bannerbannerbanner
полная версияЛев Толстой. На вершинах жизни

И. Б. Мардов
Лев Толстой. На вершинах жизни

"Смерть и страдания, как пугалы, со всех сторон ухают на человека, – определил Толстой в Заключении трактата "О жизни", – и загоняют на одну открытую ему дорогу человеческой жизни, подчиненной своему закону разума*) и выражающейся в любви".

*)Обратите внимание: подчиненной не "закону разума", а "своему закону разума", разума верной дороги человеческой жизни, разума высшей души.

*)Ср. в «Пути жизни»: "Кто видит смысл жизни в духовном совершенствовании, не может верить в смерть – в то, чтобы совершенствование обрывалось. То, что совершенствуется, не может уничтожиться; оно только изменяется".

*)То же сказано и в "Пути жизни": "Люди, боящиеся смерти, боятся ее оттого, что она представляется им пустотою и мраком; но пустоту и мрак они видят потому, что не видят жизни".

9 (40)

Высшая душа определена своим чувством жизни и своим сознанием жизни. Но определенное и особенное чувство жизни и определенное и особенное сознание жизни с неизбежностью указывают на какое-то Я, которому принадлежит это чувство-сознание. Определенное и особенное чувство-сознание жизни не может принадлежать безличной "высшей душе". Вместе с чувством жизни и сознанием жизни высшая душа должна нести свое Я.

В отличие от животной личности "Я" высшей души Толстой в трактате "О жизни" называет "самым коренным и особенным моим Я", "особенным и основным Я человека", "внутренним Я", "моим настоящим и действительным Я", "истинным человеческим Я" и, наконец, "живым Я".

Откуда человек в условиях постоянно меняющегося тела знает, что во все времена жизни "я был все один я?", спрашивает Толстой. Ведь "тело мое все было и есть беспрестанно текущее вещество – через что-то невещественное и невидимое, признающее это протекающее через него тело своим". "Невещественное это есть то, что мы называем сознанием: оно держит все тело вместе и признает его одним и своим. Без этого сознания себя отдельным от всего остального я бы ничего не знал ни о своей, ни о всякой другой жизни".

Но и сознание себя "есть нечто прерывающееся и переменяющееся". А между тем человек чувствует себя собою во всякое время. Это значит, что "если есть какое-нибудь такое наше Я, которое мы боимся потерять при смерти, то это Я должно быть не в том теле, которое мы называем своим, и не в том сознании, которое мы называем своим в известное время, а в чем-то другом, соединяющем весь ряд последовательных сознаний в одно".

"Что такое это самое коренное и особенное мое Я, не слагающееся из существования моего тела и ряда происходящих в нем сознаний, то основное Я, на которое, как на стержень, нанизываются одно за другим различные последовательные во времени сознания?"

"Если я в каждую минуту жизни спрошу себя в своем сознании, что я такое? Я отвечу: нечто думающее и чувствующее, т. е. относящееся к миру своим совершенно особенным образом. Только это я сознаю своим Я, и больше ничего".

По сознанию своей жизни Я высшей души "есть нечто весьма определенное… и вносится нами в мир из области внепространственной и вневременной; это-то нечто, состоящее в моем известном, исключительном отношении к миру, и есть мое настоящее и действительное Я. Себя я разумею, как это основное свойство, и других людей, если я знаю их, то знаю только, как особенные какие-то отношения к миру".

"Мое же особенное отношение к миру установилось не в этой жизни и началось не с моим телом и не с рядом последовательных во времени сознаний".

Настоящее и действительное Я человека существует до рождения человека, оно лишь вносится в этот мир человеком, соединяя в единое целое не только "все памятные мне сознания", но и "сознания, предшествующие памятной мне жизни".

Впрочем, "особенное отношение к миру" не есть прерогатива высшей души, ее действительного Я и "разумного сознания". Свое отношение к миру имеет и животная личность, обладающая "животным сознанием", и тело, обладающее сознанием плоти. Эти три сознания спутываются и мешают человеку правильно ориентироваться в основах своей жизни.

