bannerbannerbanner
Аракчеевский сынок

Евгений Салиас де Турнемир
Аракчеевский сынок

Полная версия

XII

Между тем, юная баронесса, очевидно, избегала встречи с своим портретистом и не давала сеансов.

Три дня еще напрасно являлся Шумский к Нейдшильдам.

Барон был очень любезен с ним, сажал и задерживал болтовней. Он, по-видимому, был особенно в духе от предстоящего путешествия за границу, в Веймар, на поклон к великому старцу Вольфгангу Гете.

В первый день барон задержал Андреева подробным описанием дома Гете в Веймаре, его рабочего кабинета, крошечной спальни с одним окошком, где едва помещались кровать и одно кресло…

В другой раз барон два часа продержал Шумского, развивая один свой новый проект водоснабжения домов водой.

По проекту барона следовало устраивать не покатые, а плоские крыши с стенками, наподобие резервуаров, а посредине ставить громадную печь. Весь нанесенный зимой снег, долженствовало растапливать и чистая вода по трубочкам текла бы во все комнаты жильцов.

Мысль эту лелеял барон тогда, когда о водопроводах в городах Европы не было и помину. Проект его крыш и печей канул в Лету, а мысль была все-таки не праздная и, в ином более разумном виде, стала через полстолетия действительностью.

Шумский на этот раз слушал барона терпеливо, задумчиво, почти грустно. Он называл красноречивые разглагольствования финляндца – «шарманкой» и обыкновенно избегал их, прерывал.

– Не правда ли удобно? – восклицал барон. – Вместо того, чтобы возить воду в бочках, таскать в ведрах, а снег сгребать с крыш и сваливать во дворах…

– Да-с, – отозвался Шумский угрюмо. – Ну-с, а летом как же? Все-таки бочками возить воду, по-старому.

– Летом?! Да-а?.. – протянул барон. – Летом! C'est une idee![15] Я об этом не… Да, летом уж придется по-старому.

Наконец, на четвертый день Шумский застал барона собирающимся ехать во дворец в парадном платье с сияющим шитьем на мундире и с не менее сияющим лицом.

Барон при виде вошедшего г. Андреева едва заметно дернул плечом и отвернулся. Фигура его и жест как бы говорили…

«Ты все свое… Знай – ходишь!.. А тут вон что? Пропасть между нашим обоюдным общественным положением сегодня еще шире разверзлась. Ты приплелся за работой, а я вон что… Во дворец еду».

Шумский знал, что Нейдшильд бывает крайне редко на приемах во дворце, раза два в год. Иначе, ему самому в качестве флигель-адъютанта было бы невозможно появляться на высочайших выходах, рискуя встретиться лицом к лицу с бароном.

Глядя теперь на Нейдшильда полного чувством собственного величия, Шумский невольно улыбался…

– Ничего! Pardon[16]. Сегодня не до вас. До свидания. A demain, mon bon[17]… – сказал, наконец, барон.

Шумский вышел в столовую и уже собирался уходить, когда к нему навстречу появился из гостиной Антип и доложил:

– Баронесса просят пожаловать…

Сердце стукнуло в нем невольно от неожиданности. За ночь принятое решение пришло на ум.

А за эту последнюю ночь Шумский решился на объяснение с баронессой, на произнесенье рокового слова любви.

– Хватит ли храбрости? – спросил он сам себя, входя в гостиную.

А между тем, надо было пользоваться случаем, возможностью спокойно объясниться. Барон, уже уезжающий, не мог помешать нежданным приходом в гостиную. Люди во время его отсутствия всегда исчезали, дом пустел и в нем воцарялась мертвая тишина.

Ева встретилась с молодым человеком как всегда… безучастно любезно. Она вышла из своей комнаты, плавно и легко скользя по паркету, стройная, красивая, спокойная и медленно протянула ему свою маленькую, белую, как снег, руку с сеткой синих жилок и с ярко розовой ладонью… При этом она улыбнулась ласково, глянула лучистыми глазами прямо в глаза его…

Шумский решился в один миг на дерзость… нагнулся и поцеловал поданную ручку.

Когда он поднял голову и взглянул на девушку, чтобы увидеть впечатление им произведенное, то встретил то же выражение благосклонной ласковости, но несколько более холодное.

– Не делайте никогда этого, г. Андреев, – вымолвила Ева. – Это не следует.

– Простите… Невольно… Я сам не знаю, как случилось это, – прошептал Шумский с такой скромностью, с таким искренним стыдом раскаянья, что сам внутренне подивился своему искусству владеть голосом и лицом.

– До сих пор никто еще не целовал моей руки, с тех пор как я на свете! – вымолвила Ева, слегка оживясь. – И нахожу даже, что это странный обычай – касаться губами руки… Неумный и неприятный. Pardon… Я сейчас возвращусь.

И она тихо вышла из комнаты.

– Руки мыть! – чуть не вслух воскликнул Шумский, стоя среди комнаты, как пораженный громом… – Ведь руки мыть! – повторил он и чувствовал, что лицо его вспыхнуло от досады и даже от другого, более сильного и глубокого чувства. Он был оскорблен… Все его мечтанья последних дней, надежды и ожиданья… все разлетелось в прах.

– Я ей противен! – шептал он. – Я ей гадок… Что ж это… Что ж тут делать? – думал и бормотал он, совершенно потерявшись.

Вероятно, лицо Шумского сильно изменилось, потому что баронесса, выйдя снова в гостиную, участливо глянула на него и, садясь на свое обычное место у окна, заговорила ласковее.

– Сегодня вы что будете делать? Вы хотели брови исправить. Или вернее сказать: одну бровь…

– Извините баронесса, – с волнением выговорил Шумский, становясь перед мольбертом. – Я попрошу вас простить мне глупый вопрос и ответить прямо и откровенно. Вы изволили сейчас руки мыть?..

Ева слегка потупилась, виновато улыбаясь, и глаза ее наполовину закрылись длинными ресницами. Она ответила так тихо, что Шумский не услыхал, а догадался, что она говорит роковое: «да».

– Стало быть я вам противен…

– Нет! – громко и несколько удивляясь, отозвалась она.

– Вам было гадко прикосновение моих губ к вашей руке.

– Не приятно… Я почти в первый раз в жизни, говорю вам, испытала это… И мне это не понравилось. Я очень брезглива. Я никогда никому не позволяю этого… Если бы я знала, то я предупредила бы вас…

Ева говорила так детски-наивно и просто, таким невинным голосом, что чувство досады и обиды поневоле тотчас улеглось в молодом человеке. Ему стало даже смешно. Он улыбнулся.

– Не ожидал я, что сегодня будет между нами такой… разговор, – вымолвил он, запнувшись.

– Такой глупый разговор, хотите вы сказать.

– Да.

– Правда. Но вы сами виноваты, г. Андреев. Надо знать людей, с которыми имеешь дело. Вы меня совсем не знаете.

– Мало… Мало знаю. Но, Боже мой, как дорого бы я дал, чтобы знать вас ближе, знать хорошо!.. – воскликнул Шумский с неподдельной страстью. – Какая пропасть между нами… Вы смотрите на меня с высоты вашей аристократической гордости, надменности… Я для вас не человек, а червяк… Хуже! Какой-то гад…

– Неправда, – тихо отозвалась Ева.

– А почему? – не слушая, продолжал Шумский. – Будь я богатый и знатный человек – вы бы отнеслись иначе. Если бы я сказал вам, что я вас безумно полюбил, вы бы не оскорбились, быть может, даже ответили бы взаимностью…

– Никогда! – спокойно, но твердо отозвалась Ева.

– Никогда?! Если б я был знатен, богат, блистал в вашем обществе, был бы гвардейцем, флигель-адъютантом, даже хоть любимцем государя…

– Никогда!.. – повторила Ева, улыбаясь.

– Потому что меня, каков я есть, вам нельзя полюбить?! – почти с отчаянием произнес Шумский.

– Нет. Вас можно!.. – Ева запнулась… – Вы можете легко понравиться…

– Но не вам?

– Нет, не мне… потому что… Бросим этот разговор.

– Потому что вы любите!.. Вы любите другого? Скажите…

Ева молчала.

– Скажите. Умоляю вас.

– Я никого не люблю. Я не могу любить. Не умею… Не знаю, что это за чувство… Но повторяю, прекратите этот разговор.

Шумский глубоко вздохнул, но ему стало легче. Слишком правдиво звучал голос Евы, для того чтобы сомневаться в искренности ее заявленья.

Наступило молчанье и длилось долго. Баронесса сидела, глубоко задумавшись. Шумский сел тоже и повидимому усердно занялся работой, но чувствуя, что руки его дрожат, что он только испортит портрет – оставил лицо и принялся машинально рисовать платье и кресла.

Через полчаса времени, проведенного в полном молчании, Шумский первый заговорил, но тихо и отчасти грустно.

– Простите меня, если я сегодня оскорбил вашу дворянскую и в особенности финляндскую гордость.

Ева улыбнулась добродушно.

– Финляндия тут ни при чем… Я не хочу, чтобы вы мои личные недостатки делали недостатками моей милой родины. Ну, и о гордости дворянской тут не может быть речи… Ведь вы тоже дворянин.

– Да-с… Но ведь, однако, вы оскорбились… Вы меня очевидно простили по доброте сердца. Но все-таки вы были обижены. Оттого я вас вижу сегодня такой молчаливой и задумчивой, какой никогда не видал.

– Вы ошиблись… Какой вы странный, однако! Вы, стало быть, убеждены, что я все время думала об вас, об вашем поступке.

– Конечно.

– И ошиблись совершенно.

– Не думаю. Даже уверен, что прав.

 

– Вот она – гордость или самолюбие, г. Андреев. Я давно забыла, что вы почему-то поцеловали сегодня у меня руку. Ей-Богу, забыла и теперь опять вы напомнили.

– Почему же вы так молчаливы…

– Я думала об одной своей беде. Об неприятности, которая для меня настоящая беда. Моя любимица – Пашута – принадлежит графу Аракчееву, человеку злому… Мне хотелось выкупить Пашуту! Барон, отец мой, писал графу, но до сих пор нет никакого ответа. И, стало быть, не будет. Я не знаю, что делать… Я об этом целые дни думаю. Иногда ночью во сне брежу этим. И теперь тоже об этом задумалась.

Шумский вздохнул и ничего не ответил.

Наступило снова долгое молчание…

Шумский кончил часть платья и, сложив все карандаши в коробку, выговорил, вдруг решаясь на роковой для себя вопрос.

– Г. фон Энзе ваш родственник, баронесса? – И он пристально и пытливо глянул на девушку.

– Да, – просто отозвалась Ева.

– И, кажется, вы его очень близко знаете…

– Да.

– Я хочу сказать, что барон очень любит фон Энзе, а вы его любите…

– Что? Я вас не понимаю! – глухо отозвалась Ева.

– Нет, баронесса вы меня поняли! – произнес Шумский резко и встал с места…

– Нет, г. Андреев. Я вас не понимаю. Если бы я думала, что я вас поняла, то сочла бы нужным покинуть комнату и, прекратив сеансы немедленно, оставить портрет не оконченным. Я вас не поняла! Я слишком хорошего об вас мнения, чтобы вашу обмолвку принять за умышленную дерзость…

– Ради Бога. Правду!.. – с полным отчаяньем страстно воскликнул Шумский, приближаясь к сидящей Еве и готовый упасть перед ней на колени. – Правду мне нужно. Вы все поняли, понимаете… Я даю слово молчать целый век, никогда ни единым словом не обмолвиться. Но теперь, сейчас, отвечайте мне правду. Не играйте словами, не обижайтесь… Скажите мне одно слово: фон Энзе ваш жених?

– Никогда. Бог с вами…

– Но вы его… Простите! Умоляю вас! Вы его любите?

– Г. Андреев. Я от вас не ждала…

– И он без ума от вас! Он вас любит!

Ева опустила глаза и лицо ее стало сумрачно.

– Ведь это правда? Одно слово…

Ева молчала.

– Вы не хотите отвечать?

– Довольно, г. Андреев… Еще одно слово и… мой портрет останется неоконченным.

– Но я не могу так оставаться в неизвестности! – вскрикнул Шумский. – Я хочу знать! Слышите ли вы! Я хочу знать. Жених ли он ваш, избранный вам бароном.

