Успокоясь и прийдя в себя, Шумский обвел глазами обоих приятелей и выговорил тверже.
– Возьмите, читайте вслух. Я не могу.
Он поднял упавшие листки и передал их Квашнину, который быстро начал читать красивый и разборчивый почерк барона.
Письмо было чрезвычайно пространно и хотя толково написано, но витиевато и фигурно, с претензиями на то, что очень любил барон – le style epistolaire[32]. Вдобавок письмо было в третьем лице.
Барон писал, что несмотря на данное им слово и согласие на брак дочери, он должен взять это слово назад и не только отказать г. Шумскому, но одновременно с этим отказом согласиться на бракосочетание баронессы с дальним их родственником фон Энзе. Действовать так странно и необычно для дворянина барон принужден вследствие чрезвычайно исключительных обстоятельств. Фон Энзе представил барону доказательства первостепенной важности того, что баронесса никоим образом не должна стать женою г. Шумского.
Разъяснения этих едва вероятных, подавляющих обстоятельств барон не желает, так как оно поведет только к огласке и соблазну. Барон не удивится, если узнает, что сам г. Шумский в полном неведении той причины, которая понуждает его, барона, взять свое слово назад.
Баронесса Нейдшильд, дворянка, принадлежащая к одному из древнейших родов Финляндии, она последний отпрыск знаменитой и славной в шведской истории фамилии Нейдшильдов, которые были в родстве с потомками Густава Вазы. И баронесса, как праправнучка Вазы, не имеет права стать женою человека не равного с ней происхождения.
– Уй, батюшки! – не выдержал Ханенко, – Вазы-то зачем он приплел? До горшков дело дойдет…
Квашнин нетерпеливо махнул рукой на капитана и продолжал читать.
Барон говорил, что поспешил дать свое согласие на брак дочери с г. фон Энзе для того, чтобы прекратить всякие толки и скорее дать дочери законного заступника, так как он, в его года, уж не может рыцарски защищать дочь от злоязычия светского.
Затем особенно пространно и очень осторожно барон намекал, что он в настоящем, невероятно щекотливом случае готов даже на крайность, готов отказаться, что когда-либо соглашался на брак баронессы с Шуйским. Барон туманно объяснял, что в случае подобных вопросов и разговоров в обществе, он будет отвечать, что никогда не соглашался на этот брак и что если г. Шумский рассказал это кому-либо в Петербурге, то это была… ошибка!
Барон прибавлял, что если барон Нейдшильд действует в данном случае не совсем правильно, то он вынужден так поступать теми же поразительно невероятными обстоятельствами, которые г. Шумскому, быть может, даже и неведомы. В конце письма барон просил избавить его от личного посещения и от всяких объяснений и затем объявлял, что свадьба баронессы Евы последует в очень скором времени ради скорейшего прекращения всяких толков и пересудов в обществе.
Письмо было подписано длинной строчкой: Густав-Эрик-Христиан, барон фон Нейдшильд, Голм фон Голмквист, – Цур Олау.
Квашнин бросил письмо на стол, а Ханенко выговорил, как бы продолжая титулование:
– Абра-кадабра, турска-курка, польска-цурка, сивая ковурка…
– Да, канитель, – заметил Квашнин. – Размазал, половины не поймешь.
– Нет, совершенно все понятно, – выговорил Шумский глухо. – То, что нужно знать, то понятно. Отказ! А она – женою фон Энзе.
И Шумский вдруг разразился хохотом, которого его друзья еще ни разу не слыхали. Мороз продрал по коже добродушного Квашнина.
– И неужели же, – воскликнул Шумский, – все они думают, что она будет г-жею фон Энзе? Да не только его – я десять человек, двадцать человек убью. Я самое ее и себя застрелю, но никогда этой свадьбы не допущу.
Шумский встал, начал шарить в комоде, потом в письменном столе, потом раскрыл шкаф и на нижней полке достал небольшой красный ящик. Раскрыв его, он вынул пару пистолетов.
– Что ты хочешь делать? – изумился Квашнин.
– Что вы? – вскрикнул и капитан.
– Заряжу сейчас один из них и возьму с собой. Я заставлю его драться. Если он опять откажется, я ему приставлю пистолет ко лбу и положу на месте.
Друзья стали успокаивать и уговаривать Шумского.
Он молчал, но отсыпал пороху, выбирал пули и не обращал на них никакого внимания. Наконец, он обернулся к ним и произнес совершенно спокойно, улыбаясь той улыбкой, которую так не любил Квашнин и которой так боялась мамка Авдотья.
– Полно же. Ведь вы, как бабы какие, судите. Вы, точно, ничего не видите и ничего не понимаете. Неужто это так мудрено понять? У человека отнимают его жизнь. Он из чувства сохранения этой жизни защищается. Фон Энзе меня без ножа режет и хочет дорезать. Надо же мне себя защищать! Ну, я его и застрелю. Пойду я в солдаты, или пойду в каторгу, или в Камчатку. Ну, что ж из этого! Неужели же там хуже мне будет, нежели здесь в Петербурге сидеть и видеть счастие супругов фон Энзе. А ведь эта нареченная г-жа фон Энзе для меня – все! Уж, конечно, больше и дороже того, что называют жизнью! Жизнь – комедия! Ну, да что! – махнул Шумский рукой. – Не мешайте. Я не младенец, не мальчишка, и не выживший из ума старик, и не безумный. Если я действую, то действую с полным разумом.
Шумский быстро, но аккуратно зарядил пистолет, заколотил пулю, бросил было шомпол, но затем подумал секунду, взял еще пулю и забил в дуло – вторую.
– Эдак крепче будет, – рассмеялся он сухим смехом. – Вы, други мои, можете меня здесь обождать: через часа полтора, два, все будет кончено – я приеду и объясню вам, что фон Энзе согласился драться со мной. Или же, если до сумерек я не вернусь, так вы разузнайте, где я. По всей вероятности, буду арестован за убийство и буду где-нибудь сидеть. А там, дальше – что Бог даст! Да почем знать! Может быть, этот дуболом Аракчеев, тятенька мой, схлопочет и меня выгородит. Он, да я, – мы не простые люди: нам на Руси безобразничать можно, сколько душа примет. Только лады у нас разные.
Шумский спокойно оделся, положил пистолет в карман сюртука и бодро двинулся из квартиры. Друзья его стояли истуканами, переглядывались и не знали, что делать.
Когда Шумский уже надевал шинель и спускался на крыльцо, Квашнин догнал его и взволнованно вскрикнул:
– Михаил Андреевич! Еще раз – подумай. Не ходи с легким сердцем на такое дело!
– Я не с легким иду… – проговорил Шумский, делая над собой усилие, и хотел было что-то прибавить, но скулы его так затряслись, что он стиснул зубы и быстро спустился с крыльца.
Взяв извозчика, он выговорил с трудом:
– На Владимирскую. Гони. Рубль.
Извозчик, знавший барина Шумского, как и многие «ваньки» Большой Морской, погнал лошадь вскачь.
Через несколько минут молодой человек снова поднимался по лестнице в квартиру улана, снова позвонил, и тот же латыш отворил ему дверь.
– Барин? Фон Энзе? – произнес Шумский.
– Нету, – отозвался латыш.
– Врешь! – и Шумский двинулся.
– Ей-Богу, нету! Стойте! Куда вы?!.
Шумский ударом кулака сшиб с ног латыша и прошел в квартиру. Вместе с тем, он отстегнул пуговицы сюртука и ощупал ручку пистолета, как бы примериваясь.
Он прошел две-три комнаты и вошел в спальню улана – везде было пусто. За спальней виднелась маленькая ясеневая дверка. Он подошел к ней, оттолкнул ее, и глазам его представилась крошечная комнатка, в которой не было ничего особенного: в одном углу умывальный стол, в другом – стол с рапирами и масками. Но переведя глаза направо, Шумский вскрикнул и невольно попятился, шагнул назад, как от привидения.
– О-о! – тихо протянул он, как если бы получил сильный удар в грудь или был ранен.
В этом протяжном звуке сказалось много муки – физической и нравственной боли.
То, что нежданно бросилось в глаза Шумскому, имело для него громадное пояснительное значение. Со стены, в красивой деревянной раме из пальмового дерева, под стеклом, смотрела на него Ева.
Но этот портрет был его портрет, его – Шумского, его работы! Стало быть, он наемным живописцем писал с нее портрет для ее возлюбленного. Очевидно, что она, и быть может, даже тайком от барона, подарила улану этот портрет.
Прошло несколько мгновений, Шумский шагнул к стене, схватил что-то тяжелое, попавшееся под руку и сильными ударами начал разбивать стекло вдребезги. Осколки стекол сыпались и падали на пол, жалобно дребезжали, звенели, и эхо разносилось по всей пустой квартире, дико отдаваясь в ушах Шумского.
Какая-то фигура что-то кричала, вопила около него, сильная рука уцепилась за его плечи. Он обернулся, схватил эту фигуру и почти не понимая, что это латыш-лакей, вышвырнул его в другую комнату, вернулся и снова принялся за работу. При помощи ножниц, взятых со стола, Шумский быстро вырезал из рамы портрет, свернул его трубкой и двинулся быстро из квартиры.
Лакей снова бросился было к нему, как бы собираясь отнять свернутый лист, но достаточно было одного движения Шумского, чтобы латыш отскочил.
Шумский вышел на улицу и тихо двинулся пешком. Ему хотелось успокоиться. Ему хотелось, чтобы та буря, которая поднялась на душе, улеглась. Этот портрет его работы, найденный в квартире улана, был для него вторым ударом и таким же, как письмо барона: там узнал он, что Ева не будет его женой, а теперь он почти так же верно узнал, что Ева любит фон Энзе.
«Но зачем же дала она мне свое согласие? Ведь она согласилась. Ведь она протянула мне руку. И когда же это было! Ведь не полгода назад, не неделю. А между тем, мне, право, кажется, что это было чуть не год назад».
Несмотря на смуту в душе, Шумский заметил, что небольшой накрапывающий дождь становится все сильней, и он сразу сообразил, что измочит вырезанный портрет, а взяв его под шинель, изомнет.
В ту же минуту ему попала на глаза вывеска офицерских вещей. Это был его поставщик. Шумский тотчас же вошел в магазин. Хозяин, узнав его голос, выскочил из соседней комнаты и подобострастно стал кланяться, ожидая заказа.
– Я с просьбой, – глухо заговорил Шумский. – Пожалуйста, вот это – спрячьте у себя. Вечером я приеду, возьму. Пожалуйста, чтобы никто не видал. Вы аккуратный, честный немец, вам я доверяю.
Хозяин магазина, пораженный лицом и голосом Шуйского, сделал сейчас же самую подобострастно многозначительную физиономию и так принял из рук Шумского свернутый лист, как бы принимал младенца от купели, или же патент из рук министра. Он протянул руки, нагибаясь в пояс, благоговейно взял свернутый лист и понес его к себе, как бы боясь рассыпать все или разбить.
Там, в другой комнате, аккуратный немец тотчас же, даже не глядя, положил портрет в комод, запер его на ключ и долго соображал, куда девать ключ от доверенного сокровища.
Шумский в это время уже снова ехал по Невскому.
– Где же, где искать? где искать? – повторял он вслух и так часто, что извозчик обернулся и выговорил:
– Кого тоись? Вы это мне?
– Пошел! Гони! – вскрикнул Шумский.
Извозчик начал хлестать по лошади, но, наконец, обернулся снова к Шумскому выговорил:
– Все прямо, аль куда завернете?
– Тебе сказано куда! – крикнул Шумский.
– Никак нет, барин, ничего вы мне не сказали.
– Гони! – повторил Шумский и стал думать, куда в эту пору мог выехать фон Энзе.
«Наверное в том трактире, где уланы бывают, – подумал он. – Тогда не нашел, а теперь, сегодня, мне будет удача! Чую, что мне будет удача».
– На углу Конюшенной остановись, – сказал он.
Минут через пять Шумский вошел в ресторан, где сидело много народу – человек по крайней мере шестьдесят; большинство были офицеры разных полков и в том числе три-четыре улана. Оглядывая всех пристально и злобно, он прошел во вторую горницу, где было еще несколько человек офицеров, и затем прошел в третью, но она оказалась пустой.
«Куда же я теперь пойду? Лучше весь день здесь ждать, он всякий день бывает тут».
Шумский вернулся в первую комнату, сел около маленького столика и на предложение услуг лакея ответил раздражительно.
– Ничего! Отстань!
Он оперся локтями на стол и казался всем окружающим человеком, тревожно и глубоко задумавшимся. Но он ни о чем не думал. В его голове крутились какие-то обрывки мыслей без всякой связи между собой.
Но вдруг он вздрогнул и вскочил, как от электрического удара, и двинулся вперед.
Перед ним явилась фигура фон Энзе.
Шумский подошел к улану вплотную и выговорил:
– Наконец-то!
Это слово произнесено было глухим голосом, но все, что было в ресторане, двинулось, а некоторые повскакали с мест. Люди, прислуживавшие публике, тоже сразу остановились. Все замерли.
– Что вам? – тихо отозвался фон Энзе.
– Жених ли вы ее? – выговорил Шумский через силу, так как чувствовал, что дыхание ему захватывает.
– Да, – отозвался фон Энзе и стал к Шумскому боком, плечом к его лицу и настороже.
– Что вы вчера налгали барону на меня? Отвечайте сейчас.
– Оставьте меня, – глухо отозвался фон Энзе, – или вы – погибший человек! Я скажу одно слово, и вы – погибший. Здесь много народу. Я здесь, при всех скажу. Уйдите, я напишу вам, объясню. Если же вы пальцем двините, я вас уничтожу…
– Ах, ты собака! – прошептал Шумский так тихо от спазмы в горле, что никто, кроме фон Энзе не мог расслышать.
Но, вместе с тем, он схватил и тряс улана за борт сюртука. Фон Энзе отмахнулся ударом кулака не столько сильным, сколько искусным, и Шумский невольно выпустил его и едва устоял на ногах.
– Я хочу драться. Ты будешь драться со мной! – задыхаясь, выговорил он. – Негодяй и клеветник!
Фон Энзе вспыхнул и крикнул громко:
– С тобой? Сказано – никогда! Теперь менее, чем когда-либо. Я не могу драться с подкидышем! Да, дерзкий и распутный блазень и шатун. Ты – подкидыш! Я тебе здесь объявляю и всем буду сказывать, что любовница графа Аракчеева купила крепостного мальчишку и выдала его за своего ребенка. И вот ты ходишь под названием Аракчеевского сынка. Ты – безродный подкидыш – без отца, без матери. И не с тобою идти на поединок дворянину и офицеру с незамаранным именем.
Шумский стоял ошеломленный, почти не видя ничего. Слова улана были несколькими тяжелыми ударами по голове его и будто оглушили его. Слова эти однако – бессмыслица! Но, вместе с тем, в этой бессмыслице чудится ему «что-то», что он уже давно, давно знает, хотя слышит теперь в первый раз в жизни. Это «что-то» всегда ведь было в нем, но было едва видимо, а теперь сразу выросло в нечто огромное, ясно видимое, тяжелое, давящее…
Да, это ложь, бессмыслица, глупость, клевета. Он все это слышит в первый раз, но нисколько не удивлен! Все это, однако, схватило его, давит и вот сейчас раздавит в прах.
– Последний раз… Я хочу драться! – заговорил Шумский бессмысленным голосом, чувствуя, что теперь дуэль уже нечто второстепенное, глупое, пустое… Все перевернулось, спуталось…
Он снова подступил к улану и тотчас засунул руку в карман сюртука, где был пистолет. Фон Энзе поднял кулак и крикнул:
– Возьмите! Я убью его.
– Нет, врешь… Я…
И Шумский вдруг полусознательно увидал себя и улана среди кучки обступивших их людей. Быстро вытащил он пистолет, вытянул руку, и дуло в одно мгновенье было уже у самого виска фон Энзе. Но выстрела не последовало. Что-то тяжелое налегло на Шумского со всех сторон.
Только впоследствии сообразил он, что это были десять рук, схватившихся и за пистолет, и за него. Другие сильные руки обхватили его сзади и оттащили от улана.
Когда Шумский вполне пришел в себя, он сидел на диванчике. Ресторан наполовину опустел. Он вскочил с места, и тотчас же два лакея двинулись к нему, как бы намереваясь схватить его.
– Прочь! – вскрикнул он и бросился в следующую горницу. Но там было пусто. Не только фон Энзе, но ни одного офицера не оставалось в ресторане. Вероятно, не одну минуту просидел он, ошеломленный словами своего соперника.
Шумский надел шинель, вышел на улицу, но тотчас же снял кивер и, несмотря на проливной дождь, двинулся с обнаженной головой. И только через несколько мгновений, благодаря крупной сети свежего дождя, в голове его стало проясняться. Он вспомнил все, что произошло, понял, что сейчас был сам не свой, оглушен ударом, отуманен, будто в полуобмороке. И чем больше, чем ярче вспоминалось Шумскому все слышанное им, тем спокойнее становился он. Но спокойствие это не просто, как всегда, входило в него, а врывалось в душу болью, захватывало сердце, леденило тело. Когда Шумский, спокойный на вид, взял извозчика и сел, то ему показалось, что не он едет в пролетке, а сидит какой-то другой человек, какой-то деревянный, глупый, бесчувственный, бессмысленный. И этот человек захвачен! И не спокойствием захвачен, а каким-то зверем, который влез в него и ворочается в нем. И вся жизнь сосредоточивается в этом звере, который называет себя спокойствием. А он, этот человек, только какая-то клетка или какой-то деревянный футляр для этого большого, сильного, злобного зверя – спокойствия.
«Подкидыш!» – постоянно кричит голос. Но это не фон Энзе кричит, это он сам. Нет, и не он. Это захвативший его злобный зверь кричит.
«Подкидыш!» Ведь это же бессмыслица? Нет, это сущая правда. Он этого никогда не знал! Он это всегда знал! Оно было в нем с детства, но маленькое, крошечное… Это была черная точка, или это был прыщик. А теперь это огромная, зудящая, страшная язва! Из нее кровь течет, из нее гной идет!
И эта язва становится все шире. Скоро она захватит все его тело, и ничего не останется.
И то же время Квашнин и Ханенко сидели в кабинете Шумского молча и понурившись. Квашнин изредка вздыхал, но не подымал головы, а капитан сильно сопел и бессознательно перебирал пальцами по своим толстым коленкам, как бы играя на фортепьянах. Изредка подбросив одни кисти рук, он ударял сразу всеми пальцами трелью, как по клавишам, и приговаривал однозвучно:
– Д-да-с, батенька. История!..
Затем он снова принимался сопеть и думать, снова начинал играть на коленках, и снова подпрыгивали руки, и капитан протяжно, выпустив из себя дух, опять произносил:
– И-сто-ри-я-с!
Каждый раз, что раздавался стук экипажа, оба подымали головы и глядели в окно.
Наконец, раздался стук колес ближе к окошкам и оба офицера вскочили. Это был Шумский. Оба быстро вышли в переднюю.
– Не палил! Не палил! Слава тебе, Господи! – произнес капитан. – Кабы палил, домой бы не приехал.
Васька, который сидел, вероятно, тоже начеку, отворил дверь, прежде чем Шумский успел позвонить.
Когда молодой человек вошел в прихожую, оба приятеля, собиравшиеся спросить что-нибудь, не вымолвили ни слова. Они никогда не видали лица Шумского таким искаженным.
Шумский двинулся мимо них в комнату, как если бы не замечал их. Они пошли за ним.
Шумский на вид совершенно спокойно и обыкновенно расстегнул сюртук и сбросил его с себя на стул. Оба офицера заметили, что пистолета в сюртуке нет.
– Убил, что ли? – проговорил Квашнин совершенно дрожащим голосом.
Шумский взглянул на приятеля совершенно бессмысленными глазами и стал что-то искать в горнице. Он бродил по комнате, как пьяный или сонный. Нечаянно, будто ощупью, задвигал он руками по подставке, где были всегда трубки с набитым табаком, взял одну из них и стал опять стеклянными глазами водить вокруг себя.
Квашнин зажег спичку. Шумский протянул к нему конец трубки, как делал это всегда с Васькой. Затем, раскурив, он стал двигаться по комнате.
Оба офицера были столько же смущены и встревожены, стоя истуканами среди горницы, на сколько Шумский казался естественно и просто спокойным.
Однако, капитан Ханенко уже думал: «Не свихнулся ли он? Больно чуден!»
Он взглянул Квашнину в глаза, и Квашнин будто понял мысль капитана.
– Михаил Андреевич! – подошел он к Шумскому и положил ему руку на плечо. – Сядь.
Шумский поглядел на него и послушно, как ребенок, сел на ближайшее кресло и начал тянуть дым из трубки. И оба приятеля заметили, что он как-то странно тянет дым. Точно будто ребенку дали в руки трубку и заставили его делать нечто, смысл чего он не понимает.
Но затем Шумский вдруг опустил руки, чубук вывалился, и трубка упала на пол. Он задумался. Потом он поднял обе руки и стал тереть себе лоб и виски. Оба офицера сели близ него и тревожно смотрели на него. Несколько раз принимался Шумский тереть лоб, ерошить волосы, потом потянул себя за ворот, оборвал галстук и бросил его на пол.
Квашнин догадался, налил стакан воды и подал ему. Шумский взял и выпил с таким видимым наслаждением, как если бы умирал от жажды. Квашнин, ни слова не говоря, взял стакан, налил еще воды и снова подал, а когда тот опять выпил все до дна, он хотел было взять стакан из опущенной руки, но Шумский не давал. Через мгновение бессознательно он выпустил его из руки. Стакан скользнул, ударился об пол, зазвенел и разбился вдребезги. Шумский сильно вздрогнул и выпрямился на стуле.
Этот звук был особо знакомый звук, и коснулся прямо сердца! Этот звук дребезжащего стекла напомнил что-то. В этом звуке, сразу, как бы в каком-то сиянии, явилась пред его глазами красавица. Это она, Ева! Она, которую он тщательно, с любовью, со страстью, создал вновь цветными карандашами на бумаге.
И тотчас же этот, в звуке возникший, образ девушки, с серебристыми волосами, с чудными глазами, умиротворяюще подействовал на Шумского. Он вздохнул глубоко, поднял глаза, и его друзья сразу увидели перемену во взгляде.
– Михаил Андреевич, что с тобой? – заговорил Квашнин, сразу поняв, что приятель теперь пришел в себя.
Шумский вздохнул, провел рукой по лбу и выговорил:
– Голова тяжела. Вот теперь ничего не помню, чудное дело. Как я сюда попал: будто с неба свалился. Должно быть, сильно хватил он меня.
– Да что было-то? – выговорил Ханенко.
Шумский молчал, вздохнул, но затем, взглянув поочередно на Квашнина и на капитана, выговорил совершенно другим и спокойным голосом:
– Вы меня простите. Я вас буду просить. Вы уезжайте. Я теперь не могу ни о чем говорить. Мне хочется одному побыть, так вот полежать, подумать, покурить.
Шумский улыбнулся, а вместе с тем думал:
«Как я хорошо говорю! Какие слова выходят! Нет, это совсем не я, это он, деревянный человек так хорошо рот разевает».
– Мы тебя оставим, только ты ложись в постель, – услыхал он голос Квашнина.
– Да, да, я сейчас лягу. А вы поезжайте.
– Стало быть, ничего не было? – выговорил Ханенко.
– Ничего, ничего. Совсем ничего.
– Пистолет-то где же?
Шумский улыбнулся странной улыбкой, но добродушной.
– Отняли, – произнес он.
– Как отняли?
– Да.
– Ну, и слава Богу, – махнул рукой Квашнин и подморгнул капитану – бросить разговор.
Офицеры собрались и взялись за свои кивера. Ханенко был даже рад поскорее добраться домой после скверно проведенной ночи и тревожного дня.
Когда капитан уже был в столовой, выходивший за ним Квашнин вернулся назад, подошел к Шумскому и повторил:
– Ложись в постель, а я, пожалуй, в сумерки приеду.
– Да, – вдруг своим обыкновенным голосом отозвался Шумский, – да, Петя, приезжай в сумерки, приезжай, надо: ты мне скажешь – ты добрый, ты меня любишь – ты скажешь, зарезал, или не зарезал.
– Что ты! кого?
– Ты скажешь, ты узнаешь в Петербурге и скажешь, а я не знаю, зарезал он меня или нет, кажется, сдается – да.
– Фу, ты, Господи! – произнес Квашнин как бы себе самому и растопырил руками. Он не знал, что ему делать, уезжать или оставаться.
– Ну, слушай, Михаил Андреевич: часа через два я уже буду здесь, а ты, будь друг, ложись в постель.
– Да, хорошо, – отозвался Шумский.
Квашнин вышел в противоположную дверь, прошел в коридор и крикнул Шваньского. Его не оказалось дома.
– Черт бы его взял! – выговорил Квашнин. – Таскается, когда не нужно. Василий! приглядывай за барином, он что-то не хорош, будто не по себе. Уложи-ка его в постель, а я через часа полтора буду здесь.
Квашнин вышел в прихожую, где его дожидался Ханенко, и оба вместе вышли на улицу.
– А ведь он свихнулся, – проговорил Ханенко. – Ведь он почти и совсем безумным выглядит.
– Нет, капитан, это пройдет. Он силен, у него все сильно – и руки, и разум. Его так легко не сломаешь.
– Но что же такое могло с ним быть, что огорошило?
– Я к нему через часа полтора вернусь. Успокоится – расскажет. А вы бы вечером приехали?
– С удовольствием, – отозвался капитан, – только вот что, до вечера-то, пожалуй, его уже успеют заарестовать.
– За что?
– Как за что? Вы разве верите, что он ничего не натворил?
Квашнин не ответил и сделал движение рукой, говорившее: «Нет, тут что-то не то»!..
Офицеры расстались и разошлись в разные стороны.