"Человеку кажется, что он происходит из движения вещества, переходящего на ступень личного животного сознания. Ему кажется, что это животное сознание переходит в разумное, и что потом это разумное сознание ослабевает, переходит опять назад в животное, и под конец животное ослабевает и переходит в мертвое вещество, из которого оно взялось. Отношение же его разумного сознания к миру представляется ему при таком взгляде чем-то случайным, ненужным и гибнущим".

Человеку, воспринимающему жизнь таким образом, ничего не остается, как уверять себя либо в том, что "животное сознание и есть разумное сознание", либо в том, что "жизнь, никогда прежде не существовавшая, вдруг, появившись в плотском виде и, исчезнув в нем, опять воскреснет во плоти и будет жить".

Жизнь человеческая представляется волною: "Из мертвого вещества выделяется личность, из личности разумное сознание – вершина волны; поднявшись на вершину, волна, разумное сознание и личность спускаются туда, откуда они вышли, и уничтожаются". Но человеческая жизнь "не есть волна, а есть то вечное движение, которое в этой жизни проявляется только волною".

Человеческая жизнь – "шествие через плотское существование". На входе этого шествия – рождение, на выходе его – смерть, которую почему-то так боятся люди. "Ты пришел в эту жизнь, сам не зная как, но знаешь, что пришел тем особенным Я, которое ты есть, потом шел, шел, дошел до половины и вдруг не то обрадовался, не то испугался и уперся и не хочешь двинуться с места, идти дальше, потому, что не видишь того, что там. Но ведь ты не видел тоже и того места, из которого ты пришел, а ведь пришел же ты; ты вошел во входные ворота и не хочешь выходить в выходные".*) Чего ты боишься? Ведь твое особенное действительное Я "возникло не с твоим рождением: оно существует независимо от твоего родившегося животного и потому не может зависеть от смерти его"(26.416-19).

*) Это место целиком помещено в "Путь жизни"(45.476).

Людям иногда говорятся такие слова, которые, будь они поняты и взяты в сердце, могли бы перевернуть человеческую жизнь. Таковы слова Толстого о вере в бессмертие.

"Веру в бессмертие нельзя принять от кого-нибудь, нельзя себя убедить в бессмертии. Чтобы была вера в бессмертие, надо, чтобы оно было, надо понимать свою жизнь в том, в чем она бессмертна. Верить в будущую жизнь может только тот, кто сделал свою работу жизни, установил в этой жизни то новое отношение к миру, которое уже не умещается в нем"(26.415).

Что это значит?

"Неизбежное уничтожение плотского существования, которое мы видим на себе", убежден Толстой, "показывает нам, что отношение, в котором мы находимся к миру, не есть постоянное, но что мы вынуждены устанавливать другое".

Отношение к миру, которое действительное Я человека вносит в мир вместе с собою, должно не просто изменяться в каком-то отношении, но расти по восходящей. Духовный рост, то есть увеличение полноты, любовности и разумности жизни действительного Я высшей души, есть закон процесса жизни человека. Более того, в результате духовного роста уже в этой жизни можно вступить "в то новое отношение к миру, для которого нет смерти". Установление этого нового отношения, учит Толстой, "есть для всех людей дело этой жизни".

Человек, который исполняет свое дело, который живет движениями духовного роста, "приняв свою жизнь из невидимого ему прошедшего, сознавая постоянное непрерывное возрастание ее, не только спокойно, но и радостно переносит ее и в невидимое будущее"(26.410), через смерть. Смерть, как уничтожение себя, вообще представляется только духовно неподвижному человеку, то есть тому, кто "остался при том отношении, с которым он вступил в существование". Он находится в состоянии "остановки жизни" и потому "все существование такого человека есть одна неперестающая смерть"(26.409).

Толстой вспоминает предание об Иоанне Богослове:

"Чуть двигающийся столетний старичок, со слезящимися глазами, шамкает только одни и одни три слова: любите друг друга! В таком человеке существование животное чуть брезжится, – оно все съедено новым отношением к миру, новым живым существом, не умещающимся уже в существовании плотского человека".

Не правда ли, это описание чем-то напоминает описание последних дней князя Андрея. И то "новое живое существо", о котором тут говорит Толстой, вполне можно назвать Птицей Небесной, отчетливо живущей, как мы помним, в образе умирающего князя Андрея, в ином отношении к миру и в ином центре жизни.

Прозрение Птицы Небесной некогда возникло у Толстого в ответ на переживание смерти брата Николая. И через 20 лет, в трактате "О жизни" у Толстого опять, но в новом виде возникает связка образов смерти брата Николая и Птицы Небесной. Сразу же вслед за описанием Иоанна в старости Толстой вспоминает давно умершего брата.

"Брат мой умер, что же сделалось? Сделалось то, что доступное моему наблюдению в пространстве и времени проявление его отношения к миру исчезло из моих глаз и ничего не осталось… Мой брат умер, кокон его, правда, остался пустой, я не вижу его в той форме, в которой я до этого видел его, но исчезновение его из моих глаз не уничтожило моего отношения к нему". У меня осталось "воспоминание его духовного образа".

"Воспоминание это не есть только представление, но воспоминание это есть что-то такое, что действует на меня и действует точно так же как действовала жизнь моего брата во время его земного существования. Это воспоминание есть та самая невидимая, невещественная атмосфера, которая окружала его жизнь и действовала на меня и на других при его плотском существовании, точно так же, как она на меня действует и после его смерти. Это воспоминание требует от меня после его смерти теперь того же самого, чего оно требовало от меня при жизни. Мало того, воспоминание это становится для меня более обязательным после его смерти, чем оно было при его жизни. Та сила жизни, которая была в моем брате, не только не исчезла, не уменьшилась, но даже не осталась той же, а увеличилась и сильнее, чем прежде, действует на меня".

 

Мне, Льву Толстому, никак нельзя считать, что "умерший брат не имеет более жизни". "Я могу сказать, что он вышел из того низшего отношения к миру, в котором он был как животное, и в котором я еще нахожусь, – вот и все; могу сказать, что я не вижу того центра нового отношения к миру, в котором он теперь; но не могу отрицать его жизни, потому что чувствую на себе ее силу".

"Но, мало того, эта невидимая мне жизнь моего умершего брата не только действует на меня, но она входит в меня. Его особенное живое Я, его отношение к миру становится моим отношением к миру. Он как бы в установлении отношения к миру поднимает меня на ту ступень, на которую он поднялся, и мне, моему особенному живому Я, становится яснее та новая ступень, на которую он уже вступил, скрывшись из моих глаз, но увлекая меня за собою".

Откровение Птицы Небесной было девальвировано после главного перевала, к 49 годам. И теперь возникло вновь, но не так, как прежде. Тогда прозрение Птицы Небесной, в котором Лев Толстой "нашел, за что ухватиться", не имела практического влияния на жизнь. Теперь же представление о "новом живом существе", которое не умещается в этой жизни, властно влияет на все проявления его жизни. Птица Небесная уже реально действует в его жизни и окончательно решает те вопросы к жизни о смерти, которые Толстой ставил после кончины брата. Эту Птицу Небесную теперь можно даже увидеть. У нее есть голова – особенное и действительное Я человека и два крыла: чувство «христианской любви» и разумное сознание.

В прозрении на похоронах брата Николая Толстой понял, где ему следует искать ответы на свои вопросы – в Евангелии. И мысль о том, что "жизнь умерших людей не прекращается в этом мире" Толстой тоже почерпнул из Евангелия. Стих 18 главы XIV Иоанна: "Не оставлю вас сиротами; приду к вам", Толстой переводит: "Не оставлю вас сиротами, а остаюсь с вами" в том смысле, что "отошедши от мира, Иисус будет жить в тех, кто будет соблюдать его учение о жизни в отце"(24.724). Стих 23 той же главы Евангелия от Иоанна: "Кто любит Меня, тот соблюдет слово Мое; и Отец Мой возлюбит его, и Мы придем к нему и обитель у него сотворим" Толстой переводит: "кто любит меня, тот исполняет мое учение, и Отец мой полюбит его, и мы придем к нему и будем пребывать в нем"; и затем комментирует: "Пребывания есть различные в доме Отца: пребывание в жизни людской и пребывание в Боге. Иисус, отходя к Отцу, говорит, что он вне плотской оболочки придет, будет утешителем и будет жить в душе того, кто будет исполнять его учение"(24.726-7).

Показательно, что Толстой, вспомнив на страницах "О жизни" брата, тут же переходит к "разумно-любовной жизни" Иисуса Христа.

Свет жизни Христа "таков, что я не только вижу его теперь, но он один руководит мною и дает мне жизнь. Я живу этим светом". "Его отношение к миру – ничье иное, действует до сих пор на миллионы людей, принимающих в себя его отношение к миру и живущих им".

"На людях, оставляющих после себя силу, продолжающую действовать… мы можем найти и основу их веры в непрекращаемость жизни и потом, вникнув и в свою жизнь, найти и в себе эти основы".

Христос "жил уже во время своего плотского существования в лучах света от того другого центра жизни, к которому он шел (то есть жил в особом состоянии: одновременно и в этой и в иной жизни. – И. М.) и видел при своей жизни, как лучи этого света уже освещали людей вокруг него. То же видит и каждый человек, отрекающийся от личности и живущий разумной, любовной жизнью" (то есть человек, перенесший центр жизни в свое живое духовное Я).

Что же в итоге?

"Человек умер, но его отношение к миру продолжает действовать на людей, даже не так, как при жизни, а в огромное число раз сильнее, и действие это по мере разумности и любовности *) увеличивается и растет, как все живое, никогда не прекращаясь и не зная перерывов".

*) Его, умершего человека, разумности и любовности.

Вносимая через человека в мир основа жизни подлинного Я существует до прихода человека в это существование и, как полагает Лев Толстой, складывается "из жизни живших прежде меня и давно умерших людей"(26.414) – быть может это и брат Николай, и Иисус, и Иоанн Богослов, и Паскаль. И если это так, то "всякий человек, исполнивший закон жизни, подчинивший свою животную личность разуму и проявивший силу любви, жил и живет после исчезновения своего плотского существования в других людях".

Одного этого достаточно, заключает Толстой, чтобы "ужасное суеверие смерти уже никогда более не мучило меня"(26.414).

*)Слова эти разбиты и перенесены Толстым в "Путь жизни"(45.448, 454).

10 (41)

Слово Толстого обращено далеко не ко всем людям, как того хотел сам Лев Николаевич, а к тем, кто может и хочет душою воспринять и полюбить его взгляды, – чаще всего не столько за истинность, сколько за благородство и величие образа мысли, за высоту идеальной точки зрения, за подлинность его чувств, за особую нравственную обаятельность его мудрости, которая многим и многим другим совсем не по вкусу.

Одна из капитальных основ толстовского учения состоит в том, что жизнь – благо.

"Если мы верим, что все, что случается с нами в нашей жизни, случается с нами ради нашего блага, мы не можем не верить и в то, что то, что случается с нами, когда мы умираем, должно быть нашим благом".

Отсюда:

"Мы живы не потому, что бережем себя, а потому, что делаем дело жизни. Кончается дело жизни, и ничто уже не может остановить неперестающую гибель человеческой животной жизни, – гибель эта совершается, и одна из ближайших, всегда окружающих человека, причин плотской жизни представляется нам исключительной причиной ее".

Человек не только живет для своего (духовного, истинного) блага, но он, по Толстому времени работы над трактатом «О жизни», и умирает для увеличения того же блага.

"Совершается или нет в человеке работа истинной жизни, мы не можем знать. Мы знаем это только про себя. Нам кажется, что человек умирает, когда это ему не нужно, а этого не может быть. Умирает человек только тогда, когда это необходимо для его блага, точно так же, как растет, мужает человек только тогда, когда это ему нужно для его блага".

Основы жизни, заключенные в действительном Я высшей души человека, у каждого свои. Значит, и дело жизни у каждого свое и своего разряда. Люди неравновелики в этом отношении, хотя, конечно, основы жизни в общем случае вносятся в мир через человека и человеком.

"Никто из нас ничего не знает про те основы жизни, которые внесены другими в мир, и про то движение жизни, которое совершилось в нем, про те препятствия для движения жизни, которые есть в этом существе, и, главное, про те другие условия жизни, возможные, но невидимые нам, в которые в другом существовании может быть поставлена жизнь этого человека".

Перед нами еще один ряд прозрений Льва Толстого. Первое: "жизнь эта (жизнь действительного Я, конечно. – И. М.) началась не с рождением, а была и есть всегда"; второе: "благо этой жизни растет, увеличивается здесь, доходя до тех пределов, которые уже не могут содержать его"; и третье: "и только тогда человек уходит из всех условий, которые задерживают его (блага) увеличение, переходя в другое существование"*).

*) То же самое повторено и в "Христианском учении": "Разум знает одно: что сущность Божественная есть, что она росла в этом мире. И, дойдя до известной степени своего роста, вышла из этих условий"(39.191).

Переживание ужаса смерти и 30-летнего, и 40-летнего, и даже 50-летнего Толстого сменилось в 60-летнем Толстом переживанием, схожим с радостным ожиданием смерти. Теоретически это понятно: если причина перехода в другое существование есть возникновение таких условий, которые задерживают рост, то есть увеличение блага жизни действительного Я, то смерть хороша для блага жизни Я высшей души. За смерть следует благодарить Господа Бога так же, как за жизнь.

Все эти положения о благе и смерти у Толстого вовсе не теория, не "взгляды", не одни проницательные слова, не только убеждения и общие построения, основанные на прозрениях и обеспеченные мудростью, и не только вера. Слова эти выражают конкретное жизнечувствование Толстого, в котором есть нечто такое, что выходит за пределы человеческого понимания.

В 60 лет у Льва Николаевича родится сын Ванечка, "последыш", "утешение старости", всегда особенно любимый родителями. К тому же вскоре обнаруживается, что сын Ванечка пришел в эту жизнь, чтобы стать наследником духовной мощи и духовного образа Льва Толстого. Лев Николаевич знал, что этот последний его сын вырастет и будет продолжать начатое им дело. Но Ванечка неожиданно умер. Горе отца таково, что временами Лев Николаевич – впервые в жизни! – чувствует безысходность. И вместе с тем испытывает мощный духовный и религиозный подъем, раскрывающий перед ним тайну жизни, да так, что – страшно повторять его слова! – "откровение возмещает с излишком за потерю".

Через 17 дней после смерти Ванечки, 12 марта 1895 года, Толстой пишет в Дневнике (53.10-11):

"Смерть Ванечки была для меня, как смерть Николеньки, нет, в гораздо большей степени, проявление Бога, привлечение к Нему.*) И потому не только не могу сказать, что это было грустное, тяжелое событие, но прямо говорю, что это (радостное) – не радостное, это дурное слово, но милосердное от Бога, распутывающее ложь жизни, приближающее к Нему, событие".

*) Тут речь идет не о восприятии смерти брата в 1860 году, когда это произошло, а о том влиянии его смерти, которое сложилось много позднее и которое описано в "О жизни".

Из письма Черткову от 8 марта 1895 года:

"Мне бывает минутами жаль, что нет больше здесь с нами этого милого существа, но я останавливаю это чувство и могу это сделать (знаю, что жена не может этого), но основное, главное чувство мое – благодарности за то, что было и есть, и благоговейного страха перед тем, что приблизилось и уяснилось этой смертью"(87.320).

Софье Андреевне было «неразрешимо мучительно». Она страдала.

«Она страдает в особенности потому, что предмет любви ее ушел от нее, и ей кажется, что благо ее было в этом предмете, а не в самой любви. Она не может отделить одно от другого; не может религиозно посмотреть на жизнь вообще и свою. Не может ясно понять, почувствовать, что одно из двух: или смерть, висящая над нами, властна над нами и может разлучать нас и лишать нас блага любви, или смерти нет, а есть ряд изменений, совершающихся со всеми нами, в числе которых одно из самых значительных есть смерть, и что изменения эти совершаются над всеми нами, – различно сочетаясь – одни прежде, другие после, – как волны" (там же).

Потрясение от смерти любимого человека часто подымает над собой. И то, что после смерти Ванечки Толстой находится в состоянии особой любовности и духовного восторга приближения к Богу, с некоторым трудом, но понять можно. Однако Толстой здесь не только и не просто говорит о том, что в разных вариациях повторял множество раз – о вечной жизни и о том, что смерти нет; он душою принимает смерть своего Ванечки если и не как радостное событие, то как событие, проявившее милосердие Божье к человеку, – то есть к потерявшему наследника-сына старику-отцу и к умершему семилетнему ребенку… Как рассуждение, как "взгляд" это доступно нашему осмыслению, но, чтобы в такой момент так чувствовать и так знать, надо жить не только одной этой жизнью, а этой и другой вместе.

Все положения, подробно изложенные в "О жизни" и казавшиеся "построениями", мистическими прозрениями, откровениями даже, через десять лет оказались фактом реального жизнечувствования Льва Толстого. И до этого у Толстого не раз бывало, что осуществившееся, прежде чем осуществиться, побывало у него в прозрении, в смотрении. Но здесь особый случай.

Разумеется, Софья Андреевна, как и всякий земной человек, "не может ясно понять, почувствовать" то, что чувствует и знает ее муж. Не напоминает ли это знакомую ситуацию, описанную в "Войне и мире"?

Смертельно раненный князь Андрей "не боялся смерти и не думал о ней". И княжна Марья понимала, "что что-то другое, важнейшее было открыто ему", что-то "такое, что не понимали и не могли понимать живые и что поглощало его всего". Когда сына Николушку уводили от постели умирающего отца, княжна Марья заплакала о том, что он останется полным сиротой. Князь Андрей разгадал это:

"Да, им это должно казаться жалко!…" – подумал он. – "А как это просто!"

Он хотел ей сказать о Евангелии и Птицах Небесных, но не сказал, так как "они поймут это по-своему, они не поймут! Этого они не могут понимать, что все эти чувства, которыми они дорожат, все эти мысли, которые кажутся им так важны, что они – НЕ НУЖНЫ. Мы не можем понимать друг друга!"

 

И теперь Толстой говорит, по сути, то же самое: что те чувства, которые испытывает после смерти сына Софья Андреевна, не нужны (так как благо в самой любви, а не в предмете любви), что "Соня не может так смотреть на это", что она не может понять то, что понимает о жизни и смерти он.

Конечно, аналогия не совсем полная. Княжна Марья страдает о будущей жизни семилетнего Николушки, оставшегося без отца. Софья Андреевна страдает оттого, что она осталась без своего семилетнего сына Ванечки. Князь Андрей уже покинул Землю и с большими усилиями над собой спускается из своего небесного состояния в земное, понимает, что "им это должно казаться жалко", – тогда как на самом деле "это просто", – и потому ничего не говорит "им", людям. Как и князь Андрей, Лев Толстой уже прошел сквозь то окно, в котором показался Бог, но он продолжает служить Богу на Земле (и как служить!), и потому то, о чем сказано, "что что-то другое, важнейшее было открыто ему" и которое, как и князя Андрея, "поглощало его всего", он всеми силами своей души и таланта старается принести прямо в руки непонимающим его людям, показывая им: "А как это просто!"

Вот некоторые записи его Дневника того же дня, что и запись о благотворном влиянии на него смерти сына:

"4/ Соня говорила часто: он меня спасал от зла. Я дурная, грубая натура, он любовью своей смягчал, приближал меня к Богу. Как будто он теперь не делает этого".

По этой мысли Толстого, Ванечка после своей смерти приближает к Богу. Кого? Его? Софью Андреевну? Мать свою, Софью Андреевну Ванечка приближал к Богу при жизни и приближал фигурально, смягчая ее натуру. Льва Николаевича Ванечка после своей смерти приближает к Богу не так. Он ближе подвигает к Богу своего отца. Бог через Ванечку не фигурально, а в действительности привлекает ближе к Себе особенное Я сына человеческого, высшее Я Льва Толстого, одну из Своих Птиц Небесных, которую Он послал в мир и которую Он непосредственно питает. Вот в этих словах Толстого (как, впрочем, и в словах, что брат Николай после смерти приблизил его к Богу) есть, при всех наших усилиях уяснения, что-то нам недоступное.

Если смерть брата Николеньки вела к образу умирающего кн. Андрея, к образу Птицы Небесной, то смерть сына Ванечки вела к самой Птице Небесной, к ее осуществлению, явлению в конкретном человеке, во Льве Николаевиче Толстом.

Следующая запись Дневника всё того же дня:

"5/ Да, любовь есть Бог. Полюби, полюби того, кто делал тебе больно, кого ты осуждал, не любил и все то, что скрывало от тебя его душу, исчезнет, и ты, как сквозь светлую воду на дне, увидишь Божественную сущность его любви, и тебе не нужно и нельзя будет прощать его, тебе нужно будет прощать только себя за то, что ты не любил Бога в том, в ком Он был, и из-за своей нелюбви не видел Его".

Здесь эта мысль звучит по-новому. Она возникла в продолжение предыдущей, о приближении к Богу после смерти сына, и имеет особый вес и смысл. Это – лучшее понимание прежде понятого, это новое понимание, понимание при большем приближении к Богу.

После смерти сына Толстой стал ближе к Богу и осознает то, что не дано постигнуть нам, земным людям:

"6/ Да, жить надо всегда так, как будто рядом в комнате умирает любимый ребенок. Он и умирает всегда. Всегда умираю и я".

Это слова не человека земной жизни.

"8/ Несколько дней после смерти Ванички, когда во мне стала ослабевать любовь (то, что дал мне через Ваничкину жизнь и смерть Бог, никогда не уничтожится*)), я думал, что хорошо поддерживать в себе любовь тем, чтобы во всех людях видеть детей – представлять их себе такими, какими они были 7 лет. Я могу сделать это. И это хорошо".

*) Не уничтожится новое качество жизни в состоянии большего приближения к Богу.

Толстой, как видите, озабочен тем, чтобы поддерживать в себе состояние приближения к Богу. Он еще далеко не всегда и не совсем Птица Небесная, а желает быть всегда и совсем. И об этом он думал уже через несколько дней после смерти Ванечки! С другой стороны, отметим, что Птица Небесная не от мира сего и не может "во всех людях видеть детей". На это способны люди, редкие люди. Приближаясь к состоянию Птицы Небесной, Лев Толстой остается человеком гениального воображения, земным гениальным человеком.

И последняя запись того же дня:

"10/ С особенной новой силой понял, что жизнь моя и всех только служение, а не имеет цели в самой себе"(53.12).

Лев Николаевич знал, что Ванечка – наследник его духа и продолжатель его дела на земле. Этим он мощно привязывал своего отца к земной жизни. Теперь Ванечка умер. И это событие, не просто оторвало Толстого от земной жизни, как некогда смерть брата Николая, а оторвало и перенесло его в ту жизнь Птицы Небесной, которую он последние 15 лет все больше и больше ощущал в себе. Лев Толстой «с особенной новой силой понял» то, о чем не раз говорил раньше. Это многого стоит. Не эта ли новая и особая сила его откровений "возмещает с излишком за потерю"?

Смерть Ванечки вывела Толстого из этой жизни, да так, что через несколько лет привела его к новому на его Пути жизни «Пробуждению», пробуждению (от «сна этой жизни») в жизнь вселенскую.

*)Мысль эта, вероятнее всего, – плод авторского перевозбуждения. Через несколько лет Толстой отказался от нее: "Говорил с В. Горбуновым. Он говорит: "у вас в "О жизни" сказано, что если человек умирает, то так надо. Это неправда". Он прав. Это неправда. Этого нельзя сказать"(52.71).

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru