Кто у нас еще не знает, что такое ЭВМ? Да все знают. В ближайшем будущем такая техника будет красоваться, как полированная мебель, не только в институтах, но и буквально в каждом СПТУ, техникуме, даже в сельсоветах и школах. Уже тогда, во времена хрущевской оттепели, мы – дети и взрослые – про такие аппараты читали вовсю в научно-популярных и даже детских журналах. Знали и как они выглядят – по картинкам, конечно. Это такие огромные железные ящики, выплевывающие потоки бумажной ленты с ответами на вопросы жадных до знаний ученых, которые на рисунках всегда были очкариками и в белых халатах. Пока же, в ожидании грядущего прогресса приходилось довольствоваться простым пластмассовым ящиком – куда уж ему до ЭВМ, но все же… С ним просыпались и ложились спать каждый день, ему иной раз подпевали, даже приплясывали, ну и учились, получали необходимую информацию. Ему доверяли, его любили, с ним ругались. А телевизоры в то время были еще далеко не у всех, особенно в сельской местности.
В тот весенний день все радиоящики нашей Родины вдруг как-то странно и подозрительно замолчали. Народ насторожился. Стали ждать, волноваться. Наконец паузу завершило то, чего, впрочем, все ожидали. На кухнях и в прочих помещениях пятнадцати братских республик зазвучали электронные позывные «Широка страна моя родная» – фрагмент знаменитой песни Исаака Дунаевского из кинофильма «Цирк». Все до одного жители самой широкой страны мира еще больше затаили дыхание и стали ждать, когда же раздастся знакомый громогласный голос, напоминающий многим о событиях пережитой войны, ну а последнее время сообщавший народу о первых космических достижениях нашей державы. Нет, это были пока еще пулусенсации – крошечные спутники, а не приличные ракеты; собаки, а не настоящие космонавты. Так что же сейчас будет передано народу? Может трех собак запустили за раз или целую свору? А если вдруг, не дай бог, атомная война? Но нет – торжественный оптимизм чувствовался с первых же фраз: «Говорит Москва! Работают все радиостанции Советского Союза! Сегодня…» Слава богу – космос. Да, но теперь-то, глядите, уже действительно сенсация и победа заодно. Первый из землян – наш! Советский человек! Оторвался-таки от голубого магнитного шарика, к которому все мы остальные прилипли своими лапками, точно мухи. Держись Америка, накось, выкуси!
Вот и дожили. Теперь можно сказать, что будущее уже не за горами, а тут где-то рядом – вон там за коровником маячит и светится чем-то белым, ровным, чистым и зеркальным, с антеннами и вышками. Стоят-сверкают фантастической красоты серебристые здания городов будущего. Крутятся-вертятся гигантские локаторы, прожектора освещают направленные в сторону неба разного калибра остроконечные башни белых космических кораблей – все это мы как будто уже можем разглядеть. Да, уже, считай, меньше сорока лет осталось до этой самой манящей даты – условной границы нами предполагаемого будущего. Наступит 2000-й год и тогда – все… Господи, голова кружится. Никак в ней укладывается, как это будет выглядеть, как изменится человечество, каких колоссальных успехов добьется. Вот поэтому особое волнение и вызывало освоение космоса – первые успехи того времени, признаки грядущей чудесной эпохи. Совсем уже не за горами полеты советских космонавтов на Луну, Марс, Венеру. Откроются тайны этих миров, чудеса и красоты их природы. А когда-нибудь, кто знает, мы станем свидетелями встречи с разумными существами иных цивилизаций – объятия, обмен опытом, технологиями. На всей планете восцарится справедливое общество равных, духовно развитых людей, изобилие благ и… да что там гадать. Всего не представишь.
Короче, коммунистическое будущее, светлое и прекрасное, замаячило в поле зрения, словно окошко сортира во дворе жителя нашей деревни – дяди Феди, где любил проводить он лучшие минуты своей однообразной деревенской жизни, вооружившись трофейным немецким фонариком, журналом «Техника молодежи», научно-популярной книгой из серии «Эврика» или какой-нибудь фантастической литературой из районной библиотеки. Домишко его возвышался на пригорке, в стороне от других домов. Вот оно и светилось в темноте тусклой звездочкой – окошко его сортира. Пищеварительная система, видно, так привыкла работать – частенько после заката солнца.
