bannerbannerbanner
полная версияЛев Толстой. На вершинах жизни

И. Б. Мардов
Лев Толстой. На вершинах жизни

Князь Андрей, прежде чем заснуть и пробудиться Птицей Небесной, думает о том, что «Любовь есть жизнь» и «Любовь есть Бог» и что умереть, значит, «частице» вернуться «к общему и вечному источнику». «Но это были только мысли» и в них не было той очевидности, которая возникла только тогда, когда «то грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей жизни», стало «почти понятное и ощущаемое". Примерно то же самое произошло и в жизни Льва Николаевича.

Светлые откровения сорокалетия даются, по-видимому, на дальнюю перспективу Пути восхождения. Они обычно не действуют сразу, но определяют направление духовного роста путевого человека на десятилетия вперед. Вроде бы и незаметно, что светлые откровения того времени изменили мировоззрение Льва Николаевича после завершения «Войны и мира». Влияние их отчетливо сказалось лишь через сорок лет, когда для Толстого «наступила новая радостная, заметная ступень" и видение сна Пьера стало для него «почти понятное и ощущаемое». Сонное видение Пьера есть то самое первичное откровение, из которого выросло метафизическое древо учения Толстого. Тут тайный глубинный исток религиозного сознания Льва Толстого. В 40 лет Лев Толстой узрел – и не воображением, а в видении – высшую вселенскую Жизнь. Это озарение Бога навсегда укоренилось в нем. Многие и многие годы он хранил в себе это видение, откладывая до того часа, когда оно само заявило о себе в нем и сделалось той точкой и опорой, с которой и на которой стало заново отстраиваться его жизневоззрение, жизневоззрение старости, одухотворенной на вершине жизни.

Далеко не все в видении сна Пьера подтверждено духовным опытом и мудростью старца Толстого. Но ключевое положение: «Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог» – так навсегда и осталось основой его Богосознания.*) «Отец мой и всякой жизни!»(53.80) – звал Его Толстой. Бог для Льва Николаевича – Бог Жизни, живой Бог. Он – «сама сущность жизни, которая стремится к благу всего»(54.38).

*) При этом Толстой далек от пантеистических воззрений (в чем его часто уличают): "Если же Вы заметили во мне несогласие с выраженной Вами мыслью о том, что Бог проявляется во всем, то это произошло от того, что я действительно боюсь пантеистического воззрения, такого, которое видит Бога в природе, потому что такое воззрение часто сливается с материализмом и покрывает его… Бога мы знаем только по тому, что в нас есть нематериального – невременного, непространственного, разумного и любовного, и помимо этого никаким иным способом познавать не можем"(69.59).

Бог для Толстого – Один, одноцентрен. Хотя нельзя сказать, как во сне Пьера, что Он – «в середине». Он – Всё. «Главная непостижимость для нас Бога состоит именно в том, что мы знаем Его как существо единое – не можем иначе знать Его и между тем единое существо, заполняющее собой всё, мы не можем понять… А между тем для того, чтобы знать Бога и опираться на Него, нужно понимать Его наполняющим всё и вместе с тем единым»(53.119).

Однако искать Богословие у Толстого бесполезно.

«Бог есть, потому что есть мир и я, но думать о Нем не нужно. Нужно думать о Его законах. И мы понимаем Его только в той мере, в которой понимаем и исполняем Его законы. А то мы хотим, не исполняя Его законов, не только понять Его, но и войти с Ним в интимность – разговаривать с Ним, целовать, есть даже. Чем больше исполняешь Его законы, тем несомненнее Его существование и наоборот»(72.187).

3 (54)

«Мое пробуждение состояло в том, что я усомнился в реальности материального мира. Он потерял для меня все значение»(53.191. – Дневник 1898 года).

Отчасти это высказывание можно отнести к временам работы над Евангелиями, но в большей степени оно справедливо для времен второго Пробуждения Толстого, которое произошло, скорее всего, летом 1897 года.

До этого времени природа материи находилась, казалось бы, вне активного философского интереса Толстого. Хотя еще в 1876 году он писал о "важности и несомненности, которую приписывает человек веществу материи", о том, что "нет более важных, простых и несомненных знаний, как знание своей личности и материи" и что "значительность, которую имеют эти два камня знания, надо принимать в соображение и объяснять"(62.276).

Отвергнув (в конце 70-х или еще раньше?) Бога-Творца, Толстой рано или поздно должен был определиться в отношении вопроса существования материальности и ее происхождения. К концу 80-х годов Толстой приходит к убеждению, что "материя есть последствие деятельности духа"(50.223). Материя есть нечто производное, возникающее не из «ничего» (из несущего), а из духа, – как «последствие» его деятельности. Материю можно понимать как некоторую разновидность существования духа, как его продукцию. Материя есть один из результатов (неизбежных для нашего мира?) работы духа. Такой взгляд на материю развивался Толстым в середине 90-х годов, во времена работы над "Царством Божьим внутри вас".

Для автора «Царства Божьего внутри вас» деятельность духа во внутреннем мире человека состоит в «ускорении движения духовного роста». В мире вообще эта же деятельность духа выражается в «движении от неразумного к разумному»*). Мысль о движении всего существующего от неразумного к разумному Толстой намеревался развить в своего роде Заключении к «Царству Божьему внутри вас», но почему-то оставил свою мысль в черновиках (см. 28.326-330).

*) Еще раз замечу, что такого рода глобальные положения говорят не о «рационализме» Толстого, а об ограниченности понимания «разумного» у его критиков.

Если материя существует исключительно в подзаконности, вполне определена своими законами и законы эти – неизменны для нее (в ней), то в самой материальности нет «движения от неразумного к разумному». И, значит, она духовно неподвижна. В таком случае материя – это недвижный дух, нечто отработанное в духовной самодеятельности, в ней вполне выгоревшее, своего рода шлак духа.

Какова функция материи во Всём существующем? И есть ли у нее какая-либо собственная духовная функция? Есть, и очень важная:

Материя обеспечивает особое существование Единого Духа (Бога) – существование Его в отграниченности. Материальность создает пределы (или решающим образом способствует созданию пределов), с помощью которых Единый дух Сам делит Себя на части и живет в отделенности, в бесчисленных отдельных существах – каплях «живого глобуса» сна Пьера.

Старичок географ в качестве Жизни Всего показывал Пьеру не воду в пузыре, а плотно сжатые между собой капли в не имеющем размера глобусе. Капли эти потому и капли, что они неслиянные. Отделенность капли от капли создается какой-то пограничной пленкой, состоящей из того же самого, из чего сама капля, но как-то иначе выделанной. Материя есть не что иное, как эта пленка живых капель – «пределы отделенности» живого духа от живого духа.

«Все, что мы знаем, есть не что иное, как только такие же деления Бога. Все, что познаем как мир, есть познание этих делений. Наше познание мира (то, что мы называем материей в пространстве и времени) это соприкосновение пределов нашего Божества с другими его делениями. Рождение и смерть суть переходы от одного деления к другому»(53.131).

Это сказано в середине 90-х годов, и потому переходы из Обители в Обитель через рождение и смерть представляются Толстому переходом от одной формы пределов отделенности (одной «материальности») к другой форме, к «материальности» другого рода. «Наше Божество» переходит из Обители в Обитель, оставаясь в составе все того же «живого глобуса», Жизни Всего, Бога. Понятно, что работа жизни в других Обителях будет такая же, как наша работа жизни.

Человек, будучи одним из бесчисленных делений Бога, заключенных в телесные границы, занимает особое место в мироздании. Если материальный Мир брать как целое, то человек «не часть целого, – а временное и пространственное проявление чего-то вневременного и непространственного»(53.190). В этом смысле «движение по жизни» человека есть род «передвижения своей духовности по материальности мира»(53.134).

Материя, как нечто сущее, исходно существующее само по себе, – призрачна. Но в качестве производного от духа она существует в действительности. То, что мы воспринимаем материей, есть пределы делений духа, его границы, форма, которая отграничивает его «капли» друг от друга. Эти пределы (как и «личности») создаются в одной Обители для другой.

«Я смотрю и видимые линии пригоняю к форме, живущей в моем представлении. Вижу белое на горизонте и невольно даю этому белому форму церкви. Не так ли и все то, что мы видим в этом мире, получает ту форму, которая уже живет в нашем представлении (сознании), вынесенном из прежней жизни? (Идеи.)»(53.194).

«Идеи» взяты тут, по-видимому, в Декартовом смысле, как создаваемые духом образы вещей. Сами эти "идеи", говорит Толстой, создаются в деятельности духа предшествующей Обители. Высшая душа предшествующей Обители в «той» своей жизни (в «той деятельности духа») вырабатывает некоторые формы, которые выносятся сюда из прежней жизни и обуславливают «живущее в моем представлении». То же самое произойдет и в этой жизни относительно жизни в последующей Обители:

«Часто думаю, что мир такой, какой он есть, только потому, что я так отделен от всего остального. Как только мое отделение от ВСЕГО кончится, пределы расторгнутся и установятся другие, так мир станет для меня совсем другой»(53.210).

Это должно стать явным при переходе из одной Обители в другую:

«В момент перехода видно, что то, что мы считаем действительностью, есть только представление, т. к. мы переходим от одного представления к другому. Во время этого перехода видна или хоть чувствуется самая настоящая реальность. Этим важна и дорога минута смерти»(53.198).

Для Толстого существование и понятие материи неотделимо от существования и понятия жизни (см., например, 53.232). Взаимосвязь эта уже существует в видении сна Пьера. В середине 70-х годов Толстой писал Н. Н. Страхову:

 

"Я определяю жизнь – отъединением части, любящей себя, от остального. Без этого определения жизни неизбежно повторился бы круг, по которому человек был бы бог, центр всего. – Жизнь есть отъединение части от остального. Человек знает только живое. Поэтому для живущего доступно только живое, подобное ему; все же представляющееся ему мертвым есть живое, недоступное ему. Оно-то и есть непостижимое и не только соприкасающееся, но обнимающее его"(62.243-4).

Через четверть века (в конце 1902 года) Толстой в письме Черткову, по сути дела, заново раскрывает представления, заложенные в видении «живого глобуса»:

«Хотел нынче отвечать Вам на ваш философский вопрос, да не успел. А очень хочется ответить, тем более что я и не думаю отрицать реальности существования внешнего мира.*) Ответы мои на Ваши вопросы есть в моем дневнике, если у Вас есть список.

*) Я подчеркиваю эту фразу для того, чтобы дальше помнить о ней. – И.М.

Жизнь человеческая в этом мире есть рост, изменение отдельного ограниченного существа. Рост или изменения в этом отдельном существе мы познаем в виде движения. Отдельность же или ограниченность этого существа – в виде материи, тела. Пределы изменений нашего существа и изменений других существ мы познаем в виде движения. Пределы отдельного отграниченного существа мы познаем в виде материи. Меру изменений отношений, изменений разных существ дает нам время; меру пределов, отношения пределов разных существ, дает нам пространство.

Так как мы познаем себя только как пределы изменений нашего существа по отношению изменений других существ и пределы своей отделенности по отношению других существ, то мы не можем не признавать существования существ вне нас. Мы узнаем некоторых из них по нашему отношению к ним и по аналогии их устройства и предельности с нашей. Некоторых же мы, хотя и прикасаемся с ними, как, например, с землей, солнцем, мы, хотя и признаем их нашими пределами, мы не знаем».

Капли в «живом глобусе» Пьера «все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею».

«Жизнь состоит в изменении, росте и расширении пределов. – Продолжает Толстой письмо Черткову. – Сначала расширяются пределы движения и материи, потом движение и материя не поспевают за ростом, и тогда они разрушаются, и наступает смерть: уничтожение пределов как движения, так и материи в этом мире».

Впрочем, мысль Толстого не так проста, как может показаться на первый взгляд. Читаем дальше:

«В какой форме переходит жизнь в новое состояние, мы не только не можем знать, но не можем и говорить. Мы скажем – «начнется новая жизнь», и скажем не то, потому что слово «кончилось», «начнется» означает последовательность во времени, а в новой жизни мы не имеем права предполагать изменений и движения, так как и то и другое есть свойство только этой жизни. Точно так и в пределах отдельности в материи и пространстве, так как и то и другое – свойство только этой жизни.

Очень может быть, что мы и теперь живем, не сознавая изменений и пределов.

Будет очень странно, если Вы что-нибудь поймете из всего этого. Но я очень понимаю, хотя и не умею еще высказать»(88.265-6).

4 (55)

"Я знаю, чувствую всем моим существом, что и крепкая морозная земля, и деревья, и небо, и мое тело, и мои мысли – что всё это только произведение моих пяти чувств, мое представление – мир, построенный мною, потому что таково мое отделение от мира, какое есть. И что стоит мне умереть и всё это не исчезнет, а видоизменится, как бывают превращения в театрах: из кустов, камней сделаются дворцы, башни и т. п. Смерть есть не что иное, как такое превращение, зависящее от другой отделенности от мира, другой личности: то я себя, свое тело со своими чувствами считаю собою, а то совсем иное выделится в меня. И тогда весь мир станет другим. Ведь мир такой, а не иной только потому, что я считаю собой то, а не другое. А делений мира может быть бесчисленное количество. Не совсем ясно для других, но для меня очень"(53.211).

Из этой цитаты видно, что пределами отделенности человека Толстой считает не собственно материальную его составляющую и даже не его живое тело, а «свое тело со своими чувствами», свою «личность», то есть весь психофизиологический состав человека, – тело и связанную с ним низшую душу человека. Понятие «материальное» у Толстого часто тождественно понятию «животное». Именно низшая душа в человеке исполняет функцию пределов отделенности высшей души человека.

Впрочем, после второго Пробуждения Толстой совсем не занят жизнедействием низшей души самой по себе, а только Божественной сущностью человека и её светом.

«Каждый из нас это свет, Божественная сущность, любовь, сын Божий, заключенный в тело, в пределы, в цветной фонарь, который мы же разрисовывали нашими страстями, привычками, так что всё, что мы видим, мы видим только через этот фонарь. Подняться, чтобы видеть через него, нельзя – наверху такое же стекло, сквозь которое и Бога мы видим, сквозь нами же разрисованное стекло. Одно, что мы можем – это не смотреть сквозь стекла, а сосредоточиться в себе, сознавать свой свет и разжигать его. И это одно спасенье от обманов жизни, от страданий, соблазнов. И это радостно и всегда возможно. Я делаю это. И хорошо»(53.176).

Личность в составе человека – это нами же раскрашенный цветной фонарь и "всё, что мы видим, мы видим только через этот фонарь», через его стекла. Стекла цветного фонаря (своего рода цветная модификация пленки отделенности, через которую «капля» в "живом глобусе" воспринимает то, что вне ее) так искажают наш взгляд, что «мы» видим не то, что есть в действительности. «Мы» иначе и не можем. Но не это определяет ситуацию жизни человека, а то, что его духовная сущность заперта в фонаре личности. После своего второго Пробуждения Толстой все острее и острее осознает это.

"Все чаще и чаще наступают времена, когда ничего не хочется в этом мире для себя и когда совсем ясно видишь (чувствуешь), что ты не то сложное телесное существо со всеми своими воспоминаниями, привычками, страстями, а что ты та духовная сущность, которая заперта в этот со всех сторон окрашенный твоими наклонностями, привычками, страстями фонарь; и что ты ничего не можешь видеть, понимать иначе, как через этот фонарь, и что ты и фонарь – две вещи разные; и что скучно смотреть через этот, тобою же разрисованный, все тот же фонарь и хочется смотреть в себя, или подняться выше и смотреть через окрашенные стенки туда, где нет преград и лишений. Хочется только помнить Бога, быть с Ним, и не хочется действовать… Если не смотришь на мир через надоевшие свои рисунки стекол, то больше занят разжиганием огня, света, который горит в фонаре. А то смотреть через стекла в мир – это сновидения действительности, а смотреть на одни стекла – это сновидения во сне"(88.72).

На восьмом десятке жизни Толстой четко осознал «что ты и фонарь – две вещи разные». Его индивидуальное я постепенно отлипает от Я Божественного и «уже не нарушает жизни этого Божественного Я». Толстой вошел в такую стадию Пути восхождения, в которой духовная сущность не хочет быть в фонаре (в «личности») и желает вырваться оттуда. Но – откуда?

"Жизнь индивидуальная, личная, – постигает Толстой, – есть иллюзия, такой жизни нет, есть только функция, орудие чего-то"(53.220).

Жизни фонаря, жизни личности, накрепко завязанной с жизнью плоти, нет для Отца. Жизнь низшей души – функция отделенности духовного Я в человеке и орудие, нужное для осуществления чего-то, ради чего духовное существо послано в этот мир и находится в состоянии отделенности. Так как же вырваться отсюда? Можно ли и нужно ли?

Еще в 1894 году Лев Николаевич получил письмо, автор которого писал, что, кроме надежды на получение разрешения его вопросов Толстым, ничто не удерживает его от самовольного ухода из жизни. Толстой ответил ему так:

«Жизнь есть освобождение души (духовной, самобытно живущей сущности) от тех условий телесной личности, в которые она поставлена. Бог есть то духовное самобытно живущее существо, по воле Которого душа наша заключена в нашу телесную личность. Освобождение души может быть двух родов: посредством одновременного или постепенного самоубийства, т. е. уклонение от исполнения воли Бога, или посредством исполнения в жизни того дела, для которого душа заключена Богом в нашу личность. Первое освобождение есть освобождение только кажущееся, потому что происшедшая от Бога душа, и вся находящаяся в Его власти, не может перестать быть тем, чем она должна быть по воле Бога, и, сколько бы она ни противилась, будет принуждена исполнить то, чего требует от нее Бог; только исполнить это с противлением и страданием; второе же освобождение есть освобождение истинное, состоящее во все большем и большем исполнении воли Бога и большем и большем приближении к Нему и уподоблении Ему…*) И приближение это возможно до бесконечности и в приближении этом благо»(67.268-9).

*) Из видения сна Пьера: «каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать Его».

Через пять лет, в 1899 году (то есть примерно в то время, к которому относятся все приводимые в этой главе цитаты), Толстой другому адресату отвечает на ту же тему:

«Жизнь неистребима, она вне времени и пространства, и потому смерть может только изменить форму, прекратить ее проявление в этом мире. А, прекратив ее в этом мире, я, во-первых, не знаю, будет ли ее проявление в другом мире более мне приятно, а во-вторых, лишаю себя возможности изведать и приобрести для своего Я все то, что оно могло приобрести в этом мире»(72.175).

Всё это так. И всё же состояние жизни Толстого теперь таково, что его духовное Я не может не желать «расшириться», вырваться из преград личности – к Богу. И удивительное дело: Толстой полюбил болезнь!

"Удивительно и радостно мне, – пишет он в декабре 1899 года Черткову, – что я очень полюбил болезнь – то состояние, которое, разрушая эту форму*), приготавливает к вступлению в новую; прямо жалко выздоравливать. Это в первый раз я испытал в эту болезнь и очень рад этому"(88.185).

*) То есть, разрушая пределы отделенности земной жизни

И ему же через полгода, в 1900 году:

"В чем же очень успел, это сначала в пренебрежении к смерти, а потом в равнодушии, а потом и в желании ее. Я сначала думал, что это нехорошо, но это неправда. Мы всегда желаем идти вперед: из дитяти стать юношей, из юноши – мужем; я желал и старости, и желаю смерти, потому что это всё ближе и ближе к благу. Нынче особенно живо, умиленно чувствую это и, любя Вас, не могу не желать Вам.*) В виду смерти как-то особенно хорошо, нежно и спокойно любишь людей, чувствуя, что люди проходят, но не проходит та связь любви, которая соединяет с ними. Часто не только думаю, но чувствую в мире только любовь и соблазны нелюбви, скрывающие, давящие ее, с которыми она борется; что это только есть, точно есть, а все то, что мы считаем реальностью: типографии, Файфильд, Буры, Чемберлен, Николай II, китайцы – это всё только поводы, к которым придираются соблазны и любовь в своей борьбе"(88.215).

*) То есть желать другу смерти!..

В последующие два года Толстой много, долго и тяжело болел. Были и критические минуты, когда и он сам готовился к смерти, и близкие готовились проститься с ним. Но духовные переживания своей болезни и своей смерти, о которых мы рассказываем, лишь закреплялись во Льве Николаевиче.

Зимой 1901 года: "Я все хвораю и слаб. Понемногу освобождаюсь от тела. В душе мне хорошо"(88.220).

В конце марта того же года:

«Вчера вечером, сидя один, живо вообразил себе смерть: заглянул туда или, скорее, представил себе всю ожидающую перемену с такой ясностью, как никогда, и было немного жутко, но хорошо»(54.93).

«Сейчас, мая 20, почувствовал верность, близость, радость смерти, т. е. перехода в другую жизнь»(54.101).

«Что было мне радостно и хорошо во время болезни, это то, что, умирая, я живу точно так же, как всегда. И что я чувствовал, или скорее: не чувствовал перерыва»(54.108).

22 июля, перед отъездом на лечение в Гаспру:

"Вы спрашиваете о моем душевном состоянии во время болезни. Я уже писал Вам, что это было очень хорошее время. Освобожденная от животного духовная жизнь, ее сознание было особенно радостно. Всё, что прежде казалось неразрешимым, так легко и хорошо разрешалось, и как всегда – всеобщей духовной панацеей: осуждением себя, смирением и любовью. Теперь животное оживает, и опять самооправдание, гордость и недоброта. Относительно же смерти я совершенно был равнодушен. Жизнь духовная так интересна, что, будет ли она продолжаться здесь или там, было все равно. Так что мне надо бы сделать большое усилие, чтобы бояться перехода. Как прежде, когда я считал своим я – свое животное, я не мог представить себе жизни после смерти, так теперь я не могу представить себе прекращения жизни при смерти"(88.240).

 

Из Гаспры:

«Побывав, как я, в сенях того света, так ясно, что только одно на потребу – пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем»(73.135).

И в 1902 году, уже после болезни:

«Здоровье мое поправляется. Но это поправление напоминает мне лампу, в которую подлили масла в то время, когда уже начинает светать и было видно и без лампы»(73.267).

«Одно могу сказать, что моя болезнь мне много помогла. Много дури соскочило, когда я всерьез поставил себя перед лицом Бога или всего, чего я часть изменяющаяся»(73.279).

«Очень мне после болезни стала близка смерть, и я благодарю Бога за болезни, во время которых многое понял»(73.262).

То, что Лев Николаевич понял тогда, столь значительно, что мы не смеем сокращать цитату:

«По моему убеждению, не рассудочному, но выведенному из опыта длинной жизни, – сущность жизни человека – духовная: человек есть дух, частица Божества, заключенная в известные пределы, сознаваемые нами материей; и жизнь духа не подлежит никаким стеснениям, тем менее страданиям, – она всегда равномерно растет, расширяя те пределы, в которых заключена. Людям же свойственно поддаваться обману, иллюзии о том, что сущность нашей жизни в тех пределах, которые ее ограничивают, то есть в материи.

И тогда, под влиянием этой иллюзии, мы смотрим на материальное страдание и в особенности на болезнь и смерть, как на несчастье; тогда как все материальные страдания (всегда неизбежные, как и самая смерть) только разрушают пределы, стесняющие наш дух, и, уничтожая иллюзию нашей материальности, возвращают нас к свойственному человеку сознанию своей жизни в духовном, а не материальном существе. Чем больше страдание материальное, чем ближе самая кажущаяся большим страданием смерть, тем легче и неизбежнее приводится человек к освобождению от иллюзии материальной жизни и к признанию ее в духе. Сознавая же жизнь свою в духе, человек, правда, не получает тех острых наслаждений, которые дает материальная животная жизнь, но чувствует свою полную свободу, неуязвимость, неистребимость, чувствует свое единение с Богом, с основною сущностью всего, – причем смерть не существует или смерть становится только избавлением и возрождением. И тот, кто испытал это состояние, не променяет его ни на какие материальные наслаждения. Я говорю это потому, что с необыкновенной силой и ясностью испытал это во время болезни.

Выздоравливая, я испытывал 2 противоположные чувства: одно – радость оживающего животного и – сожаление духовного существа о потере, заглушении той ясности духовного сознания, которое было во время болезни. Но, несмотря на все вступившие при выздоровлении в силу соблазны мирской жизни, знаю верно, что моя болезнь была для меня величайшим благом. Она дала мне то, чего не могли дать ни мои рассуждения, ни суждения других людей. И то, что она мне дала, я уже не потеряю никогда и унесу с собой… Дай Бог вам почувствовать всю благодетельность страданий и приближения к смерти, неизбежной смерти. Правда, что для этого нужно верить в свою духовную сущность, частицу Бога, не подлежащую никаким изменениям или умалениям, тем менее страданиям или уничтожению… Помогай Вам Бог, прежде всего тот, который в вас»(73.295-6).

5 (56)

Во время долгой болезни Толстой понял, что «жизнь духа не подлежит никаким стеснениям» и что «она всегда равномерно растет». Что «в этой жизни вспоминаешь не данные прошедшей жизни, а данные другой формы жизни. Жизнь всегда одна, только в каждой форме она кажется отделенной»(54.103-4).

«Жизнь будущая, загробная мне так же ясна и несомненна, как и настоящая жизнь. Не только ясна и несомненна – она есть та же самая, одна жизнь»(54.107).

Истинное течение нашей жизни, ее естественный духовный рост – это постепенное и незримое заполнение человека, его земной жизни, жизнью вечной.

«Жизнь представляется мне так:


круглое подвигается вверх, стержень расширяет, и жизнь становится меньше, тоньше, так:



и, наконец, жизнь совсем сливается со стержнем, с вечным, неизменяющимся»(54.112).

Картина «живого глобуса» показывала Жизнь Всего со стороны внешнего наблюдения. Капли сталкивались, расширялись и сжимались, поглощали одна другую, уходили в глубину, уничтожались на поверхности и прочее. Но что происходит во внутреннем мире капли, от ее возникновения (в пределах) и до разрушения ее пределов?

В человеке, как всегда у Толстого, есть два начала. Одно – «стержень» – «вечное, неизменяющееся», само по себе не производящее движение человеческой жизни, только присутствующее в ней в качестве высшей души. Другое – «круглое» – жизнь низшей души и тела, жизнь пределов отделенности. Но это «круглое» не похоже на наружную шаровую пленку, отделяющую каплю от капли. Это – плоскость, имеющая круглую форму, круг из одного и того же «материала», круг материальной жизни, жизни низшей души. «Круглое» в рисунке Толстого есть то, что он прежде называл «животной личностью». В самом «круглом» нет высшей души, но он в процессе движения жизни от рождения до старости все более и более надвигается на «стержень» и оттого сам все более и более уменьшается и уступает место вечной жизни. Таким образом, «круглое» (личность) есть реально действующее начало, но оно «не имеет смысла отдельно, но имеет значение и смысл только как переходной фазис жизни»(54.51).

Не надо думать, что образ надвигающегося на стержень круга действен только для высших духовных состояний на вершинах Пути. Это у Толстого образ земной навигации человеческой жизни как таковой. В каждой человеческой жизни есть это самонанизывание на стержень вечной жизни, которая в конце концов завладевает ею. Назначение человека и смысл его жизни в том, чтобы пособлять этому процессу. Отсюда «религия есть такое состояние, при котором поступки обуславливаются не соображениями об этой только, временной жизни, а соображениями о всей вечной, бесконечной жизни»(54.117).

Религия – не столько вера или мировоззрение, как учил Толстой прежде, сколько состояние души, в котором человек ориентирован на вечную жизнь.

«Круглое» уменьшается и разрушается не само по себе, а оттого, что уступает место стержню вечной жизни. Движение жизни личности относительно неизменной вечной жизни таково, что вечная жизнь неизбежно разрушает ее. Смерть при таком понимании движения жизни вообще не имеет значения. Теперь особое значение для Толстого обретает рождение. Вот один из его рисунков в записях конца 1902 года:



«Линии – это жизнь материальная, идущая все усиливаясь, – поясняет Толстой рисунок, – потом она идет ровно, потом к старости спускается. Точки – это духовная жизнь»(54.336).

Телесная жизнь пределов отделенности и вечная духовная жизнь завязываются в человеке в одной и той же точке его рождения. Духовная жизнь идет, все расширяясь, и заполняет область, ограниченную телесной жизнью. Но телесная жизнь сама «к старости спускается», сама разрушается, сама по себе смертна. Из земли взята и в землю возвращается. Пучок же духовной жизни продолжает расширяться за пределами земной жизни.

Всего интереснее в этом толковании жизни и смерти то, что в нем нет секрета смерти. Рождение – это взрыв, своего рода запуск из вечности в плоть и через плоть беспредельной духовной силы сознания и жизненности. Как и откуда этот запуск? – Величайшая тайна. «Какая удивительная тайна пришествия человека в мир»(56.30).

Смерть столь же мало таинственна, как разложение плода, выпустившего из себя семя, или, как вскоре определит Толстой, таяние «оболочки изо льда», в которой разгорается огонь. Сама по себе смерть перестала ужасать душу и возмущать сознание Льва Толстого и стала восприниматься им не более как необходимое и благодетельное отпадение скорлупы созревшего ореха. И это у него не умозрение, а взгляд, подтвержденный опытом ежедневных душевных переживаний.

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29 
Рейтинг@Mail.ru