– Гриша, ну как альбом? Как музыка твоя новая? Жду с нетерпением, ещё со времен прошлого. Год назад ведь было, а звучит каждый день в кайф. Я тебе говорю!
И столь искреннее его участие в ком-то другом рождало в Музине и гнев, и ревность: как можно меня не признать! Да этот барыга гитарный, да что он там сочинит! Я признанный мастер! Я не любитель какой-то, а со мной так! И он запивал обиду даровым пивом заботливого Капканова.
Говорян же только отнекивался, кушая новую порцию крылышек, и как-то совершенно не пытаясь облачать слова в арт-концепции. Только повторял: «да скоро засяду, ща месяц был суетный, гитар много скупал. По всей Москве считай, и даже в Подольске был. Ну скоро-скоро. Заработаю пока идёт и можно делать»
– Так ты рекламу бери или на лейб давай, надо увеличить охват.
– Братан, рано мне ещё. С этим материалом бережно нужно, так что повременю, подучусь опять же…
А у Музина уже глаза на лоб лезли. И позабыл он и о доступе, и о картине своей. Только этого никто почему-то не замечал. Очередь дошла до Капканова, который оказалось в студенчестве написал целый роман. Принялись все его хвалить. Особенно третью редакцию. И рассказы вспомнили; уже скисший Олег оживился, выхлебал ещё пол кружечки и с Орзибеком на пару принялся припоминать дивный сюжет.
Музыка в баре сделалась громче. Ночь тихонько подступила, но её было не видно в безоконном помещении. Среднявский закинул ногу на ногу и довольно трезвым образом, в сравнении с другими, заявил: – Да я ведь тоже не чужд искусству. Рэпом по молодости увлекался. Даже пару треков, вы ж помните!
Орзибек подтвердил, обмакивая лаваш в соус, и с аппетитом описывая, что материал и впрямь был чудесен. А у Бориса уже лицо навыпучку, как на полотнах Брейгеля. Этот кальянщик слащавый, этот недоюрист-писатель! И этот их банкир главный любитель пошлости!
Всё походило на чей-то кошмар. На жизнь, которой, слава богу, никогда не будет; от которой следовало бежать со всех ног. Стены постепенно начинали вращаться, как дрянная платформа. Отлетая куда-то в вверх, в яркое свечение ламп. Куда-то, где Музину не придется доказывать свою значимость. И Борис ощутил это куда-то тёплой пивной отрыжкой. Ощутил уверенностью и медленно встал из-за стола. Навис над всеми и завизжал ужасно громко, перебивая криком музыку, фанатов, подавальщиц, бармена и Орзибека Кулубова, начальника отдела валютных операций и зама руководителя некоего банка.
Тонкий крик содержал следующее: «Я творил подлинное! Не для признания и денег! Не скуки ради! И вы способны понять, что чем выше, тем холоднее, тем больше одиночество? Когда получаешь внимание и деньги… почему сейчас мне отказывают? Будто я не здесь! Я как бы и не был там, но был ведь, был!»
Произнеся речь с жаром, художник опал на стул. Все как-то поникли. И только Орзибек вдруг властно засмеялся, подбивая ладошкой брюки. Смех пронёсся в гулкой тишине затихшего бара. Борис странно оглянулся, понял, что забылся, и образ его высокопарного искусствоведа безвозвратно утрачен. Художник обреченно вскочил, как бы желая ударить кого-то. Не зная, что с ним творится, схватил кружку, которую ему давеча поднёс Капканов, и с размаху бросил её под ноги прямо об пол. Стекло звякнув, разлетелось. И художник выбежал прочь.
Четверо друзей молчали. Говорян по чуткости своей с укором взглянул на Орзибека.
– Зачем ты так?
– Да ладно тебе, не будь таким нежным, Гриша. Кто он такой? Неудачник
– Чем он тебе не нравится? Обычный мужик. Сидит, общается.
– Хрупкий. Не долговечный. Делал дело. Теперь нет, а ведёт себя, будто два дела делает. В обманы я не играю.
– А может ты в своей банковской философии не уважаешь искусство? – театрально вопросил Капканов, прекрасно зная, что это не так.
Орзибек только улыбнулся, – Может, братан, может…
И они остались пить дальше, постепенно позабыв о мелкой неприятности, будто и не заметили. Вряд ли пьяным вообще есть дело до кого-то кроме них самих. И ещё долго разговаривали друзья в том баре, но о чём нам доподлинно не известно.
А скрюченный художник одиноко брёл в общежитие. И луна банально нависала над крышами; по дороге высотки будто склонялись над ним, будто заглядывали в лицо с ехидством: да это же великий Музин!