Дядя Федя хотя иной раз напивался слегка и грязный ходил, небритый, все ж в нормальном полутрезвом виде был человеком неординарным, нетипичным для деревни и несколько странным, но в общем замечательным даже и отзывчивым. Чудаки такие иногда встречаются не только в городах. А вообще он был и городским и деревенским одновременно, и говорил как-то – то иной раз грамотно, вспоминая, видимо, что он все-таки бывший учитель, выходец из города, то забывая, и опять как все – по-деревенски, даже с матерыми словами, случалось. Но не при детях, конечно же. А дети-то его как раз очень любили, да и соседи все же уважали. Трезвым его, правда, никто не видел, трудно сказать, какой он в этом состоянии, но и совсем вдрызг пьяным его лишний раз никто не встречал. Существовала запретная черта, которую Федор старался не переступать. Такие состояния «на грани» вызывали в его мозгу, травмированном взрывом немецкой гранаты, странные приступы, которых он сильно боялся. И пойти еще дальше этой черты никто, пожалуй, не мог бы его уговорить. К счастью таких вот настырных друганов типа «ты меня уважаешь» в друзьях у него не водилось.
Так вот, нормальное полутрезвое его пребывание в нашем мире – это было, кроме всего хорошего прочего, и постоянное глубокое ощущение и ожидание будущей светлой жизни, мысли и мечты о грядущем, картину которого дядя Федя четкое представлял и даже видел внутренним своим пророческим зрением, о чем он охотно делился с нами – тихими деревенскими ребятами. Его страсть, накаляемая планами партии о построении коммунизма и успехами советской космонавтики, заражала, приставая к нам так же молниеносно, как передаются и распространяются в детских садах заразные инфекции. Меня дядя Федя из всех выделял особо, видимо из-за того, что, слушая его рассказы о том, как, например, роботы и кибернетические приборы будут осуществлять посев пшеницы и собирать урожай где-нибудь в 2000 году, мой рот раскрывался более широко, чем у других пацанов, а сопли забывали всасываться обратно в нос и проглатываться, как это было заведено у других ребят, а иногда и у взрослых.
После запуска в космос Гагарина дядя Федя стал более серьезным и задумчивым. Зрачки его как-то рассеянно и презрительно оглядывали наш несовершенный мир. Будто бы и в глаза он перестал смотреть, и взгляд его скользил мимо, даже когда с ним заговаривали соседи. Был он, кстати, вдовец, жил на маленькую пенсию, но ему хватало. Питался чем бог послал, но не голодал вроде. В сельмаге все же появлялся иногда со своей старой клеенчатой сумкой. Покупал хлеб, огуречный рассол, иной раз подушечки и пионерские конфеты брал, чай, сахар и, конечно, то маленькую, то большую уносил с собой в кармане, а иногда для разнообразия бутылку красненького крепленого. Потом еще на крылечке магазина сидел, курил, разговаривал со старухами. Но с ними, конечно, не о космосе, и не о будущем.
Когда-то дядя Федя работал учителем музыки в школе, был гоним за то, что пьяненьким приходил с баяном на уроки и иногда, к великому восхищению школьников, засыпал, сидя с инструментом на стуле. Но за неимением другого, вызывался вновь и вновь на школьные уроки, оживлял концерты и утренники. Все же один из последних майских дней незадолго до школьных каникул стал его последним рабочим днем. С тех пор прошло уже несколько лет. Со старым черным футляром Федора Тимофеича, как его называли когда-то в школе, все реже и реже где-либо можно было увидеть. Как-то неожиданно появились иные страсти и увлечения.
Музыкальное образование дядя Федя недополучил в областном центре в городском музыкальном училище. Доучиться помешала сумасшедшая любовь, позже женитьба, нужда, одна война, потом другая. Молодая красавица-бухгалтерша провожала на Карельский перешеек новоиспеченного мужа будучи на третьем месяце своей первой и единственной беременности. Демобилизовался дядя Федя как раз к рождению дочери, успел-таки ощутить все прелести отцовства с того самого первого момента, когда оно начинается – с торжественной передачи в мужские руки завернутого в серое одеяло нового члена семьи прямо у дверей больницы. И вот опять война, тяжелая, страшная, затянувшаяся на годы. Но дело шло к победе, и казалось, что все, ничего больше уж серьезного не могло случиться с нашим героем. Однако случилось. Сильная контузия не дала пройти весь этот путь до конца. Ранение было серьезным, требовало длительного пребывания в госпитале в тылу. Смерть отступила, но последствия контузии остались навсегда, проявляясь иной раз сильными головными болями и головокружением, а последнее время чаще какими-то странными припадками во сне. Об этом когда-то могла бы рассказать наблюдавшая ночные вздрагивания дяди Феди и бессознательные его крики со стонами покойная супруга. А теперь уж и некому больше.
Послевоенные годы, нужда и невозможность уладить дела с жильем в городе, заставили сделаться счастливую семью деревенскими жителями и привели сюда, на это место. Немало лет прошло и с тех пор, когда супруга Федора как-то быстро и неожиданно скончалась. Просто сердце вдруг остановилось. Осталась в семье за хозяйку дочь-старшеклассница. А теперь и ее рядом не было. Уже не один год где-то за тридевять земель, но в пределах Советского Союза, жила она со своим сыном – темнокожим трехлетним пацаном по имени Глеб. Дочери Светлане дядя Федя нет-нет, да и посылал переводом от трех до пяти рублей на жизнь, учебу и воспитание внука. Кажется видели – один раз послал десятку, а ведь это по-старому сто рублей – большие деньги.
Из какой страны был зять, дядя Федя толком сказать не смог бы, спроси его кто-нибудь. Да и не было зятя давно уже в нашей стране. Впрочем и свадьбы никогда тоже не было. В паспорте Светланы отсутствовала известная отметка. Зять – это было условное имя, а настоящего дядя Федя не помнил. Светка с дитем в деревне не появлялась и вроде никому о последствиях экзотической связи не рассказывала. Про зятя Федор Тимофеевич заикался лишь вскользь. Однако все обо всем знали (откуда?), но деликатно помалкивали в присутствии Федора, не задавая провокационных вопросов.
Раз в году дядя Федя доставал из сундука свой довоенный двубортный костюм «Бостон» и, облачившись в этот навсегда измятый грубым деревянным сундуком антиквариат, отправлялся по железной дороге в путешествие к дочке и внуку, предварительно купив два кулька пионерских конфет и подушечек. С собой у него всегда был ранее принадлежавший теще, тоже ныне покойной, фанерный чемодан, обшитый ею серым сукном когда-то еще до войны.
С наступлением первых теплых и светлых дней, дядя Федя всегда любил греться на солнышке и общаться с людьми, устроившись на бревнах, сваленных у дороги недалеко от его дома. Его появление было одним из первых признаков грядущего потепления после холодной и нудной зимы. Сидел, покуривал «Север», изредка поплевывая слюнявыми комочками бумажной гильзы. Подошла соседка – бабка Калачиха – и первой узнала, что дядя Федя планирует очередную поездку к дочери. Поболтав со старухой о том о сем, он между прочим сообщил ей и день возвращения, что мол не позже Иванова дня вернется из поездки. По приезде же обещал Калачихе починить собачью конуру, а ее зятю, проживающему в соседней деревне – разбитую по пьяне гармонь. Мальчишки, как всегда, носились тут же рядом, кто с мячом, кто с буксовкой.
В 2000 году таких игрушек, наверно, уже не будет даже в музеях. Делалась она обычно из ненужной, большой и увесистой, тракторной шестеренки с зубцами и толстого металлического полутораметрового прута, один конец которого закреплялся в отверстии будущего колеса буксовки, а край другого превращался с помощью кувалды и тисков в ручку, вроде той что крутят шарманку или поднимают ведра со дна глубокого колодца. С буксовкой преодолевали различные препятствия – ручьи, овраги и грязные лужи. Такие удивительные игрушки делал ребятам и дядя Федя, благо развалившейся сельскохозяйственной техники вокруг было хоть пруд пруди. Несколько ребят, за зиму подросших, почувствовали тоже естественную потребность заиметь подобный вездеход. Нужна была помощь взрослых, а для осуществления мечты бывший учитель музыки был, как никто другой, самым перспективным объектом переговоров. Договор был сделан. Слово за слово, смена темы разговора, и опять рассказы об успехах космонавтики, прогнозы будущих космических экспериментов, болезненная тема «Есть ли жизнь на Марсе». С удивительными подробностями дядя Федя вдруг взялся пересказывать нам «Аэлиту». Книжки такой в библиотеке мы не видели. Периодически учитель доставал из кармана широких, наверно как у Маяковского, штанин бутылку московской и перед тем как сделать глоток, предупреждал нас:
– Вы меня, ребята, на пример не берите. Я и матерщинник, и выпить вот люблю. Война, знаете, продырявила маленько душу. А вам надо учиться и вести трезвый образ жизни ради светлого нашего будущего.
Столь подробный пересказ романа дедушки советской фантастики Алексея Толстого грозил затянуться на недели, но заинтригованные мальчишки, вроде меня, сидели, слушали, не видя перед собой ничего иного, кроме фантастических далей розово-кровавых оттенков непростого и непонятного, опасного, но притягивающего своей загадочностью соседа нашей теплой, уютной и симпатичной планеты. Аэлита снилась по ночам, она была похожа одновременно на Ассоль из Алых парусов и, что не удивительно, на Гуттиэре – подружку Ихтиандра из нового фантастического фильма, затмившего тогда собой прочие со всеми танками и самолетами кинокартины, даже цветные и широкоэкранные. После этого фильма, кстати, началось смутное время у многих поблизости обитавших лягушек. Мальчишки их стали вылавливать и переделывать с помощью пластилинового плавника на Ихтиандров.
Но вот так получилось, что историю Аэлиты до конца дослушать не удалось. Дядя Федя пообещал после возвращения от дочери из-за тридевять земль и буксовок понаделать, и «Аэлиту» дорассказать, ну и то, что бабке-соседке обещал насчет конуры и музыкального инструмента. С неизменным чемоданом, обшитым серым сукном, и в мятом двубортном костюме Федор Тимофеич отправился на полустанок дожидаться поезда. Хорошо, что была весна и в лесу еще не появились грибы, а то обычно машинист с кочегаром, увидев из окна паровоза грибное место у дороги, обязательно останавливали бы машину – бегали б к опушке леса за белыми и подосиновиками. Пассажиры местного поезда, привыкшие к этим дорожным импровизациям, особенно не ворчали, так как к конечной станции наш паровоз как-то умудрялся долететь, хоть и опаздывал на промежуточных остановках. На этот раз черная дымящаяся машина с зеленым шлейфом вагонов вовремя забрала дядю Федю с платформы, ибо до грибного времени было еще далековато. Других отъезжающих не было. И машинист, и кочегар были знакомыми мужиками. Все трое перед стартом спокойно перекурили, хотя в этом месте поезду положено было стоять две минуты.
Первым забеспокоился гармонист – зять соседки-старухи. Приехал, а гармонь-развалюшка в доме у тещи все в том же состоянии – пылилась в темных сенях на лавке. Пришлось и конуру чинить самому. К счастью, выпив стакан бабкиной самогонки, энтузиазм для этой собачьей работы как-то вдруг появился. Так ни с чем и уехал музыкант-самоучка на своей моциклетке, пыля и петляя на прямой дороге. Мальчишки, не получили к началу лета свои буксовки и недослушали до конца историю полета сынов неба на Марс. Стали меж собой и взрослые волноваться и судачить, куда мол Федор вдруг пропал, не случилось ли чего. А Федор Тимофеич не едет ни в июле, ни в августе. Огород его зарос сорняками.
Лишь в начале ненастного сентября, мокрая от дождя и велосипедной езды почтальонша Таня Радчик к середине рабочего дня обнаружила в сумке письмо самой себе, написанное знакомым почерком бывшей подруги и одноклассницы – Светки. Письма этого она почему-то не заметила на почте, когда разбирала конверты и открытки, так и проносила полдня в сумке с пачкой других писем, газет, журналов Работница и Крестьянка, а также грубых пакетов, пахнущих сургучем. В тот же день всю деревню облетела трагическая весть со всеми подробностями. Как выяснилось, дядя Федя еще в начале прошедшего лета загремел в больницу в реанимационное отделение в связи с сильнейшим перепитием и его последствиями, проявившимися, однако, более всего психическими проблемами. Поэтому после интенсивной терапии Федор Тимофеич тотчас был помещен на реабилитацию в психиатрическую клинику. Там он как-то быстро оклемался, но ушел в себя, затих и задумался. Через некоторое время он вдруг попросил тетрадку с карандашом и стал что-то в нее записывать. Не причиняя более хлопот медперсоналу, он вот-вот должен был получить выписку и направиться домой, чтобы продолжать лечение по месту жительства.
Однако помешало полнолуние. Произошло вдруг ухудшение. Дядя Федя неожиданно стал снова буйным и беспокойным. Ночью, при появлении лунного света, пытался оторвать решетки и выбраться из окна, поэтому по решению дежурного врача был привязан ремнями к кровати, где и был найден утром нянечкой без признаков жизни. При вскрытии обнаружилось небольшое кровоизлияние в ткани головного мозга и прочие менее существенные нарушения, которые в сумме своей могли вызвать скоропостижный летальный исход. Светлана благодаря непростой (по четвергам и вторникам) связи с неким партийным чиновником смогла похоронить отца на кладбище поблизости от своего нынешнего места прописки. Обещала приехать, разобраться с домом и со всем остальным, что связывало дядю Федю с этим миром и в частности с проживанием его в нашей деревне.
Следующим летом она приехала, как обещала, и, пройдя пешком от станции 4 километра, внесла в деревню знакомый всем чемодан, обшитый серым сукном. Рядом с ней шагал по тем временам хорошо разодетый кудрявый малыш, отличавшийся от наших ребят необычным кофейно-золотистым цветом кожи. Бабы выглядывали из-за забора с нескрываемым любопытством. Старухи сидели на лавочках и глядели на городских с вытаращенными глазами и открытыми беззубыми ртами. Такого они еще не видали. Светка и рада бы оставить малыша в городе, да не с кем было. И хотелось ребенку дать укрепиться после сырой городской жизни в общежитии здесь на вольном деревенском воздухе, питая парным молоком и свежими яйцами. Теперь было не до предрассудков и пересудов. А, пускай судят, авось попривыкнут. Прожила она в деревне весь свой отпуск ткачихи и студентки-заочницы. Удивлялась самой себе, как она, глупая, сдерживалась и не появлялась в родной деревне уже столько лет. Дом решила не продавать, ведь летом деваться особо было некуда. Решила также вопрос с огородом – соседи обещали помочь. Отца, Федора Тимофеича, поминали всей деревней. Сидели на улице. Пили водку, закусывали, вспоминали добрым словом. Мы, демократически и прогрессивно настроенные ребята, брали кудрявого малыша в свои игры, давая ему, конечно, второстепенные и вспомогательные роли в наших играх, учитывая отнюдь не расовые, а скорее возрастные наши с ним различия.
Этим же летом родители мои собирались возвращаться в подмосковный наш городок, честно отработав послеинститутскую учительскую практику в районной школе, где когда-то закончил свою учительскую деятельность и наш Федор Тимофеевич. В эту школу из деревни ездили каждый день за 6 километров – одни учить, другие учиться. Но вот и наступило оно – последнее лето перед возвращением в город, где я появился на свет студенческим ребенком и прожил несколько первых лет своей жизни. А из этой жизни запомнился только запах вареной картошки и вкус докторской колбасы, а также марширующие солдаты военной части, видневшейся из окна второго этажа общежития, где мы проживали до тех пор пока не приехали 3 года назад сюда в деревню.
Еще почему-то вспоминалось одно интереснейшее место – помойка. Часами я с интересом рассматривал ее сверху из окна общежития, изучая те предметы, которые появлялись ежедневно. Самым значительным и привлекательным предметом этого объекта моего наблюдения в течение многих дней был выброшенный кем-то, заметно облезлый резиновый матросик – игрушка старого образца, может быть довоенного. Наверно, он мог бы издавать какой-нибудь звук, если бы у меня была возможность проверить, помять его резиновое туловище. А может быть его выбросили как раз по той причине, что какой-то озорник выковырял из спины матросика издающую свист металлическую кнопочку. Я на матросика все смотрел и смотрел сверху, и мне ужасно было его жалко, хотелось спасти. Эта игрушка не давала покоя еще долгое время. Да и не так уж много иного осталось в памяти от того серого туманного времени, которого моя жизнь коснулась краешком лишь в самом раннем детстве – эти странные и непонятные, чем-то манящие черно-белые пятидесятые годы. Будто бы на рубеже десятилетий появляются иные краски, воздух становится прозрачней и чище, а жизнь добрей и веселей. Но это действительно отчасти было так – наступил разгар хрущевской оттепели и, кажется, я это каким-то образом ощущал. Многое быстро изменилось и взрослые стали будто бы счастливее.
А однажды я увидел ту антикварную игрушку во сне. Только сон этот неожиданно сменился неким другим состоянием – ни явь, ни сон, а нечто промежуточное. Будто бы из зала кинотеатра перенесло меня по ту сторону экрана в черно-белое кино. Я очутился в зимнем городе этих полустертых в памяти пятидесятых. Время было холодное, сумрачное, ощущался мороз, и я чувствовал в легких холодный воздух. По улицам неслись именно те – смешные старомодные авто – Победы, Москвичи, Зилы, грузовики тех времен и глупого вида троллейбусы. А навстречу мне шел матросик в черной матросской шинели, в черной зимней шапке, в широких, как носили раньше, черных брюках и черных ботиночках. Я узнал его, хотя он был живой, а не резиновый. Меня он, впрочем, не видел и улыбаясь, будто насквозь прошел или вошел в меня. И в этот момент что-то сильно встрепенулось во мне, все исчезло, пропал свет и покрытый инеем город, а я тотчас снова оказался в своей темной комнате с сильным в груди сердцебиением. Ощущения были странными, сильными, необъяснимыми, хотя в сущности ничего не произошло. Чушь какая-то с пирогами, с чего тут сердцу биться? В последствии были и другие подобные приключения, странные полеты во сне, туннели, развилки и неизменное возвращение с ускорением, с шумом в ушах и ветром обратно в себя, в свою постель. Сопровождалось все это страхом и удивлением при пробуждении. Потом снова засыпал. А утром все будто размазывалось, забывалось или воспринималось как странный, но все-таки сон, не более. Об этом я не случайно вспомнил. После контузии чего-то подобного, но еще более сильного, может быть страшного, видимо и старался избегать дядя Федя, боясь напиваться в стельку. Я же был вроде не раненым, здоровым ребенком, хотя… Кажется что-то и со мной приключилось в детстве, может быть даже случайная эпилепсия после удара головой при падении. Что-то смутное вспоминалось. Плачущая мать, люди, позже врач, уколы. Когда я случайно рассказал дяде Феде, что летаю во сне, он как-то странно посмотрел на меня, хотел о чем-то спросить, но вдруг осекся и стал шарить по карманам папиросы и спички, закурил, замолчал, да так и ушел от этой темы. Больше этих вещей мы не касались в своих беседах. Отвлекали что ли более важные события той эпохи – полеты советских космонавтов наяву, а не наши собственные во сне.
Перед отъездом родители мои устроили прощальную посиделку, на которую была приглашена и Светка, дочь Федора Тимофеевича, которая к тому времени еще не уехала из деревни. Поздно вечером, когда уже все расходились, Светлана на мгновение задумалась, прощаясь со мной лично, ударила себя в крутое бедро и сказала, повернувшись к моим родителям:
– Как же я забыла, ведь перед смертью папа передал тетради вашему Павлику. Он ведь был совсем странный тогда, все писал в больнице какие-то трактаты. Просил, чтобы Павлик хранил их у себя. Завтра я занесу… Или может ему не нужно, так пусть выбросит или вернет. Я то сама в них ничего не разобрала.
Тетради, которые я получил на следующий день, были исписаны химическим карандашом мелким и неразборчивым почерком. Хотя что-то было понятно, вникнуть в смысл оказалось сложным делом, и я отложил чтение. Через несколько дней мы должны были переезжать. Только на новом месте, и спустя несколько недель, я наконец с жадностью накинулся на записки. У меня еще не завелись друзья в городе. А мне хотелось с кем-нибудь поделиться или хотя бы намекнуть, что я являюсь хранителем некой тайны. Но и временное одиночество было кстати. Стараясь найти спокойные уголки, где меня никто не мог потревожить, я снова попытался вникнуть в суть того, что было исписано дрожащей рукой Федора Тимофеевича. Примерно так же, как непонятна современному человеку библия на старославянском языке, было сложно разобраться в замусоленной сути описанных дядей Федей событий. Может я и не стал бы этим заниматься, но вдруг из тетради выпал отдельный листок, в заглавии которого я сразу же увидал свое имя. И письмо, и записи я впоследствии перевел на более менее нормальный и понятный язык.
Здравствуй, Паша!
Знаю, ты единственный, кто мне поверит. Тебе одному я могу доверить описание своего путешествия в будущее, в 21 век. Не удивляйся. Я знаю, ты ведь и сам летаешь по ночам, хоть и не пьешь даже пива. Ты может быть осуждаешь мое увлечение спиртным, и ты, конечно, прав в этом. Но позволь мне честно рассказать о том, что произошло, и что я испытал в последнее время. Боюсь за свое здоровье, за последствия пережитого мною. Никто после этого нормально жить уже не сможет. Поэтому пишу, пока есть возможность. А ты храни эти записки. Чуть подрастешь – найдешь, что с этим делать. Но лучше сейчас. Поищи там в Москве кого-нибудь из взрослых, таких как мы с тобой, они поймут, скажут что делать. Прощай. Да, прошу, не пытайся ставить на себе экспериментов, подобных моему. У меня ведь все это связано с контузией, я один такой на всем свете, таким вот макаром переделанный войной, а ты человек здоровый, не нужно тебе этого.
Федор Тимофеевич.
Пробежав глазами по тексту письма, я вспыхнул от волнения и заранее поверил на сто процентов в то, что накарякал дядя Федя, хотя не прочитал до конца еще ни одного предложения. И теперь, ради того, чтоб хотя бы через маленькую щелочку увидеть будущее, узнать, каким будет коммунистический мир 21 века, я готов был с непреодолимой жадностью пытаться разбирать даже берестяные грамоты и египетские папирусы. Мне не терпелось скорее, на всякий случай, раздобыть увеличительное стекло, чтобы почувствовать себя этаким ученым-египтологом и тотчас попытаться вникнуть в смысл того, что дядя Федя описал, слюнявя после каждого своего иероглифа огрызок химического карандаша, не щадя первозданного цвета губ и не жалея привыкшего к иного рода химии языка. Не смотря на то, что понимал я только каждое второе-третье слово, картина произошедшего с бывшим учителем музыки в общем-то без труда дописывалась жадным моим воображением. Признаюсь, что из-за нетерпимой спешки войти в суть дела, начало повествования я очень быстро пролистал, лишь поверхностно вникая в текст, тем более оно касалось достаточно известных фактов жизни дяди Феди, которые я знал, и отчасти мною уже описанных. Единственно, что было важно, это упоминание о послевоенном периоде, когда Федору Тимофеевичу впервые открылась странная и неподдающаяся описанию некая пропасть, на грани которой он оказывался всякий раз при передозировке самогона или какого-либо другого крепкого напитка. Страх перейти черту, ужас возможного полета в неизвестность, в черный непонятный мрак, зашкаливали далеко за пределы данного человеку психического иммунитета. В то же время он испытывал и некоторое непреодолимое желание идти дальше, лишь бы не оставаться на грани разных этих миров. Такие два противоречивых и противоположных друг другу чувства разрывали душу и вызывали страшное в ней смятение, смуту, парализовали все функции сознания и физической активности. Желание крикнуть, встрепенуться, сделать резкое движение, восстановить биение остановившегося сердца, то есть как-то избавиться от тотального паралича и души (от сердца до пят) и тела (от макушки до пальцев ног) не могло никак осуществиться в течение времени, продолжительность которого трудно было определить, пока дядя Федя находился в этом состоянии. Может это был миг, может быть вечность. Вот вкратце то, о чем в начале своего повествования пытался описать дядя Федя. В то же время все эти крайне болезненные ощущения не привели его к полному отказу от спиртного, что было очень и очень странно. Так уж устроен был этот человек.
Начну прямо с того периода, когда дядя Федя гостил в последний раз удочери.