вере, и зачинаются они из того же самого – из желания оправдать свои слабости, и поэтому научные обманы так же вредны, как и религиозные. Люди заблуждаются, живут дурно. По-настоящему следует людям, поняв, что они живут дурно, постараться переменить жизнь и начать жить лучше. И тут-то являются разные науки: государственная, финансовая, церковная, уголовная, полицейская, является наука политическая экономия, история и самая модная – социология, о том, по каким законам живут и должны жить люди, и оказывается, что дурная жизнь людей не от них, а оттого, что таковы законы, и что дело людей не в том, чтобы перестать жить дурно и изменять свою жизнь от худшего к лучшему, а только в том, чтобы, живя по-прежнему, по своим слабостям думать, что всё худое происходит не от них самих, а от тех законов, какие нашли и высказали ученые. Обман этот так неразумен и так противен совести, что люди никогда бы и не приняли его, если бы он не потакал их дурной жизни"(45.198-9).

Человек нашего времени признает пользу науки, но верить в дающую высший смысл жизни науку, как было с человеком первой половины ХХ века, уже не верит. Он отчетливо чувствует, что для обретения устойчивости земной жизни ему не обойтись без симбиоза науки и религии. Попытки превратить в науку архаические, языческие и прочие религиозные представления не совсем удаются потому, что при этом центр тяжести человека приходится спускать слишком низко – в плоть. Поэтому он возвращается в церковную веру или ищет веру в исповеданиях далеких народов и стран.*) Задача сочленения церковной веры-доверия с мнимой верой в науку уже встала на повестке дня. Этот союз "пелеринки и мантии" предвидел Толстой. Окончательное торжество ада в толстовской "легенде" о "Разрушении ада и восстановлении его" происходит вот как:

*) Впрочем, отречься от веры в науку, которая обеспечивает его материальное преуспеяние (в исторических масштабах, конечно, временное), а тем более признать ее вред, современный западный человек не может. Это значило бы переориентироваться на высшие ценности жизни. Для чего, по крайней мере, нужно отказаться от уже привычных благ земной жизни. Что ему явно не хочется. И потому он продолжает верить в науку в житейском смысле – в то, что наука, если не сейчас, то в будущем, способна разрешить все проблемы его земного существования. Вплоть до продления его жизни на неопределенный срок.

"– Неужели вы думаете, что я так стар и глуп, что не понимаю того, что, как скоро учение о жизни ложно, то всё, что могло быть вредно нам, всё становится нам полезным, – закричал Вельзевул и громко расхохотался. – Довольно. Благодарю всех, – и, всплеснув крыльями, он вскочил на ноги. Дьяволы окружили Вельзевула. На одном конце сцепившихся дьяволов был дьявол в пелеринке – изобретатель церкви, на другом конце – дьявол в мантии, изобретатель науки. Дьяволы эти подали друг другу лапы, и круг замкнулся.

И все дьяволы, хохоча, визжа, свистя и порская, начали, махая и трепля хвостами, кружиться и плясать вокруг Вельзевула. Вельзевул же, расправив крылья и трепля ими, плясал в середине, высоко задирая ноги. Вверху же слышались крики, плач, стоны и скрежет зубов"(34.115).

*)Его описания в "Разрушении ада и восстановлении его": "матово черный дьявол в мантии, с плоским покатым лбом, безмускульными членами и оттопыренными большими ушами".

9 (75)

"Если бы ты хотел исполнять волю Отца, – говорит, по Толстому, Христос богатому юноше, – ты не имел бы собственности. Нельзя исполнять волю Отца, если у тебя есть свое имущество, которое ты не отдаешь другим. И Иисус сказал ученикам: людям кажется, что без собственности нельзя жить, а я вам говорю, что истинная жизнь состоит в том, чтобы отдавать свое другим"(24.422).

 

"Юноша, хвалившийся тем, что он исполняет все заповеди, даже и заповедь любви к ближнему, как к самому себе, обличен этим самым. Он еще не вступил в возможность исполнять заповеди, если не избавился от богатства. Богатство мешает входу в Царство Божие"(24.410).

"Маммона", "собственность", "богатство", "имение" само по себе есть, по Толстому, безусловное зло. Зло не на пути к обществу социальной справедливости*), а на пути к Царству Бога, то есть зло метафизическое. Маммона прежде всего это мнимая вера. Собственность – продукт этой мнимой веры. "Собственность это фикция – воображаемое что-то, которое существует только для тех, которые верят маммону, и потому служат ему"(85.91).

*) "Если бедный завидует богатому, то он не лучше богатого"(45.154).

Отсюда и отношение Толстого к благотворительности, основанной, на его взгляд, не на требованиях высшей жизни, а на тщеславии, всякого рода соображениях (в том числе и политических) и заботах о мирских выгодах. Есть милосердие истинное и ложное. "Милосердие только тогда истинное, когда то, что ты даешь, ты оторвал от себя. Только тогда получающий вещественный дар получает и духовный дар. Если же это не жертва, а излишек, то это только раздражает получающего"(45.161).

Маммона у Толстого – широкий термин. В общем случае маммона есть то, что противостоит установлению Царства Бога и устанавливает что-то совсем другое.

Толстой повторял и повторял, что стремление богатеть и владеть богатством есть главное препятствие духовной жизни. Но ведь таких препятствий в человеческой жизни великое множество. И Толстой говорил о них. Но среди них стремление к богатой жизни занимает в сердце, жизни и проповеди Льва Николаевича особое и чрезвычайно больное место. "Более всего губит жизнь духа приобретение богатств"(24.420). Но – почему? Потому, что "богатство" для Толстого – это не столько имущественное положение и стремление к нему, сколько вся та мотивация, которая порождает нашу материальную цивилизацию или, что то же самое, – Царство животной личности. "Собственность" (как вера, как священный принцип) – основной двигатель Царства животной личности.

Вот несколько любимых Толстым изречений на этот счет:

"Отчего человеку хочется быть богатым? Отчего ему нужны дорогие лошади, хорошие одежды, прекрасные комнаты, право на вход в публичные места, увеселения? Только от недостатка духовной жизни. Дайте этому человеку внутреннюю, духовную жизнь, и ему ничего этого не будет нужно" (Эмерсон)

"Как тяжелая одежда мешает движениям тела, так и богатство мешает движению души" (Демофил)

"Люди ищут богатства, а если бы они только знали, сколько добра теряют люди, наживая богатство и, живя в нем, они бы старались избавиться от богатства с таким же усердием, с каким теперь стараются добиться его"(45.148-160).

Известно, что Лев Толстой боялся беды маммонизации России и активно восставал против реформ Столыпина. Сегодня мы вполне можем понять его опасения.

Породившая нынешние российские реформы культурная толпа нашего времени полагала с помощью тотальной маммонизации общества полностью разрушить вдруг ставший ей ненавистным коммунистический режим. В увлечении борьбы она и не предполагала, какого дьявола она выпускает на свободу. В результате произошла такая потрава душ гигантского числа людей, какой в человечестве, во всяком случае, в Новой Истории, не было.

В прошлые десятилетия массовых репрессий, тотального страха, великой войны и послевоенной разрухи человек, конечно, ожесточался, но не было нравственной деградации наций. Теперь же – за считанные годы – многие народы бывшего Союза, и русский народ, прежде всего, оказались на грани духовной катастрофы. Оказывается, что прямиком ведет к духовному разложению и душевной деградации не испытание насилием, кровью и подавлением свободы, а испытание форсированным стремлением к фиктивным благам материальной цивилизации, к Царству животной личности.

Только теперь мы можем вполне оценить прозрение Толстого во зло материальной цивилизации как таковой. Зло, основанное на суеверии собственничества.

10 (76)

Маммона – первая основа Царства животной личности. Но у него есть и другая основа.

В общественной жизни люди служат слепыми орудиями неумолимого темного ОНО, хотя редко сознают это так ясно, как герой Толстого, который, попав в плен, "чувствовал себя ничтожною щепкой, попавшую в колесо неизвестной ему, но правильно действующей машины". И оттого, процитируем ещё раз, в душе Пьера "все заваливалось в кучу бессмысленного сора. В нем, хотя он и не отдавал себе отчета, уничтожалась вера в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога (…). Он чувствовал, что возвратиться к вере в жизнь – не в его власти".

Именно темное ОНО "лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества". Это то чисто иррациональное человеческое интерпсихическое начало, на котором держится и государство, и власть. По причине темного ОНО "короли так легко верят тому, что в них всё, и народ так твердо верит в то, что он ничто"(45.264).*) Именно из-за него "в государстве все граждане являются угнетателями самих себя» (там же) и "народ, который может быть свободным, отдает сам свою свободу, сам надевает себе на шею ярмо, сам не только соглашается со своим угнетением, но ищет его"(45.256). Опираясь на темное ОНО, "люди старательно вяжут себя так, чтобы один человек или немногие могли двигать ими всеми; потом веревку от этой самой связанной толпы отдадут кому попало и удивляются, что им дурно"(45.269). Наконец, благодаря темному ОНО, обладание властью так развращает людей. Темное ОНО делает то, что люди "и не спрашивают, кто те лица, которые запрещают им, и кто будет их наказывать за неисполнение, и покорно исполняют всё, что от них требуется. Людям кажется, что требуют от них всего этого не люди, а какое-то особое существо, которое они называют начальством, правительством, государством"(45.261).

*) Цитата из Монтескье.

Важно понять, что темное ОНО – не плод устрашения, не угроза неминуемого наказания, не страх. Гриша Колокольцев "подчинился Юноше" не потому, что чего-то испугался и не по каким-либо (скажем, карьерным) соображениям. Его личная нравственная воля подчинялась Толстому, однако он поступал "против своей воли", предал Толстого, разрушил себя в его глазах, страдал, вероятно, от этого, но иначе не мог. Он, видимо, тоже вдруг почувствовал себя "щепкой в машине", роковая и таинственная сила которой мигом смяла его душу и лишила своей свободной воли. Не нам, бывшим советским людям, не понимать его.

Темное ОНО "лежит в основе всех заблуждений и бедствий человечества" хотя бы потому, что человек, оказавшийся в его власти, совершает душевное самоубийство, становится "изменником самому себе"(45.257) и, хуже того, агрессивно стремится подавить другие души. Нечего и говорить, что темное ОНО – враг всякой одухотворенности: и в себе, и в людях вообще. Темное ОНО, раз коснувшись души, может уничтожить в ней "веру в благоустройство мира, и в человеческую, и в свою душу, и в Бога".

Темная душевная сила, которую зрит герой Толстого, не столько подавляет людей извне, сколько вырастает в них изнутри и решает совесть в противоречие их же собственной духовной природе. Пьеру стало страшно не от вида этой силы в душах других и не от гипнотического действия ее извне на него, а оттого, что темное ОНО поднималось в нем изнутри, захлестывало его, лишало личностности, духовной свободы и духовной ответственности за себя. Темное "ОНО" точно распознается на лицах людей по отсутствию на них печати внутренней ответственности за себя, по душевной самобезответственности, которая, страшно сознать, коренится где-то глубоко в их природе.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru