Серия «Русское зарубежье. Коллекция поэзии и прозы»
© Е. Гузеев, 2015
© Издательство «Алетейя» (СПб.), 2015
Мишель, вы говорите дерзости.
– Но, Софи…
– Дерзости, дерзости. Все, что я только что услышала от вас это дерзкий вздор и больше ничего. Вы зачем-то решили меня обидеть, я знаю, я уверена, и, наконец, я это прекрасно вижу. И не пытайтесь сказать мне больше ничего. Не хочу слышать ваших пустых объяснений. У меня от них мигрень начинается.
– Софи, вы решительно меня неправильно поняли. Какие тут могут быть дерзости? Я и не помышлял, что вас это может как-то… Нет, мне кажется, вы слишком чувствительны и, вдобавок, утомлены после вчерашней поездки к Глинским.
Но девушка уже не слушала. Глаза византийской принцессы не видели его покрасневшего от недоразумения лица. Собственно давешний разговор действительно был ни о чем – так, какой-то пустяшный вздор. Может быть случайно брошенная фраза, скорее в порыве ревности, или неумелая шутка. Молодой человек недоумевал, пытаясь вспомнить суть беседы и не мог толком вспомнить. Шутки шутить у него и таланту не было. Да и чужой юмор он воспринимал не всегда сразу или вовсе не понимал. Не мог он никогда толком разобраться, как относиться к словам девушки – шутит, иронизирует она или говорит всерьез. Софи взяла с тумбочки флакон с туалетной солью и театрально отвернулась к окну. Нюхая соль, она принялась сквозь полупрозрачную шелковую штору рассматривать застрявший возле дома троллейбус маршрута № 9 с оторвавшимся усом.
Нет, она и не собиралась обижаться на своего фаворита. Ей просто нравилось играть подобный спектакль – так сложились ее отношения с Мишелем. Так ей было веселее с этим ухажером. Но вот Софи мельком взглянула на свой висящий на стене портрет, написанный маслом, и желание продолжать эту игру снова пропало. Она тихо спросила:
– Так что князь? Вы видели его?
– Помилуйте, где же я мог его встретить? Софи, я умоляю, вам нужно отвлечься. Поедемте куда-нибудь. Ведь мы можем сегодня отобедать в Эрмитаже, а потом…
– Оставьте, Мишель. Может быть я хочу нынче сама и без вашей помощи забыть все это. Напьюсь всем вам назло шампанского и поеду на «девятке» с офицерами куда-нибудь далеко-далеко и на всю ночь, – снова с тонким притворством произнесла София и шаркнула шагреневой туфелькой. – А вы будете ждать меня здесь в сенях и мерить их своими аршинными шагами. Будете курить свой любимый трехрублевый табак, пока портсигар не осиротеет. Нет, я и к утру не вернусь. Вот что я решила: пусть меня убьют.
– Но Софи, полноте, я вас покорнейше прошу, не надо, – испуганно произнес побледневший Мишель.
– Нет, именно, именно – пусть убьют. Какой-нибудь сумасшедший камер-юнкер в фуражке набекрень возьмет и зарежет меня из ревности и любви. Или нет – он меня проиграет в спортлото и обязан будет убить. Меня – в которую влюблен. И вот я лежу где-то в сквере у подножья ленинской статуи. Нож в моей груди. А лунная ночь – хоть деньги считай. Ильич смотрит сверху и милосердно улыбается. Он прощает мне мою беспартийность, безыдейность, скверный характер. И за то, что вас, Мишель, порой мучаю зря, тоже, заметьте, получаю прощение. Мрачная красота: мертвая лебедь, белая как мел, обескровленная, освещенная лунным светом. А завтра после долгих поисков по больницам вы, наконец, найдете меня в мертвецкой лежащею на белом мраморном столе. Вы будете рыдать и сморкаться в свой душистый платок. Но вы больше не увидите моих глаз, ибо кто-то до вашего прихода заботливо прижмет мои веки парой медяков или нет – пусть это будут тяжелые червонцы. А потом мы еще раз встретимся. Мое последнее пристанище – гроб, обвитый темно-лиловым плисом, убранный белым рюшем. Хладная и безгласая, но красивая, спокойная, с застывшей навеки мраморной улыбкой я лежу во всем белом. Надо мной витает полупрозрачный дым тающих смол, воска и ладана. Черный коленкор на зеркалах. Свечи, свечи, образа, образа – грустные глаза спасителя Владлена. Люди вокруг – родные, знакомые, чужие, любящие, скорбящие и равнодушные. Огни отражаются на лицах лишь тех, кто плачет. Остальные – какие-то угольные тени. Старенький парторг читает Политическое завещание Ленина, и голос его срывается. А потом катафалк, последний путь, последняя остановка, опять слезы и рыдания. Вот и лица моего никто уже не сможет увидеть никогда. Но вы-то не броситесь на гроб, нет, я знаю. Если бы вы меня любили, то тотчас утонули бы в своих слезах.
– Не извольте обижать, Софья Александровна. Да ведь я… То есть, я… Отчего же, помилуйте, вы это все мне…
– Не перебивайте, Мишель. Все. Опустили в сырую яму. Убрали полотенца. Первая горсть земли. Падает, бьется, рассыпается. О, я наверно услышу. Я должна это услышать. Нет, мне непременно надо не только слышать, но и видеть. Ведь правда, моя душа будет плыть где-то рядом, останется на некоторое время?.. Мишель, сколько времени?
– Что? – очнулся представивший всю эту безрадостную картину Михаил Петрович – так звали молодого человека. – Времени? Время уже, – он замешкался, пытаясь открыть крышку серебряных часов, – уже три часа по полудни.
– И лев печальный над ее над ее могилой… Но она все равно уйдет. Уйдет черным ходом.
– Кто уйдет?
– Душа уйдет в заоблачный кремль. Моя душа. Вы что, Мишель, не понимаете или не слушаете? Экий вы, право, неладный…
Разговор прервал вошедший в залу лакей Фрол с докладом.
– Барыня, чайник вскипел. Пожалуйте, господа, на кухню. Али может сюды приборы поставить прикажете?
– Пошел-ка ты вон со своим чаем, – холодно, но без злости отреагировала Софья Александровна. – Стучаться надо, сколько раз учили.
– Как прикажете. Токмо я, кажись, не без стука вошел. Вы, видать, не изволили расслышать.
– Иди, иди и не показывайся больше. Пьян, наверно, с утра пораньше.
– Не допустите несправедливости, Софья Александровна, – это я просто простывши со вчерашнего дня. Вот и в поликлинику нынче собираюсь к участковому порошков каких-нибудь попросить.
– То-то я и гляжу – нос красный, не иначе как простуда. Смотри, вместо порошков, водки снова не нахлебайся. Ладно, иди уж. Скажи только, где это нашу Аксинью носит?
– Аксинья-то? Дык она с вашего же позволенья отбывает отгул с посещением дома культуры.
– Опять с этим угольщиком из котельной?
– С ним самым, вестимо.
– Вот дура-то. Еще надумает разрешения просить – замуж захочет. Нет уж, дудки. Пускай в девках сидит. А рыпаться будет – обратно в деревню отправлю.
– Правильно, Софья Александровна. Не давайте ей согласия. А то гуляет по дискотекам – вся работа на меня возлагается.
– Ладно, работа – самовар вскипятить. Небось ревнуешь, сам готов девке предложение сделать, а?
– Ну уж, это зачем. И так кажный Ильичевый день на виду друг у дружки, куды уж больше.
– Ладно, знаем мы ваши ночные посиделки на кухне. Иди уж. Или нет, подожди… Мишель, – обратилась Софья Александровна снова к притихшему гостю, – или вы хотите чаю?
– Не беспокойтесь, Софи, у меня уж вся охота отпала. Лев ваш плачущий, то есть печальный, так и стоит в глазах моих. Увы, какой уж чай.
– Ну смотрите… А ты проваливай, – обратилась она к Фролу, – и дверь закрой, да не подслушивай, а то попрошу милиционеров – высекут.
Избавившись от лакея, Софья Александровна на секунду замерла в раздумьях, а затем медленно произнесла:
– Мишель, вот что… Сделайте это ради меня. Я напишу, а вы отвезите записку князю. Или хотя бы попросите своего человека, в конце концов с мальчиком каким-нибудь пошлите.
– Но Софи, мне и так нелегко. Я не сплю, я думаю а вас. А вы… Посудите сами, ведь это же будто яду выпил, а вы еще и еще в аптеку посылаете за добавкой. Да нет, ничего, ничего, я все выполню, как вы прикажете. Поймите только меня…
– Но Мишель, вы же клялись, вы хотели быть другом и только. Да и я, кажется, ничего такого вам не обещала.
– О да, я помню тот разговор. Но это было тогда. Теперь все по-другому. Вы стали мне ближе и дороже, и…
– Скажите-ка лучше: дальше и дешевле… Нет уж, не продолжайте, а то договоритесь до того, что опять в любви начнете объясняться. А вы ведь, батенька, даже на гроб броситься побоялись, тоже мне любовник.
– Опять вы про гроб, Софи, – воскликнул в отчаянии Мишель. – Это я скорее умру, а вы проживете долгую жизнь и меня забудете в один день.
– Ну, ну, успокойтесь. Я вас по-своему люблю. Ведь я всегда разрешала вам быть рядом. Разве вы этого не замечаете? Ну, поцелуйте же руку, я позволяю. А теперь оставьте меня одну. И не нужно никаких записок. Ничего не нужно. Уходите же. Не забудьте свою трость.
Михаил Петрович и правда чуть было не покинул залы без своей любимой трости, с которой редко расставался. Но сейчас он был растерян и огорчен, ибо опять убедился в том, что Софи не может забыть князя. А в отношении к себе самому почувствовал появившуюся прохладу, как и в ее пальцах, к которым только что прикоснулись его чуть воспаленные губы – холодных, как звезденская зима. В глазах, однако, у него мелькнула тень обиды и ревности, которую он скрыл от Софи, поспешно отвернувшись.
Пришло время рассказать несколько слов о наших героях. Софья Александровна Татаринова – пожилая девушка лет двадцати четырех – появилась в Петербурге уже давно и считала себя полноценной городской барышней, усвоивши все модные привычки, манеры, внешние атрибуты и прочие статус-символы, о которых ее сверстники там в провинции ничего не знали и не ведали, либо же представляли как-то по-своему, иначе. Когда-то и она была обыкновенной деревенской барышней. Нынче же не каждый в ней признал бы ту самую девочку-провинциалку, появись она в родных палестинах. Так, ежели раньше по утрам она ела тюрю с толокном, то нынче Аксинья ей подавала кофей со сливками и пирожные. Если когда-то она бегала по траве босиком с косой ниже стана, то теперь без ковров не представляла себе возможным передвигаться по квартире, будто и полов в доме не было – голая земля вместо паркета. А прическа на ее голове – это сооружение нынче напоминало замок самого Владимира Дракулы. Пальцы ее забыли шитье и были усеяны ослепительными перстнями. Кофточки из ситца, сарафаны из пестряди и прочие грошовые наряды заменились дорогими туалетами – в основном импортными дефицитными. Ну и так во многом остальном. Она была темноволосой и статной с красивым дерзким лицом, почти классическим, в котором не улавливалось уж ни одной провинциальной черточки – как-то они, видимо, сгладились и исчезли под влиянием бурной городской жизни.
Семья ее и поныне проживала в своем колхозном имении из которого до Петербурга добираться дня не хватит. Отец Александр Модестович любил свое колхозное поместье, председательствовал в поте лица, и сам бывало хватался за лопату или грабли, подавая пример своим ленивым и нерасторопным крестьянам. Впрочем последнее время энергии на эти самоличные примеры стало не хватать, годы делали свое дело. Не смотря на почтенный возраст, он не помышлял об иной жизни, например, в городе. За ним числилось колхозных душ чуть менее ста. Нельзя сказать, что все крестьяне-колхозники были обеспечены и сыты, но и недовольных в колхозе было пожалуй меньше чем у соседей-председателей. Там ведь у крестьян-колхозников рубахи от пота не просыхали, а семьи их не доедали, и розгам управляющие не давали дремать. Да и сами хозяева собственноручно пороли мужиков за пустячную провинность и ленность. А кое-где еще и девкам молодым крестьянским прохода не давали, того гляди в баню затащат. Сынки их, баловни, чуть повзрослев, – и те туда же. Все же у Александра Модестовича на этот счет было поспокойней и попорядочней. И сам он был уже в таком возрасте, что не до девок уж такому. А сынков – ни порядочных, ни беспутных – супруга не народила. Хорошо хоть дочурка на свет появилась, наследница. Колхоз Александра Модестовича назывался «Красный пот».
Мать Софи и супруга председателя Алевтина Савишна вроде на первый взгляд была неприметной и тихой идейной женщиной, нюхала табак, доставая его по-многу раз в день из старой оловянной бонбоньерки, читала по вечерам труды Ленина и прочих классиков, надев на нос старомодные круглые очки с резиновой тесемкой вместо дужек. Звездилась перед сном на ленинские образа широко по-старинному. Днем по обыкновению все в тех же линзах и в синих нарукавниках она сидела в колхозной конторе, занимаясь бухгалтерской работой с приходно-расходными книгами в руках. Она не доверяла бухгалтерских дел каким-либо чужим заезжим счетоводам, частенько предлагавшим свои услуги, знания и даже звания. Иногда, когда в жизни случались важные события или гостей каких ждали, она будто просыпалась и начинала командовать не хуже опытного управляющего. В другое же время опять или погружалась в работу, или в свободное время читала святые первоисточники. Телевизором старики баловались в основном в зимнее время, когда работы было не так много. Глядя на экран, увлеченная каким либо сюжетом Алевтина Савишна по-многу раз вскакивала с места, ругала на чем свет стоит негативных героев сериалов и кинофильмов, требуя при этом, чтобы и супруг поддерживал ее негодование.
– Ты погляди, Александр Модестович, что делает-то, – гневно воскликала иной раз она, вскочив с кресел. – Бросить девицу такую: и лицом красавица – чем не угодила, и работящая, руки вон золотые! Не разглядел ты, что сокровище. И на кого ж ты, батюшка, променял-то ее? На худющую эту стерву? Али змий проклятый, али просто дурак дураком – как тут его назовешь иначе. Такими вот люди становятся-то от этой городской жизни проказной. Ну? Да как же так можно. А она-то, дуреха, еще, видать, пуще любит его… Ждала, за околицу бегала каждый день – этого-то баловня и изменника встречала. Да я б на твоем месте, матушка, плюнула б в лицо такому, – кричала она в телевизор страдалице, подойдя вплотную к экрану, словно так способней докричаться до ослепшей от неправильного своего выбора девушки. – Да неужто ты совсем глуха и слепла и не видишь, как Павлуша-то на тебя смотрит, воздыхает? Ведь вот же парень-то как парень, чист душой, добрый, простой, тверезый, пятилетки в три года исполняет, а не то что этот…
Александр Модестович при этих приступах супруги, вздрагивал, моргал маленькими своими глазками и испуганно кивал седой головой, поддакивая жене. Иной раз без лавро-вишневых капель такие просмотры не обходились, а то и за доктором посылали.
Единственную дочь свою они поначалу растили вольной и свободной ланью, отдав на попечение природе и особо не ограничивая контактов с крестьянскими детьми. Однако уроков природы было бы не достаточно для образования, и в один прекрасный момент для Софии была выписана петербужская учительница-гувернантка. Приехавшая вскоре молодая выпускница герценовского вуза Нина Ивановна, комсомолка и красавица, помимо корзин, коробок и чемоданов внесла в деревенское жилище председательской семьи нечто совершенно новое и необычное. Для маленькой Софьюшки это было почти волшебное ощущение, сгусток таинственных ароматов и оттенков цветов иной неведомой жизни, затмивших все привычное и обыденное, с чем ребенок доселе мог познакомиться, появившись на свет здесь в деревне среди природы и простых людей и прожив несколько лет. Общение с появившейся феей сильно повлияло на девочку, и она стала старательно учиться, чтобы понравиться учительнице, в которую была по-детски влюблена с первого взгляда. Софья была очарована манерами и необычными для деревни туалетами своей воспитательницы. А рассказы о городской жизни постепенно стали вызывать у девочки навязчивое желание стать взрослой и уехать как можно скорее в Петербург, сделаться своей на стогнах града, стать его частицей. Нина Ивановна страстно любила искусство и в особенности живопись. Она привезла с собой множество книг, среди которых большую часть занимали иллюстрированные книги о художниках и их творчестве. Страсть к художествам и искусствам мгновенно передалась и Софи. Она подолгу рассматривала иллюстрации, влюблялась не только в картины, но и в их создателей, хотела видеть их собственные портреты и все знать об их жизни и судьбе. Слушая свою учительницу, девочка постепенно стала различать стили и направления в искусстве, особенно в изобразительном. Деревенские игры и забавы были как-то быстро забыты, отошли в сторону, детство слишком рано осталось позади, ибо девочка решила серьезно готовиться к новой жизни. Так незаметно прошли годы. Учительница давно уже уехала – вернулась в город, выйдя замуж за партийного работника. Менялись учителя и воспитатели, но это были уже не те люди, способные возбудить впечатлительность ребенка до такой степени, как это смогла сделать волшебница Нина Ивановна. Да вот и учеба уже подходила к концу. Пора было определиться, что делать дальше.
Ведь Софье в ту пору было уже семнадцать лет. Родители только ахнуть успели, когда услышали ее твердые намерения оставить деревенскую беспечную жизнь и переселиться любыми путями в город. Ни уговоры, ни слезы не смогли повлиять на решение девушки. Делать было нечего, и Александр Модестович решился написать в Петербург своему пожилому старшему брату, который давно уже ходил вдовцом и помышлял остаток отпущенных богом дней прожить в спокойном месте в деревне. Лучшего он и не мог представить, как провести старость на лоне природы по соседству с братом. Двухкомнатная петербуржская квартира дяди решала многие проблемы.
В то раннее утро проводов колхозный старый грузовичок стоял наготове уже с вечера и до отказа был забит нужными и бесполезными вещами, которые собирали заботливые руки Алевтины Савишны. До станции было немало верст, да и дороги никудышные, поэтому задерживаться не было времени. Незадолго до отъезда Софьи мать перестала спать, а все думала по ночам, что еще понадобится Софьюшке там в большом городе. Она и плакала, и вставала среди ночи, зажигала лампочку и читала Ленина, чтобы как-то заглушить свою боль и печаль. Но первоисточники не читались. Тогда она опускала на колени книгу и переводила взгляд заплаканных своих глаз в угол, где улыбался ленинский образ в нише. Крепился Александр Модестович, но и он нет-нет да и смахнет скупую слезу с ресниц, поскорее отвернувшись, чтоб не увидели. Очевидно было, что одну девушку отправлять в город было решительно нельзя, и заботливые родители снарядили в дорогу двух колхозных крестьян – девку Аксинью и молодого мужика Фрола. Аксинье было наказано одевать и кормить молодую барыню, заниматься уборкой, стиркой. Фрол же предназначался для более грубой работы, охраны и обслуживания, перестановки мебели, выбивки ковров. Ему было приказано также подменять кой в каких делах Аксинью, ежели девки не будет на месте по тем или иным причинам. Аксинье в городской квартире был приготовлен угол на кухне, где стояла длинная лавка. Фролу же нашлось место в передней на сундуке на мягком видавшем виды тулупе. Ну а как прошли сами проводы, описывать это – слез не хватит. Все то уж давно позабылось.
София прижилась в городе. Окончив курс в университете, стала самостоятельной и независимой, получила престижную должность в Ленинской библиотеке. Квартира после недавней скоропостижной смерти дяди, окончательно перешла в ее владение. Так она стала зажиточной петербуржской барышней, устраивала вечера, заводила знакомства с представителями творческого промысла. Она и сама пописывала стихи, которые, впрочем, не всякому были понятны. Софи их нередко читала своим гостям, хотя последнее время все реже. Стихи были одной из причин, почему она завела у себя четверги, на которые приглашала друзей, поклонников и каких-нибудь интересных знаменитостей. Она вскружила головы многим мужчинам, появлявшимся в ее гостиной. Одни пропадали и появлялись снова. Другие всегда старались быть рядом, ловили ее руки и взгляды, лелея пустые надежды в своих влюбленных сердцах.
К таким вот воздыхателям, к которым Софи привыкла, не подпуская слишком близко, но и не давая повода уйти прочь и навсегда, относился знакомый наш Мишель, как-то странно влюбленный в Софью Александровну молодой человек, или Михаил Петрович Звягинцев – телеграфист чахоточной наружности из Главпочтамта. Достоинств особых или какого-либо таланта в нем не было ни на грош. Хотя нет, имелось кое-что: у молодого человека хранился партийный билет во внутреннем кармане сюртука, и это давало определенные преимущества и виды на будущую карьеру, не надолго оставаясь в должности подчиненного. Этим он и пытался покорить сердце Софьи Александровны, ибо внешними данными близорукий и чахоточный телеграфист тоже особенно похвастаться не мог. Вечно на его лице было какое-то болезненно-кислое выражение, недовольство, неудовлетворенность и некое недоброе напряжение с бледностью. Редко на нем появлялась улыбка. А уж смех и подавно. Гардероб его, однако, был достоин похвалы. Он являлся владельцем американских панталон из особой прочной ткани синего цвета, плотно облегавших его худощавые члены, и заграничных туфлей на чрезвычайно толстой подошве, что очень ценилось среди молодежи Петербурга. Он вырос в семье сравнительно богатого и влиятельного партийного чиновника, имевшего чин действительного партийного советника Петра Саввовича Звягинцева, служившего и по сию пору. Михаил Петрович жил до сих пор с родителями, пользовался многими известными льготами отца и имел помимо доходов от службы солидную прибавку от своего батюшки. Вдобавок ко всему – доступ к распределителям, импорт, дубленки, пыжиковые шапки, возможность получения твердокопченой колбасы в количестве полкилограмма в месяц, ложа в Кировском театре, и прочее-прочее, что давала причастность к партийной аристократии. Матушка Мишеля, Варвара Тимофеевна, бывшая простой иждивенкой, в лучшие свои годы требовала нарядов и развлечений, но с годами успокоилась, постарела и подурнела, посиживая дома, скучая перед телевизором и поджидая мужа со службы. Да, действительно, Софи частенько пользовалась этим ценным знакомством и срывала лучшие плоды, держа телеграфиста в фаворах, но однако ж о какой-либо более тесной близости с этим поклонником в ее ближайшие планы пока не входило. Ибо был князь…
Да, ведь надобно еще представить и его – некого князя, о котором давеча было упомянуто. Кто таков? Князь, в отличии от молодого повесы с партийным билетом, был человеком бедным, безыдейным и беспартийным, бородатым, свободным и независимым. Он занимался живописью, как и многие писал портреты вождей и прочую чепуху, смеясь и радуясь легко заработанным гонорарам. Впрочем эти работы он либо не подписывал своей фамилией вовсе, либо ляпал в углу еле различимой краской что-то неразборчивое. Его тянуло к другому, истинному и настоящему, к чему он имел врожденное интуитивное влечение. Поначалу он пробовал себя в различных стилях и направлениях, пока, вдруг, не понял, что обладает своим собственным почерком. Чаще всего такие картины появлялись в те моменты, когда он уставал от дел и суеты, засыпал в неудобном месте и просыпался снова, но как-то не совсем, а лишь наполовину. Оставаясь в полусне, он не лишался работоспособности, а, наоборот, обретал то самое третье дыхание, о котором мечтают многие творящие, испытавшие когда-либо это удивительное состояние. В этом полутрансе он мог воплотить ту или иную свою идею так, что сам потом удивлялся, на что был способен. Именно эти работы пока им оберегались, хранились в кладовках и не показывались никому. Итак, он работал и спал, когда вздумается. Тратил гонорары, когда они появлялись, пил портвейн и не жаловался, если приходилось отказываться от пиршеств в периоды затишья, когда средства были временно на исходе. Иногда, правда, просил у приятелей в долг – но так, ненавязчиво и между делом, почти в шутку. Отдавать, естественно, никогда и не помышлял. И в этом тоже был юмор, а для кого-то оригинальность, то есть признак принадлежности к избранным, особым людям творческого сословия. Он был сыном некого военного чиновника княжеских кровей, в прошлом богатого, но не без скандалезной славы. У отца были и деньги и деревенька – милое колхозное имение «Путь к коммунизму» под Гатчиной душ пятьдесят колхозников, однако гульба и скверный характер родителя сделали свое дело. Супруга не выдержала измен и прочих ударов, заболела какой-то редкой женской болезнью и скоропостижно умерла. Сам же глава семейства, не достигнув сорокалетнего возраста и генеральского чина, погиб на дуэли с неким столичным флигель-адъютантом, служившим в свите самого генерального секретаря партии. Колхозное имение же свое дуэлянт проиграл в карты незадолго до кончины, не оставив сыну никакого наследства, кроме долгов. Молодой князь остаток своего детства провел в опеках своей тетки – одинокой и страдающей дюжиной непонятных болезней старой девы, проживавшей в пропахшем парами эфирно-валериановых микстур мещанском домишке на окраине Петербурга. Перед смертью она сошла с ума, разлила всю валерьянку по полу и обрызгала ею все стены – две добрые дюжины бутылочек, что были у нее запрятаны в тумбочке, и пыталась поджечь дом, видимо, думая, что валериана будет гореть как керосин. К счастью возгорания не произошло. В тот же день ее, усопшую, нашли на полу среди разбросанных стеклянных пузырьков и висящих в воздухе валериановых паров. А вокруг дома сновали коты, обалдевшие от разносившегося из всех щелей дома этого кошачьего опиума. В последствии дом и пустующий каретный сарай превратились в художественную студию и хранилище картин молодого князя. Некоторые близкие друзья называли князя Валерьяном, а дом – Валерьянкой («а не поехать ли нам, господа, в Валерьянку?»), намекая на вечно поселившийся в обоях запах лекарств давно уже почивавшей на погосте бывшей хозяйки домика. На самом же деле звали князя Адольфом Ильичем Шумаровским. Оригинальное нерусское имя ему придумал покойный батюшка Илья Сергеич в честь своего старого товарища Адольфа Ивановича Кукуевского, с которым служил во время Великой отечественной войны и которого потерял незадолго до победы.
Князь не мыслил себя в роли служащего, военного или партийного работника. Ему по душе была свобода и занятие художественным искусством, к которому он почувствовал влечение уже в раннем возрасте. Так постепенно он влился в стаю этих длинноволосых, веселых и свободных людей, перепачканных красками, в плащах и беретах, найдя среди них свою прочную нишу и кусок хлеба под крышей сего ремесла. Каким-то ветром однажды князя занесло в гостиную Софи, где его благодушно приняла хозяйка. После первого знакомства она попросила его и впредь не забывать посещать четверги, ибо присутствие на таких вечерах талантливых гостей среди простых смертных всячески поощрялось и оживляло атмосферу. Она еще не видела его картин, но ощущала талант, не понимая, откуда идет это чувство. Князь побывал у Софьи Александровны несколько раз и даже сделал пару случайных визитов, минуя четверги. Потом он пропал на некоторое время, снова появился, но не заметил на лице хозяйки той смеси радости, облегчения, связанного с его возвращением, и чего-то еще тревожного, какого-то сомнения и беспокойства, не успевшего полностью уступить места радостным эмоциям. В тот же вечер Софи заказала князю свой портрет.