Ева поднялась с места и двинулась в свою комнату. Шумский бросился к ней и уже хотел взять за руку, чтобы остановить.

– Одно слово… Бога ради! Из жалости, наконец. Одно слово! Но правду! правду!

Голос молодого человека, очевидно сразу, неотразимо подействовал на баронессу, и она отозвалась шепотом.

– Фон Энзе теперь не жених…

– Вы его любите?..

– Не знаю. Может быть. Я не умею, не могу любить. Я уже это сказала раз. Но за то, теперь прибавлю, что портрет… Сеансов больше не будет!.. Прощайте.

Баронесса быстро, не глядя и не подымая головы, скрылась за дверью… Шумский бросился к мольберту, хотел сорвать бумагу с доски и одним движеньем разорвать портрет пополам, но остановился и схватился за голову.

Через минуту он выходил из дома барона с сильно изменившимся лицом.

– Или всему конец, или все начнется! – бормотал он, ничего не видя и не сознавая кругом себя.

XIII

Действовать! Не унывать! Дерзость всемогуща!.. Она его еще не любит… Она не стала бы лгать… Она сказала… «Не знаю, не думаю». Это искренно, правдиво, прелестно сказано! Она, быть может, способна полюбить его. Но теперь еще не любит. Меня не любит и говорит, что не может любить… Теперь?! Да. Увидим, что будет, когда я возьму ее… Но надо действовать…

Вот что думал и бормотал Шумский, ворочаясь домой. Едва только вступил он в свою квартиру, как приказал позвать мамку к себе в спальню.

– Ну, Авдотья… то бишь Дотюшка. Совсем пора тебе орудовать. Иди к Пашуте в гости. Скажись, что приезжая из Грузина, и тебя к ней пустят. Готова ли ты свое это… страшное слово-то говорить…

– Что ж… На то видно воля Божья! – вздохнула Авдотья. – Думала во веки никогда не сказывать. А вот, стало быть, надо… Ведь, сказываете, вся жисть твоя от барышни этой в тоску обратилась. А все сказываете от Пашуты зависит. Ну, а на Пашуту я только одно слово знаю… Ничем ее другим не возьмешь… Стало быть, что же мне-то делать… Волей неволей – а мое это слово выронить надо…

– Выронить?!

– Вестимо… Душу выкладывать на ладонь – опасливо… Я бы во веки не стала… Твой указ…

Авдотья произнесла это невесело, вздыхая и как бы оправдываясь…

– Да ты не винись, – улыбаясь, заметил Шумский. – Подумаешь со стороны, что я тебя осуждаю… Ей Богу!.. И хорошее дело, что у тебя есть на Пашуту такая острастка. А то бы чистая беда была. Смерть чистая была бы мне.

– Верю. Я не винюся, а так, стало быть…

– Сегодня перед вечером и отправляйся к своей фокуснице. Помни, что ты г. Андреева не знаешь. А про графа, про Грузино и про флигель-адъютанта Шуйского говори барышне, что хочешь. Пашутке скажешь, что это мое последнее слово. Или она будет мне слугой, или Настасья Федоровна немедля вытребует ее в Грузино. Если же она тогда в отместку, уходя и прощаясь с баронессой, откроет ей кто я такой, то пойдет в Сибирь на поселение. Если исполнит все мои приказания, то получит вольную. Впрочем, она, каналья, все это давно знает… И ломается! – прибавил Шумский почти печально.

В сумерки Авдотья, несколько волнуясь, собралась и в сопровождении Копчика поехала на Васильевский остров.

За последние два дня Копчик ходил пасмурный, глядел на приезжую мамку исподлобья. Он будто чуял, что названая мать его сестры Пашуты приехала в Петербург ей на горе, а не на радость.

Лакей, сгоряча предложивший Авдотье Лукьяновне повидаться тайно от барина с Пашутой, тотчас же раскаялся. Женщина не просила его об этом, вследствие запрещенья своего питомца, а Копчик не повторял предложенья и молчал, ибо начинал бояться мамки.

Малый знал, что Авдотья любит его сестру, как родную дочь, что Пашута тоже привязана к ней всем сердцем, как к своей спасительнице и второй матери.

«Но давненько обе они не виделись, – думал Васька. – Много воды утекло… Да и любви всякой предел бывает…» Кроме того, Васька видел и знал, что как бы Авдотья Лукьяновна ни любила Пашуту, все-таки ей ее питомец-барин много дороже. Ему она и Пашуту предаст.

Теперь же ей приходилось – Васька знал и понимал это хорошо – выбирать между приемышем и питомцем. На чью сторону склонится женщина – было ясно заранее.

«Чтой-то из всего этого выйдет? Помилуй Бог мою Пашутку!» – думал Васька, провожая женщину в дом барона Нейдшильда. Уж лучше бы Пашуте уступить нашему затевателю… А то пропасть может…

И Васька вплоть до дома барона молчал, как убитый. Авдотья тоже была задумчива, изредка вздыхала тяжело и не сказала ни слова своему спутнику.

– Ну, вот-с, Авдотья Лукьяновна… – выговорил, наконец, Копчик, указывая на дом. – Приехали. Увидите вы не ту Пашуту, что знавали… Жаль мне нельзя с вами!

И молодой малый презрительно улыбнулся при мысли, что он, изредка бывающий тайно у сестры в гостях, теперь не может войти в дом, так как барин это узнает от мамки. Просить ее позволить ему войти с ней к Пашуте и ничего не сказывать барину – напрасный труд.

Таким образом, Авдотья случайно с первого шага в Петербурге становилась как бы во враждебные отношения с ним, Васькой, и с его сестрой.

Женщина вошла во двор дома, а Копчик вернулся обратно и доложил барину, что доставил мамку.

Вечером квартира Шуйского была против обыкновения совершенно темна, а людям было велено отказывать всем, кто бы ни приехал.

Сам хозяин сидел один в спальне, в халате, не раздражительный и угрюмый, как бывало часто за последнее время, а просто задумчивый и печальный.

Его пылкая натура будто начинала уступать гнету обстоятельств, дерзость и самонадеянность временно уступили место тихой грусти.

– Что делать?! Что?! – без конца повторял он и мысленно, и вслух. – Храбриться можно, да толку мало.

Изредка он прислушивался к шуму на улице и в доме, как бы ожидая кого-то… Действительно, он нетерпеливо ждал с часу на час приятеля Квашнина, за которым послал Копчика. Зачем он звал приятеля, он сам не знал. Казалось просто затем, чтобы поговорить откровенно, душу отвести и, пожалуй, посоветоваться.

Наконец, раздались шаги в соседней комнате. Шумский привстал навстречу, но никто не входил.

– Кто там? Квашнин, ты? Иди сюда! – крикнул он громко.

Дверь отворилась и появилась маленькая и худенькая фигурка, чрезвычайно неказистая на вид. Затворив тихонько дверь, фигурка как-то съежилась и поклонилась подобострастно.

– А… Вот кто! Ну, что? – холодно произнес Шумский, снова садясь.

В комнате появился, уже несколько дней отсутствовавший, Лепорелло Шваньский.

– Приехал-с, Михаил Андреевич, – доложил Шваньский, улыбаясь.

– Неужели?

– Да-с… Приехал сейчас.

– Вижу. Не слепой. Привез?

– Привез-с.

– Не обман?

– Как можно-с. Я с тем брал, что если обман, то мы под суд отдадим, в Сибирь сошлем.

– У кого достал…

– Ездил за сто тридцать три версты-с от Новгорода-с. Около Старой Руссы сказали мне-с… Живет человек такой, не то знахарь, не то колдун. Во всей губернии ему почет… Да и боятся его все страсть как… Вот я из Руссы, сказавшись подъячим из Москвы…

– Ну, ладно… Перестань… Это не любопытно. Давай сюда…

Шваньский расстегнул сюртук, бережно достал из бокового кармана что-то небольшое в бумажке и подал молодому человеку.

– Что такое?

– Пузыречек-с…

Шумский развернул бумагу и, вынув маленькую скляницу с мутно-желтой жидкостью, стал смотреть на нее…

– Ну, а если это ядовито? – пробормотал он как бы сам себе…

– Как можно-с, – усмехнулся Шваньский. – Он сказывал, божился пред образами, что самое пустое средство. Только приятный сон дает. И очень крепкий. Хоть, говорит, пори человека розгами – не проснется ранее положенного срока.

– Какого срока? На сколько часов действует?

– На двенадцать-с.

– Все это выпить? Зараз?

– Нет. Тут на три раза. По ложечке. В воде или в чае принимать. А все если дать сразу, то, говорит, будет человек суток двое без просыпу и без всякого дыхания валяться, на подобие мертвого. Даже весь похолодеет, и посинеет. Очень он просил всего не давать зараз.

– Очень? – расхохотался вдруг Шумский.

– Да-с.

– Просил?

– Да-с…

– Ах, мерзавцы!.. Чем торгуют… А?.. Сколько же ты заплатил?

– Сто рублей-с.

По голосу Шваньского можно было догадаться, что он лжет. Как ни хитер и ни подл был он, но голос его лгать не умел.

– Ну, Бог с тобой… Рублей 75 нажил…

– Ей Богу-с… Михаил Андреевич… Помилуйте.

– Не помилую. Но и не жалею. А вот что ты мне скажи: если это ядовито?.. А?

– Он мне божился… Только приятный сон-с.

– Божился? Вот доказательство хорошее нашел дурак. Да ты-то разве сейчас не побожился, что сто рублей отдал. Вот что, друг, Иван Андреевич, я еще слава Богу с ума не сходил, чтобы не опробовавши эту дрянь – дать выпить женщине, которую обожаю… Стало быть, найди мне, на ком испробовать.

– Мудрено-с. На ком же?

– Да ты скажи, крепко веришь ты, что это средство безопасное и хорошее, только крепкий да еще приятный сон дает. Веришь ты сам-то?!.

– Верю-с. Вестимо… Совершенно-с.

– Всем сердцем и всем разумением?..

– Точно так-с.

– Ну так и выпей ложечку…

– Тоись это как же-с?..

И Шваньский разинул рот.

– В чае или в кофее. В чем тебе приятнее.

– Я тоись не об этом… А как же, помилуйте, я вдруг пить буду… Зачем же-с?

– Ради пробы, друг сердечный.

– Что вы, Михаил Андреевич, шутите?!.. Ну, а на грех, если…

– А-а? – проорал Шумский на весь дом. – На грех, если подохну, мол! Да! То-то, голубчик. Так снадобье-то для баронессы – ничего. Только приятный сон даст. А ты подохнуть можешь…

Шваньский, кисло улыбаясь, развел руками.

– Ну, убирайся. Я и без тебя найду, на ком испробовать.

Шваньский вышел, бережно затворил за собой дверь и, двигаясь в другой комнате ощупью в темноте, покачал головой и пробормотал:

– Сам на себе испробовал бы. Чего вернее? А то вишь я разыщи, я привези, да я же и пей всякую пакость.

– Какую пакость пить? – раздался голос в противоположных дверях.

Это был Копчик.

– Ах, это ты, Василий, – встрепенулся Шваньский. – Я так, про себя. Ты откуда?..

– Ездил по приказу, – резко отозвался Копчик.

– К кому?

– Вам-то что же… Дело поручено было.

И Копчик, пройдя мимо Шваньского, вошел к барину.

– Ну? – встретил его Шумский.

– Не могут быть. Хворают. Просят, если нужно, вас самих пожаловать.

 

– Что у него?..

– Грудь заложило, сказывали, – усмехнулся Васька. – А люди говорят, что у них одна ихняя барыня была днем и они очень шибко повздорили. Она в Петра Сергеевича шандалом пустила и ушибла их в лицо. Может, оттого и не едут.

– О-го… Рожу разбила.

– Да-с. На лбу синяк малость видать. Шишка.

– И здоровая?!.

– Средственная-с.

Шумский усмехнулся и, бросив трубку, снял халат и начал одеваться. Через несколько минут он был уже на улице и, взяв первого попавшегося навстречу извозчика, приказал ехать в Галерную.

15Это идея (фр.).
16Извините (фр.).
17До завтра, мой дорогой… (фр.).
1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23 
Рейтинг@Mail.ru