«Страсть к новым для нас обычаям, – говорит он, – переступила в нем границу благоразумия: Петр не хотел вникнуть в истину, что дух народный составляет нравственное могущество государства, которое подобно физическому нужно для их твердости. Государь России унижал россиян в собственном их сердце. Презрение к самому себе располагает ли человека и гражданина к великим делам? Предписывать уставы обычаям есть насилие беззаконное и для самодержавного Монарха… Честью и достоинством россиян сделалось подражание»…
Все эти изречения являются несомненно во вкусе будущих славянофилов.
Второе вредное действие Петра, – продолжает Карамзин, – заключалось «в отделении высшего сословия от низшего». Но чем? Оказывается, не крепостным правом, впервые оформленным при Петре, а одеждою и наружностью. «Русские земледельцы, – пишет историограф, – мещане, купцы увидели немцев в русских дворянах, ко вреду братского единодушия (которого, кстати сказать, никогда не было) государственных состояний».
Третье – «ослабление связей родственных, приобретение добродетелей человеческих насчет гражданских. Имеет ли для нас имя русского ту силу неисповедимую, какую оно имело прежде?»
Наконец, блестящею ошибкою Петра Карамзин называет основание столицы в Петербурге.
Не пощадил историограф и Екатерины II.
«Блестящее царствование Екатерины, – пишет он, – представляет взору наблюдателя и некоторые пятна. Нравы более развратились в палатах и хижинах: там от примеров двора любострастного, – здесь от выгодного для казны умножения питейных домов. Пример Анны и Елизаветы извиняет ли Екатерину? Богатства государственные принадлежат ли тому, кто имеет единственно лицо красивое? Слабость тайная есть только слабость; явная – порок, ибо соблазняет других. Само достоинство Государя терпит, когда он нарушает устав благонравия; как люди ни развратны, но внутренне не могут уважать развратных. Требуется ли доказательств, что искреннее почтение к добродетелям Монарха утверждает власть его? Горестно, но должно признаться, что, хваля усердно Екатерину за превосходные качества души, невольно вспоминаем ее слабости и краснеем за человечество».
«Заметив еще, что правосудие не цвело в сие время; вельможа, чувствуя несправедливость свою в тяжбе с дворянином, переносил дело в кабинет; там засыпало оно и не пробуждалось».
«В самих государственных учреждениях Екатерины видим более блеска, нежели основательности: избиралось не лучшее по состоянию вещей, но красивейшее по формам. Таково было новое учреждение губернии, изящное на бумаге, но худо примененное к обстоятельствам России. Солон говорил: „мои законы не совершенные, но лучшие для Афинян“. Екатерина хотела умозрительного совершенства в законах, не думая о легчайшем, полезнейшем действии оных; дала нам суды, не образовав судей, дала правила без средств исполнения. Многие вредные следствия Петровой системы также яснее открылись при сей Государыне: чужеземцы овладели у нас воспитанием; двор забыл язык русский; от излишних успехов европейской роскоши дворянство задолжало; дела бесчестные, внушаемые корыстолюбием, для удовлетворения прихотям, стали обыкновеннее; сыновья бояр наших рассыпались по чужим землям тратить деньги и время для приобретения французской или английской наружности. У нас были академии, высшие училища, народные школы, умные министры, приятные светские люди, герои, прекрасное войско, знаменитый флот и великая Монархиня; не было хорошего воспитания, твердых правил и нравственности в гражданской жизни. Любимец вельможи, рожденный бедным, не стыдился жить пышно. Вельможа не стыдился быть развратным. Торговали правдою и чинами. Екатерина – великий муж в главных собраниях государственных – являлась женщиною в подробностях Монаршей деятельности, дремала на розах, была обманываема или себя обманывала; не видела или не хотела видеть многих злоупотреблений, считая их, может быть, неизбежными и довольствуясь общим успешным, славным течением ее царствования».
После этой поистине смелой характеристики Карамзин обращается к царствованию Александра I и, по обычаю всех охранителей, начинает прежде всего пугать.
Россия, говорит он, наполнена недовольными; жалуются в палатах и хижинах, не имеют ни доверенности, ни усердия к правлению, строго осуждают его цели и меры. Такое состояние умов Карамзин объясняет, между прочим, и важными ошибками правительства, ибо, к сожалению, можно с добрым намерением ошибаться в средствах добра. Важные же ошибки следующие:
«…Главная ошибка законодателей сего царствования состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: от того изобретение разных Министерств, учреждение Совета и проч.»
Карамзин не хочет ни знать, ни понять, что если реформы Сперанского остались чисто бумажными, недоделанными, то виноват в этом совсем не реформаторский принцип, а двойственность политики Александра I, который горячо желал всего лучшего и боялся сделать решительный шаг. В то время как Карамзин писал свою «Записку», участь Сперанского, а значит и всех преобразований, была уже решена. Мрачная фигура Аракчеева все чаще стала показываться во дворце Александра I. Государя пугали со всех сторон, пугал и Карамзин.
Он зло смеется над министерствами, советами, вообще формами государственной жизни, установлением которых Сперанский думал уничтожить возможность всякого произвола, но что сам может он предложить взамен? Сначала – нравоучение, потом и нечто более серьезное.
Нравоучение таково: «спасительными уставами бывают единственно те, коих давно желают лучшие умы в государстве и которые, так сказать, предчувствуются народом, будучи ближайшим целебным средством на известное зло: учреждение министерств и совета имело для всех действие внезапности».
Более серьезное соображение изложено в следующих строках: «Но да будет, – восклицает Карамзин, – правило: искать людей! Кто имеет доверенность Государя, да замечает их вдали для самых первых мест. Не только в республиках, но и в монархиях кандидаты должны быть назначены единственно по способностям. Всемогущая рука Единовластителя одного ведет, другого мечет на высоту; медленная постепенность есть закон для. множества, а не для всех. Кто имеет ум министра, не должен поседеть в столоначальниках или в секретарях. Чины унижаются не скорым их приобретением, но глупостию или бесчестием сановников; возбуждается зависть, но скоро умолкает перед лицом достойного. Вы не образуете полезного министерства сочинением наказа; тогда образуете, когда приготовите хороших министров. Совет рассматривает их предложения; но уверены ли вы в мудрости его членов? Общая мудрость рождается только от частной. Одним словом, теперь всего нужнее люди! Но люди не только для министерства или сената, но и в особенности для мест губернаторских. Россия состоит не из Петербурга и не из Москвы, а из 50 или более частей, называемых губерний: если там пойдут дела как должно, то министры и совет могут отдыхать на лаврах, а дела пойдут как должно, если вы найдете в России 50 мужей умных, добросовестных, которые ревностно станут блюсти вверенное каждому из них благо полумиллиона россиян, обуздают хищное корыстолюбие нижних чиновников и господ жестоких, восстановят правосудие, успокоят земледельцев, ободрят купечество и промышленность, сохранят пользу казны и народа. Если губернаторы не умеют или не хотят делать того, виною худое избрание лиц; если не имеют способа – виною худое образование губернских властей».
Дела пойдут как должно, если вы найдете в России 50 мужей умных и добросовестных, и эти-то 50 людей, их деятельность представлялась Карамзину панацеей от всех зол. Они должны были искоренить вековое хищничество, неправду в судах, жестокие, кровожадные нравы в поместьях. Дайте 50 человек, и довольство воцарится в палатах и хижинах, промышленность и торговля расцветут, казна окажется богатой и неприкосновенной.
Однако всякий, кто подумает, что Карамзин был особенно встревожен учреждением министерств и совета, тот сильно ошибется. Суть не в этом, а в другом, более существенном, и это другое, более существенное – желание сохранить во всей незыблемости и неприкосновенности крепостное право.
«Так нынешнее правительство, – пишет Карамзин, – имело, как уверяют, намерение дать свободу господским людям». Возможно ли это? По мнению историографа, «освобождение крестьян с землею было бы прямым беззаконием, так как: 1) нынешние господские крестьяне никогда не были владельцами, т. е. не имели собственной земли, которая есть законная неотъемлемая собственность дворян; 2) крестьяне холопского происхождения – также законная собственность дворянская и не могут быть освобождены лично без особенного удовлетворения помещика». Карамзин думает далее, что одни вольные, Годуновым укрепленные за господами, земледельцы могут, по справедливости, требовать прежней свободы, которой, однако, им давать не следует, ибо «мы не знаем ныне, которые из них происходят от холопей и которые от вольных людей».
Словом, куда ни кинь, все клин. Возможность разрубить гордиев узел крепостного права представляется Карамзину не только невероятной, но прямо ненужной. Он не спрашивает себя, на каких условиях дореформенное дворянство владело государственными землями, особенно в XVII и 1-й половине XVIII веков, когда оно являлось в сущности не собственником, а пользователем; не спрашивает себя и о том, как это возможно, чтобы все крестьяне никогда не являлись собственниками? Высказав свои исторические аргументы и ничем не доказав их, Карамзин переходит к аргументам нравственно-политическим, и что-то близкое, знакомое слышится в его словах: «Уже не завися от суда помещиков, решительного, безденежного, крестьяне начнут ссориться между собою и судить в городе – какое разорение! Освобожденные от надзора господ, имевших собственную земскую исправу или полицию, гораздо деятельнейшую всех земских судов, станут пьянствовать, злодействовать, – какая богатая жатва для кабаков и мздоимных исправников, но как худо для нравов и государственной безопасности».
Припоминая изречение Павла I: «у меня сто тысяч даровых полицимейстеров» (помещиков), Карамзин продолжает: «теперь дворяне, рассеянные по всему государству, содействуют монарху в хранении тишины и благоустройства: отними у них сию власть блюстительную, он, как Атлас, возьмет себе Россию на рамена. Удержит ли?.. Падение страшно».
Историограф грозит даже этим, забывая свои собственные блестящие страницы о кротости и смиренномудрии славян.
«Записка», разумеется, заканчивается панегириком дворянству и в этом отношении является характерным памятником александровской эпохи, когда самые заскорузлые старообрядческие мнения переплетались с любезными меланхолическими порывами сердца и вожделениями европействующих реформаторов, когда предшественники декабристов – Сперанский и Аракчеев – по очереди разделяли симпатии государя.
«Самодержавие, – пишет Карамзин, – есть палладиум России: целость его необходима для ее счастия; из сего не следует, чтобы государь – единственный источник власти – имел причины унижать дворянство, столь же древнее, как и Россия. Оно было всегда не что иное, как братство знаменитых слуг великокняжеских или царских».
Говорят, император остался недоволен «Запиской» и ее реакционным направлением. В то время в душе Александра совершался переворот, и он мучился, находясь на распутье между дорогой Сперанского и Аракчеева. Он успел уже разочароваться во многих из гуманных и свободолюбивых грез своей юности, но ему не хотелось сразу переходить на другой тон.
«Записка» Карамзина задела живую рану.
Скажем теперь несколько слов о последних годах жизни прославленного историографа.
После выхода в свет первых томов «Истории» он жил главным образом в Петербурге, а летом – в Царском Селе. Его отношения ко двору становились все ближе, но он не порывал и своих литературных связей; возле него, между прочим, постоянно находились Пушкин и Жуковский. Впечатления его с этих пор становятся очень однообразными, а в письмах своих он почти исключительно сообщает о тех или других знаках милостивого внимания.
Например, он писал к Дмитриеву: «Государь призывал меня к себе и говорил со мною весьма милостиво о вещах обыкновенных. Увидев меня на бале в Павловске в Розовом павильоне, тотчас подошел спросить о здоровье жены и на другой день прислал лакея своего спросить о том же. Это милостиво и тронуло меня. Императрица также приветлива. Однако ж все еще не знаю, останусь ли печатать здесь „Историю“. Типографщики дорожатся, или не имеют нужного для такого печатания шрифта. Будет, чему быть надобно; а пора мне где-нибудь основаться до конца и работать постоянно, без всяких развлечений». И т. д., все в том же роде.
В 1819 году он принялся за IX том «Истории». Опять пошли хлопоты о разыскивании материала, – о том, как доставать нужные книги. Любимая работа вступила в свои права и вновь подчинила себе жизнь и помыслы человека. Несомненно, что за письменным столом Карамзин провел много счастливых часов. Близость ко двору скорее льстила его тщеславию, чем приносила нравственное удовольствие. Он чувствовал себя не совсем уютно в парадных комнатах. Ему недоставало остроумия, находчивости, он всегда держал себя слишком серьезно. К тому же, по его впечатлительности, каждый знак невнимания или временной холодности раздражал и мучил его. В такие минуты он писал, например, Дмитриеву: