Шумский в сопровождении Квашнина более трех часов рыскал по городу, отыскивая повсюду ненавистного улана, и, по мере того, что фон Энзе не оказывался нигде, злоба Шумского все росла. Они уже были в двух главных ресторанах, где обыкновенно собиралась вся полковая молодежь завтракать и обедать. Затем были в полку у двух-трех лиц, где фон Энзе бывал более или менее часто. На квартиру офицера Шумский ехать не хотел:
– Во-первых, – говорил он Квашнину, – не скажется дома и не пустит, а во-вторых, если и пустит, то черт его знает, что может произойти. А бить человека у него же на дому как-то неохота. Ни в своей квартире не могу я его отдуть, ни в его собственной.
Но после рысканья по городу Шумский, не столько усталый, сколько взбешенный, решился сразу на то, что считал за минуту невозможным. Так всегда бывало с ним.
– Что ж делать?
– Поедем к нему на дом, – сказал он.
– Нехорошо, – заметил Квашнин, – пусти меня в качестве секунданта объясниться, а что ж так по-разбойничьи врываться.
– Не мы разбойники – он разбойник! – вскрикнул Шумский.
– Ну, нет, братец ты мой, ты так судишь, а я сужу так, что разбойничаешь-то ты, а он защищается.
– Ну, ладно, теперь не время философствовать.
И Шумский приказал кучеру ехать к улану.
– Послушай, Михаил Андреевич, – выговорил Квашнин, когда экипаж полетел на Владимирскую, где жил улан, – уговор, приятель, лучше денег. На эдакий лад я тебе помогать не стану. Ехать – поедем, но если что… Я драться с ним не стану.
– И не нужно – сам расправлюсь, – отрезал Шумский.
– Да я и в квартиру не войду, – прибавил Квашнин, – ты затеял поединок, тебе нужен секундант – я не отказываюсь и просижу, может быть, из-за тебя год целый в крепости. Что делать? По-приятельски! Но лезть к человеку в квартиру вдвоем и колотить его – это, приятель, по-моему, и киргизы не делают. И у азиатов насчет гостеприимства законы и обычаи строгие.
– Ах, отвяжись, – нетерпеливо вымолвил Шумский, – я ему сделаю мое предложение вторично, согласится – расстанемся прилично, не согласится – увижу, что делать. А ты, хоть, сиди на улице и жди.
– Ладно, – прибавил Квашнин. И они замолчали.
Через несколько минут рысак Шумского уже домчал их до дома, где жил улан. Квашнин не двинулся из экипажа. Шумский выскочил, сбросив почему-то шинель около Квашнина, и поднялся по лестнице в квартиру улана, где был лишь всего один раз.
– Не думал я тогда, зачем придется мне сюда приезжать, – пробурчал он, подымаясь по лестнице. Через мгновенье он прибавил:
– Нет, пожалуй, мог думать. Еще с того разу, в церкви, на похоронах, я почуял, что он влюблен в нее.
И в памяти Шумского ясно, отчетливо, восстали подробности его первой встречи с баронессой, как он был сразу поражен и пленен красавицей; как смущался и краснел, будто школьник, улан. Между тем, с тех пор сколько прошло времени, а дела фон Энзе, по-видимому, не подвигались вперед. Он только раза два слышал о нем от барона, как о родственнике и сам, однажды, дерзко заговорил об улане с самой Евой. И после этой роковой дерзости с его стороны баронесса прекратила свои сеансы.
Вспоминая и размышляя, Шумский, отчасти усталый, тихо подымался по лестнице.
Улан, человек небогатый и вдобавок аккуратный немец, жил не только не выше средств, но, напротив, занимал помещение гораздо более скромное, и вообще жил гораздо скромнее, нежели мог бы жить. Хотя квартира его заключалась в четырех комнатах, однако, часто бывали в ней знатные и богатые гвардейцы, известные на весь Петербург, и любили тут засиживаться до полуночи. Вообще все, что было гвардейцев в Петербурге, все любили, а главное уважали фон Энзе за что-то, чего они и не могли объяснить. А это была цельность натуры полунемца, полурусского, точность и ровность его поведения. Фон Энзе был всегда один и тот же. Все его знавшие как-то бессознательно чувствовали, что могут отвечать за улана, знать заранее, как поступит он в каком обстоятельстве. Кроме того, всякий знал, что так, как поступит улан, может и даже должен поступить всякий из них. Часто случалось, что офицеры, не только сослуживцы фон Энзе, но и других полков говорили: «Даже фон Энзе так сказал!» «Даже фон Энзе так думает!» И это заявление принималось всеми в расчет.
Шумский позвонил у дверей. Ему отворил денщик улана – латыш; на вопрос офицера, дома ли барин, лакей отвечал, что нет.
– Да не врешь ли ты! – вскрикнул Шумский.
– Никак нет-с, – отозвался латыш.
Но малый, добросовестный до глупости, не мог согласовать своей физиономии со словами. По его лицу Шумский ясно прочел, что фон Энзе не сказывается дома.
– Ты врешь! – вскрикнул он. – Пусти, я сам освидетельствую.
Он отстранил, почти оттолкнул денщика от дверей и шагнул в прихожую.
Но в ту же минуту противоположная дверь отворилась и в прихожую, притворяя дверь за собою, появился приятель фон Энзе, офицер его же полка, Мартенс.
Остановившись перед дверью, офицер сложил руки на груди и откидывая слегка голову назад, выговорил презрительно:
– Не кричите, как пьяный мужик, в чужой квартире, г. Андреев!
Шумский при этой фамилии изменился в лице, глаза его засверкали бешенством. Он понял сразу, какое огромное значение имеет эта фамилия на устах улана, которого он видел не больше трех раз. Стало быть, все многим и многим известно.
Он двинулся к Мартенсу, уже собираясь броситься на него, как зверь, но тот хладнокровно протянул руку вперед и выговорил сильно изменившимся, но тем более твердым и энергичным голосом:
– Господин Шумский! Хоть вы и флигель-адъютант, а я простой офицер, тем не менее, я не сочту за честь вступить с вами в потасовку. Кроме того, предупреждаю вас, как честный человек, что я очень силен. Даю вам честное слово, что я могу вас совершенно легко уложить тут полумертвым при помощи одних кулаков. Но я не желаю такого состязания.
– И я не желаю с вами дело иметь. Мне нужен фон Энзе! – закричал Шумский.
– Фон Энзе нет дома.
– Лжете, он тут! Он прячется!
Мартенс рассмеялся желчно и выговорил:
– Так как я не давал честного слова с вами не драться, и вы говорите мне дерзости, то имею честь объявить вам, что сейчас же пришлю к вам секунданта.
– Шалишь! – вскрикнул Шумский. – Мне нужен фон Энзе. Как хитро! Подставлять приятеля вместо себя. Да кой прах мне, если я вас убью! Мне энтаго паршивого щенка нужно.
Мартенс изменился в лице. Руки его слегка дрожали. Видно было, что он делал огромные усилия, чтобы не броситься на Шуйского.
– Фон Энзе дома нет. А вам я приказываю немедленно выйти отсюда! Или я вас вытащу за ворот и спущу вверх ногами по всей лестнице, – выговорил Мартенс совершенно дрожащим голосом, но не страх, а злоба и необходимость себя сдерживать взволновали его. Шумский стоял перед ним тоже взбешенный и готовый на все, но вместе с тем соображал:
«С ним связываться – только дело запутывать! Мне того нужно!»
– Ладно, – выговорил он, – с вами я могу и после управиться, а теперь мне нужно фон Энзе, и я его достану. Не уйдет он от меня, если только не убежит из Петербурга. Не отвертится!
Шумский повернулся к выходной двери, но приостановился снова и крикнул:
– Скажите ему, что я в свой черед даю честное слово, что мы будем драться. И драться насмерть!
– Давайте всякие слова, – мерно проговорил Мартенс, – но не честные. Таких у вас быть не может.
– Большое надо терпенье, – отозвался холодно Шумский, – чтобы мне тебе не проломить голову.
– Громадное надо, – отозвался, смеясь, Мартенс. – Удивляюсь! Но дело в том, что оно невозможно.
– Невозможно потому, что я теперь не желаю связываться. По очереди, пожалуй: после фон Энзе отправлю и тебя на тот свет.
Мартенс не отвечал ни слова и только принялся хохотать, уже без малейшего оттенка гнева.
Шумский быстро спустился по лестнице и вышел на крыльцо. Экипаж подъехал. Он сел.
– Ну, что? – выговорил Квашнин, пристально вглядываясь в приятеля.
Ему хотелось догадаться по лицу и фигуре Шуйского, что могло произойти в квартире.
«Как будто ничего, – подумал он, – если бы сцепились, то, почитай, и мундир был бы в беспорядке».
Но на повторенный им вопрос Шумский не ответил ни слова.
– Пошел домой! – крикнул он кучеру.
И, только доехав уже до Морской, Шумский вымолвил:
– Конечно, дома не сказался, выслал своего приятеля, думал, дурак, что я с ним сцеплюсь. Вот дураки-то! мне его нужно на тот свет отправить, чтобы отвязаться от него, а он воображает, что можно себя другим заменить!
Когда Шумский, уже несколько успокоившийся, был снова дома, то в его собственной передней его встретили и Шваньский, и Васька вместе. У обоих были смущенные лица и растерянный вид.
– Что такое? – выговорил тревожно молодой человек.
Шваньский съёжился, как всегда, и развел руками по воздуху, как бы сопровождая этим жестом те слова, которые только предполагалось вымолвить, но на которые не хватало храбрости.
Копчик ловким движением отошел шага на четыре в сторону. Зная барина хорошо, он предпочел быть в резерве, чтобы первый взрыв и первое нападение выдержал Шваньский.
– Что такое? – повторил гневно Шумский.
– Авдотья Лукьяновна… – проговорил Шваньский и опять повторил тот же жест.
– Здесь! – закричал Шумский.
– Здесь, – едва слышно отозвался наперсник, струсив.
Шумский понял все. Если бы присутствие Авдотьи в его квартире было такое же, как за день назад, то Шваньский не был бы так смущен. Очевидно, что Авдотья явилась домой при иных условиях.
Шумский двинулся в комнаты и крикнул на весь дом тем своим голосом, от которого вздрагивала вся его квартира:
– Авдотья! Авдотья!
Мамка, ожидавшая питомца в его спальне, появилась на пороге ее.
– Ну! – выкрикнул он, подступая.
– Прогнали, – отозвалась Авдотья кратко.
– Что? Кто? – проговорил Шумский тихо и, вплотную приблизившись к мамке, схватил ее за платье, стиснул в кулаке несколько складок с ее плеча и пригнулся лицом к лицу женщины.
Казалось, он готов был растерзать ее. Но Авдотья не испугалась.
– Прогнали, – заговорила она тихо. – Пришла Пашутка и у барона побывала. Он прибежал к нам и приказал мне сбираться, стоял надо мной, покуда я узелок завязывала, проводил меня сам чуть не до двора и очень трясся. И руки у него и ноги ходуном ходили, а сам белый, как смерть.
– А баронесса? Она? Спит?..
– Как, тоись?
– Спит?.. Проснулась?
– Проснулась вовремя, вставши уж была.
– Ничего с нею худого не было от питья?
– Да я не поила.
Наступило молчанье.
– Как не поила? – выговорил, наконец, Шумский едва слышно.
– Да так-с, нельзя было: ведь вы же знаете. Платка, как было условлено, вы не нашли.
Шумский вспомнил, что, пораженный встречей с офицером, он и не глянул на окошко.
– Так ты не поила? – повторил он, помолчав снова.
– Нет-с.
– Ну, это хорошо, – выговорил он и как бы сразу успокоился. – Это счастливо. Ну, теперь иди, рассказывай, как что было.
Шумский прошел в свою спальню, усадил няньку и заставил ее подробно рассказывать все.
Но Авдотье рассказывать было нечего: она кратко повторила то же самое. В квартиру явилась Пашута, побывала в кабинете у барона и затем тотчас же уехала. Барон пришел к дочери и выгнал няньку. Что наиболее поразило Авдотью во всем этом, был экипаж, в котором приезжала Пашута.
– В карете! На рысаках! – повторяла она.
Эта подробность имела значение и для Шуйского. Беглая, укрывавшаяся в городе горничная, должна была, по мнению Шумского, жить и ночевать, скрываясь от розысков, в каком-нибудь вертепе с бродягами. Каким же образом явилась она к барону в карете? Стало быть, она у кого-либо, кто покровительствует ей во всем деле.
– Неужто-ж барон ничего не сказал тебе? – в десятый раз спрашивал Шумский.
– Как есть – ничего. Вошел, трёсся весь, бледный, приказал собираться и надо мною все стоял. Так меня, если не ручками, так глазками, из дому вытолкал. Так и глядел на меня ястребом. Меня эти его глаза будто сзади подпихивали. Выскочила я, себя не помня, спасибо не распорядился. Добрый барин! Ведь он бы меня мог у себя на конюшне розгами выдрать. Я все та же крепостная.
Шумский махнул рукою на мамку и отвернулся.
Женщина поняла движение и вышла из спальни.
Молодой человек просидел несколько минут, глубоко задумавшись, затем пришел в себя и услыхал в гостиной мерные шаги ходившего взад и вперед Квашнина.
– Петя! – крикнул он, – иди сюда!
Квашнин вошел своей мягкой походкой и сел у окна против Шумского.
– Ты слышал, понял? – вымолвил этот.
– И понял, и не понял.
– Да ведь все пропало, – заговорил Шумский, – ее прогнали. Поганая девка бегает и орудует. Пойми ты – все пропало. Теперь мне хоть и фон Энзе убить, то толку не будет никакого. Если барон прогнал дуру-мамку, то, стало быть, знает, кто такой господин Андреев. Да это что! Мартенс и тот знает. Стало быть, весь город знает.
– Нехорошо, – проговорил Квашнин.
– Что нехорошо? Стыдно! Стыдно, что ли? Ох, ты…
Шумский хотел выговорить «дурак», но запнулся.
Наступило молчанье. Наконец, Шумский выговорил:
– Что ж мне теперь делать? Выручи, Петя, скажи, что мне делать?
Квашнин развел руками.
– Что ж я-то могу. Это, голубчик, такая путаная история, что ее черт сам не распутает. Понятное дело, что твоя затея не выгорела. Ну, что ж я скажу? Скажу, слава Богу!
– Слушай. Не говори ты мне таких глупостей, – глухим голосом проговорил Шумский, взбесившись снова.
– Не могу я не говорить. Как же не сказать, слава Богу? Из любви к тебе говорю. Не могу я желать, чтобы ты в солдаты попал.
Шумский махнул рукой и отвернулся от приятеля. Потом он встал и начал ходить из угла в угол по комнате.
Квашнин молчал; потом обратился с вопросом к приятелю – уезжать ли ему, или обождать, но Шумский не слыхал вопроса. Он ходил сгорбившись, задумавшись. Выражение лица было угрюмое, сосредоточенное. Видно было, что голова страшно работает. Изредка он глубоко вздыхал.
Прошло около получаса молчания. Квашнин откинулся на спинку кресла и рассеянно смотрел на улицу. Он сознавался сам себе, что все дело Шумского приняло благоприятный оборот. Как тот ни хитро затеял, как ни дерзко вел свои подкопы и траншеи, все-таки все раскрылось. И, стало быть, теперь все обстоит благополучно. Единственно, что еще приходится распутать – поединок с фон Энзе, вследствие которого ему, Квашнину, придется высидеть, пожалуй, очень долго в крепости.
«Государь смерть не любит этих заморских затей – драться насмерть друг против друга, – думал Квашнин. – Хоть он и сын временщика, а все-таки по головке не погладят. Если же его Аракчеев упасет от суда, тогда и мне ничего не будет».
– Стой! – вдруг воскликнул Шумский так, что Квашнин невольно вздрогнул. – Стой! Что же это я? Ах ты, Господи! – отчаянно забормотал Шумский. – Что же это я! Ведь я дурак.
Голос его был настолько странный, смущенный, но вместе с тем с оттенком какой-то радости, что Квашнин невольно уставился на приятеля глазами.
– Вот уже задним умом-то крепок, – проворчал Шумский. – Господи помилуй! Да как же я раньше-то? Как это я раньше не догадался?!
Он подошел ближе к Квашнину, нагнулся к нему и произнес:
– Да ведь если она мне наскучит, так можно от нее и отделаться?
Он проговорил это, как аксиому, добытую после упорной работы над задачей.
– Я женюсь, – говорил он, снова нагибаясь к Квашнину. – И если наскучит, ну и похерю – и свободен! И как мне эдакая глупость на ум не приходила!
Квашнин разинул рот, опустил на колени руки, которые были скрещены на груди, и глядел на Шумского недвижно и бессмысленно, как истукан.
– Что? – едва слышно тихим шепотом произнес он.
– Женюсь, а коли что – подсыплю хоть мышьяку и похерю…
– Кого? – прошептал Квашнин.
– Господи! Еву! – нетерпеливо воскликнул Шумский.
Квашнин откачнулся на спинку кресла, опустил глаза и вздохнул. Потом он заволновался на месте, задвигал руками, встал и не обычной, не мягкой, а какой-то пьяной походкой двинулся из комнаты.
– Что ты? куда ты? – удивился Шумский.
Квашнин взялся за кивер, обернулся к Шумскому, хотел что-то сказать, но махнул кивером и пошел.
– Стой! Петя! Куда ты?
– Не могу, – обернулся Квашнин, – не могу: я тебя боюсь, ей-Богу, боюсь! Я думал, таких на свете не бывает.
– Что ты путаешь? – произнес тихо Шумский.
– Я думал… Что же это? Есть предел! Ну того опоил, другого убил… Мерзость, гадость, преступление всякое легко дается… Набаловался, благо все есть, благо сын государева любимца, всесильного вельможи. Ну, пакости, пожалуй, даже воруй, пьянствуй, убивай. Что ж? Благо позволяют! Но ее-то, которую, сказываешь, любишь, обожаешь – ума решился… Предложение ей делать, идти в церковь, стоять в храме под венцом, зная, что ты ее отравишь, когда наскучит!..
Квашнин быстрыми шагами вышел в прихожую. Не надев своей шинели, он сам отворил себе дверь на улицу.
Очутившись на сыром воздухе, он снова снял надетый кивер, потер себе рукой лоб и затем зашагал по тротуару.
Шумский не остановил приятеля, стоял на том же месте, задумавшись, и, наконец, улыбнулся.
– А если он прав? – думалось ему. – Ведь вот хотел фон Энзе из-за угла убить, а храбрости не хватило, пошел на поединок. Ну, как я в дураках останусь? Ну, как у меня не хватит храбрости с ней покончить потом?.. Да перепуг Квашнина это и доказывает. Не хватит, не хватит храбрости!..
Шумский постоял несколько мгновений в той же позе среди горницы и прошептал, наконец, едва слышно:
– Если уж очень прискучит, то, право, хватит храбрости. Ну, другому поручу, найму… Нет! Решено! Еду и делаю предложение! В год, два не прискучит, а там – найму кого-нибудь подсыпать, а сам и присутствовать не буду. Всякий день такое на свете бывает! Только об концах думай, только, концы умей, куда следует, девать.
Шумский позвал Копчика и стал было одеваться в статское платье, чтобы ехать к барону, но остановился и выговорил:
– Нет, сегодня поздно. Завтра поеду.
На другой день до полудня Шумский точно так же в статском платье и на извозчике отправился к Нейдшильду. Когда «господин Андреев» позвонил у подъезда барона, дверь отворил ему тот же Антип и, увидя его, ахнул и стал улыбаться во всю рожу. По глупой фигуре лакея, выражавшей что-то неопределенное, не то насмешку, не то глупую радость, но вместе с тем и какое-то холопское торжество победителя, Шумский сразу понял, что в доме даже людям все известно. Тем не менее фигура лакея раздосадовала его.
– Дома барон? – выговорил он, насупившись.
– Дома-с, – продолжал улыбаться Антип, – только они приказали вас не пущать. А вот, пожалуйте, получить… или позвольте, я сейчас вынесу. Тут пакет с деньгами… Для вас они передали…
– С какими деньгами? – изумился Шумский.
– А, должно быть, жалованье.
Шумский невольно улыбнулся.
Антип двинулся было по лестнице, притворив дверь на нос г. Андрееву, но Шумский крикнул ему вслед:
– Отдай деньги барону обратно.
Но в эту минуту он невольно схватил себя за голову. Если барон – человек благовоспитанный, высылает ему через лакея его жалованье секретаря, то, стало быть, он ничего не знает или почти ничего. Он не знает, что имеет дело с Шуйским. Что же он знает? Стало быть, он продолжает считать его Андреевым? Иначе он не прислал бы нескольких рублей, которые перестают быть долгом, если барон знает, что все секретарство было комедией и переодеванием.
В эту минуту Антип уже снова явился на крыльце с пакетом, на котором было написано: «Господину Андрееву со вложением тридцати рублей».
Шумский стоял, размышлял и не знал, что делать.
– Извольте получить, – говорил Антип по-прежнему, торжественно празднуя какую-то победу своего барина над этим господином секретарем.
– Поди, голубчик, доложи барону, что я убедительно прошу его принять меня, хотя бы на минуточку.
– Как можно-с, – отозвался лакей. – Строго не приказано.
– Ну, сделай милость. На вот тебе.
Шумский быстро достал какую-то ассигнацию, сунул ее в руку лакею и прибавил:
– И еще дам. Ты знаешь – я никогда не жалею, пакет отнеси барону и скажи – я жду и прошу, ради Господа Бога, на одну минуту меня принять.
Лакей поколебался. Ассигнация была для него соблазнительна, и он двинулся, как бы нехотя, в дом.
Шумский ждал.
Через несколько минут появился снова Антип, уже рысью, с тем же пакетом в руках и не только не улыбаясь, а с испуганным видом быстро заговорил:
– Нельзя-с! нельзя-с! и вы тоже – меня подвели! я эдаким барина и не видывал, думал – убьет. Нате ваши деньги – ступайте с Богом.
И лакей снова сунул пакет.
– Ну, ладно. Деньги все-таки отдай барону и скажи ему от меня, что завтра будет у него флигель-адъютант Шумский по очень важному делу. Эдак около полудня. Пускай подождет. Понял ты?
– Слушаю-с, а деньги-то как же?
– Тьфу ты, Господи!
Шумский махнул рукой, повернулся на каблуках и пошел с крыльца.
И снова та же мысль вернулась к нему и тревожила его.
«Что ж Пашута сказала? Что знает барон и чего не знает? Знай он, что секретарь Андреев флигель-адъютант Шумский, он не выслал бы денег. Стало быть, Пашута рассказала только ухищренья г. Андреева и заставила выгнать из дому Лукьяновну. Но ведь Лукьяновна – мамка Шумского: если Пашута и ничего не сказала, то можно догадаться, что между Андреевым и Шумским есть нечто общее».
– Черт его знает, этого старого дурака, – воскликнул Шумский вслух, быстро идя по панели. – Именно черт его знает – что он мог понять и чего никогда не сообразит… Подлаживаться к разумению дураков – мудреное дело.
Вернувшись домой, Шумский снова потребовал мамку к себе.
Авдотья на его вопросы снова с буквальной точностью отвечала то же самое.
– Да как ты полагаешь, Дотюшка, – стараясь придать нежность голосу, говорил Шумский, – догадывается он, что я не Андреев?
– Не знаю, голубчик.
Шумский отпустил мамку и позвал Шваньского.
Когда верный Лепорелло вошел к нему в спальню, он принял сурово-гневный вид. Сев на кресло, Шумский скрестил руки на груди и встретил Шваньского злобной улыбкой, на этот раз деланной ради острастки.
– Ну-с, Иван Андреич, как вы полагаете: теперь кому камушек из реки вытаскивать?
Шваньский съежился, как всегда, задвигал руками и, отлично понимая вопрос своего патрона, постарался сделать вид, что он, как есть, ничего не понимает.
– Ты слыхал, чучело, пословицу, что один дурак в речку камень бросит, а семеро умных его не вытащут?.. Кто Пашуте дал нож? Кто ее выпустил?
– Михаил Андреевич, я же ей-Богу…
– Молчи! Ты все дело изгадил! Ты меня без ножа зарезал! Может быть, и Васька виноват. И у него, вижу, – рыло в пуху. Но, все-таки, ножик ты дал. Ну, теперь, голубчик мой, или ты мне разыщешь в Питере поганую Пашутку и приволокешь опять сюда в чулан или – ищи себе другое место. Посмотрим, кто тебя возьмет в адъютанты, да будет тебе по три и больше тысяч в год на чаи давать.
– Михаил Андреевич! Будьте милостивы и справедливы, – заговорил Шваньский.
Лицо его разъехалось, сморщилось, и он готовился заплакать.
Шумский сдерживался, чтобы не рассмеяться при той физиономии, которая представилась его глазам. Шваньский, смахивавший всегда на обезьяну, теперь со слезливым и печальным лицом, был совсем уморителен.
– Будьте справедливы, – заговорил снова Шваньский, утирая пальцами сухие глаза. – Я вам верно служу, всем сердцем, как раб, к вам привязан. А вы вдруг эдакое говорите! Не пойду я! Хоть бейте – никуда не пойду. Я помимо вас на свете никого не имею. Я сирота.
– Ах, скажите на милость! тебе и шестьдесят лет будет – ты будешь плакаться, что сирота. А ты вот что – ты казанскую сироту не представляй, а иди, выдумывай, как разыскать Пашутку и приволочь сюда… Вестимое дело – через полицию. Я тебе даю право действовать при розысках поганой девки от имени самого графа. А сейчас я напишу ему письмо, и чем-нибудь напугаю, а через три дня от дражайшего родителя получу казенную бумагу к петербургскому обер-полицеймейстеру. Денег бери сколько хочешь, слышишь? Ну, пятьсот бери… Хоть тысячу дам – черт возьми! Только разыщи проклятую собаку, которая мне жить не дает.
Шваньский сразу перестал хныкать, сразу выпрямился и вздохнул свободнее. Он знал, что при возможности – ссылаться не только на самого Аракчеева, но хотя бы только на Шумского, да еще и при деньгах, он в три дня легко найдет беглянку, а следовательно, может и поживиться и примириться со своим патроном.
– Я рад по гроб служить, – заговорил он. – Ну, извольте, так уж и положим, что я виноват. – Так я же свою вину и заглажу. Пожалуйте на первое время записочку вашей руки к обер-полицеймейстеру, что девка – графская крепостная – разыскивается. Да пожалуйте для начала рубликов двести, а там видно будет. – Может, и этого хватит.
Но про себя Шваньский думал:
«Нет уж, голубчик, что триста рублей мне одному перепадет – за это отвечаю. Мне, кстати, скоро жениться».
Шумский написал записку, как говорил Шваньский, затем выкинул своему Лепорелло из стола две сотенных бумажки и выговорил:
– А на словах прибавь, что завтра, либо послезавтра, получит он именной строжайший приказ графа об разыскании беглой девки.
– Слушаю-с.
И Шваньский уже сдерживал то веселое настроение, которое явилось в нем при виде крупных ассигнаций. Он знал отлично, что к вечеру одна из них будет истрачена на полицию, а другая – в его карман.
Шумский, оставшись один, задумался и сидел, бессознательно глядя на прохожих и на проезжих. Изредка он вставал, ходил по комнате взад и вперед и снова садился. Наконец, он вспомнил, что все еще одет в сюртук, синеватый бархатный жилет с бронзовыми пуговицами, что на нем шарф с розовенькими разводами и с английской модной булавкой, изображавшей голову Веллингтона. И он начал, не спеша и улыбаясь, раздеваться, причем, кладя платье на стул, заговорил вслух:
– Да, представлению конец. Больше в сем костюме господина секретаря барона Нейдшильда мне не путешествовать. Шабаш! А главное, никакого черта из всего этого не вышло, и надобно законным, благопристойным порядком, как дураку какому, доставать ее посредством венчанья в церкви. Что же делать! Ничего! Там после, сказываю, видно будет. У самого-то, вестимо, духу не хватит разделаться, коли надоест… Поедем путешествовать на какие-нибудь целебные воды. Заплатить хорошие деньги, как не найти человечка, который меня искуснейше овдовит!
И Шумскому вспомнился приятель Квашнин, пораженный его словами, когда самому ему эта мысль пришла вдруг в голову и была, как откровение.
«Да, малый не дурак, не глупее других, – подумалось ему. – А ошалел!.. Но все они так. Кабы я уродился такой же, как они все, так, понятное дело, думал бы и жил бы иначе. Но когда мне наплевать на весь мир Божий! Когда я чую, что презираю всем сердцем все – сверху до низу. Все земнородное! А пуще всего людей и их дурацкие законы! Что ж? таков уродился! Я знаю, что иной раз затеваю «преступление», а вдумайся-ка в это слово, что оно означает? «Преступление законов», – значит шаганье через закон. Если б оно было невозможно, было бы сверхъестественно, так я бы и не шагал. А коли я это могу делать, не будучи чародеем, стало быть, законы преступать человеку можно, а если можно, то мне и должно».
– Вон как, – улыбнувшись, вслух прибавил Шумский, – сказываю, как по книжке читаю. Вот эдак-то у нас в Пажеском корпусе профессор из русских немцев иногда толковал охотникам про одну новую науку, которую мы прозвали песья логика.
Надев снова мундир и приказав заложить коляску, Шумский выехал к Квашнину. Он хотел сам отвезти ему забытую им шинель и, кстати, скорее повидаться с приятелем, так как они расстались вчера при особенных условиях.
Подозрительный от природы человек, он уже начинал подозревать и обвинять Квашнина.
«Не хочется ему в секунданты идти – вот он сегодня и придрался. Какое ему дело – Ева и что с нею будет! Изобразил из себя обиженного да и ушел, не прощаясь. Авось, мол, отверчусь от секундантства».
Но через минуту Шумский мысленно сознавался, что он напрасно клевещет на Квашнина.
– А вот увидим, – решил он.
Доехав на Галерную, он узнал от той же вечно лохматой кухарки приятеля, что его нет дома. Так как женщина при всей своей ужасной фигуре была не глупа, то Шумский объяснил ей подробно свое поручение барину.
– Скажи Петру Сергеевичу, чтобы он непременно был у меня завтра утром. Да вот, бери их шинель.
Отъехав от дома приятеля, Шумский задумался, куда поехать, чтобы найти другого секунданта.
«Ныне, – думалось ему, – такая мода пошла – двух надо секундантов. Скоро дойдут до того, что два человека будут драться, а по целому полку секундантов будут стоять да смотреть. А при эдаком людстве мудренее, конечно, и тайну сохранить».
Перебрав мысленно всех своих приятелей, он пришел к убеждению, что трудно выбрать кого-либо из них. Главная беда заключалась в том, что он с ними постепенно как-то разошелся. В прежние времена ежедневно бывали в его доме сборища и попойки, и человек до двадцати жили почти на его счет, пили, кутили и брали денег взаймы с отдачей «непременно завтра». – Тогда было возможно клич кликнуть: человек десять предложили бы свои услуги. Теперь же, с той поры, что он, занятый баронессой, перестал принимать разношерстную стаю блюдолизов, будет несколько мудренее. Разумеется, открой он завтра вновь по-прежнему трактир у себя на квартире – через неделю опять все станут приятелями. Но ведь секундант нужен не сегодня – завтра.