От ночного ветра он быстро отрезвел, и обиды его проходили. Но похмельные мрачные мысли всё-таки легли на ум: «Скажем, был бы я юристом или банкиром и всю жизнь мечтал бы писать картины, и эта мечта грела бы меня, оправдывала нелюбимую профессию и пошлый быт. Но я стал художником! Поставил всё! И моя карта вышла».
Борис вылетел в коричнево-зелёную проходную, чуть не повалившись, бурча нечто про судьбу, долг и тёмное пиво. Пронёсся мимо тучной комендантши, изготовившейся было отчитать его за сигареты. Но вовремя спохватившись, Аполлинария Афронтовна смолчала. Опытная она была в белой горячке. А потому, постояв с минуту в коридоре, услышала, как дверь в конце хлопнет, успокоилась, и пошла к себе смотреть программу «Военная тайна» на РенТВ. Кажется, что во всех комендантах и охранниках на Руси пропадают великие полководцы и геостратеги. Нередко конечно и психологи, которым не даёт проявиться один только случай. Таким случаем, как раз и была Военная тайна.
А Музин тем временем очутился у себя, где в окно ниспадал снисходительный лунный свет. Не расстилая кровати, он повалился навзничь. Однако сумасбродный Морфей не являлся. И Борис бесконечно ворочался, словно неведомая сила щекотала. Барахтались какие-то образы и фигуры, которые можно было с лёгкостью изобразить, но Музин продолжал бездействие, полагая, что займётся этим завтра.
И зачем он выбежал из бара? Лучше бы ему остаться, ведь не хотел сюда. Сейчас, вернувшись, слишком была невыносима эта комната. Может от неустроенности быта. Может смешное положение бессемейного преподавателя, стылующего среди студентов, тяготило его. И как бы обязанность быть благодарным даже за такое низкое в иерархии жизни устройство. Да ещё кому? Бывшему одногруппнику – бездарности, лизоблюду, пустому и мизерному чиновнику Виталию Ивановичу Жучкину, который всегда так сладко здоровается, будто одолжение делает. Да при всех фамильярно кладёт руку на плечо и вспоминает, как мы вместе учились, да какой он был неловкий провинциал, а сейчас вот он мне грамоту от администрации вручает за собственной подписью; ведомость зарплатную подписывает; ведь сейчас он Декан! И вообще, как он обо мне тогда отозвался: «Борис когда-то выигрывал конкурс, не помню, как назывался, местный какой-то, словом, тоже мощный художник, как все наши преподаватели…».
И странно, конечно, что все эти горькие докуки родились из одной только ассоциации с комнатой проживания. Но справедливо и то, что место жизни нашей есть часть души, и многое пробуждает на сердце в минуты одиночества. Поэтому долго ещё представлялся ему лицемерный декан Жучкин с гладеньким лбом и в синем костюмчике, со своими проникающими словами «Мощный художник» – и в этих словах слышались ему другие «Ты никто». И закрывался рукою бедный художник, видя, как много скрыто свирепой грубости даже в самых обычных словах! и даже в человеке, которого все почитают благородным.
Наконец сон тяжело ударил его в висок.
Утро застало комнату в гнусном беспорядке, походившем на ограбление группой лиц. Борис объяснил его себе тем, что он всё же не уснул, а только забылся и хотел поработать, но видимо ничего не нашел, раскидал и со злобы отключился.
Так без завтрака он немного разгрёбся и сел за холст. Облачка катились по небу. Очень мешали думы про «доступ», обещанный юридическим гением Капканова. Засыпая вчера, Борис уверенно обзывал слова Олега «пьяными баснями». Но видя всю ночь фальшиво положенные на холст краски, а к утру убедившись в правдивости сна, Музин застирал свою лучшую рубашку, побрился, почистил старый бархатный пиджак и решил напомнить Олегу обещание составить речь для Бибровича. Некая пружинка сжималась внутри. Уже не стало ни завтра, ни вчера, а всё что задумывалось, обязано было совершиться тут же. Таковы есть люди искусства.
Было и стыдно, и глупо звонить после вчерашней бравады в баре. Разбитый стакан мерещился художнику, и точно с укором грозил из угла ему пальцем, если у стаканов вообще бывают пальцы. А тем не менее доступ важнее, и пришлось сочинять извинительное сообщение, о том, как вчера перебрал, и вовсе не имел ничего в виду.
И пока он искал акварели, подаренные коллегами на прошлый день рождения и запечатанные. Пока воодушевлённо скоблил походные треногу и планшет. Пока безумно оглядывался, ответа от Олега всё не было. Тогда Музин уж совсем осмелел, выдохнул и позвонил. Опять извинился. В трубке его заверили. А через пол часа явился ворд файл, заставший художника на пороге, пудрившим жиденькие волосы на лоб.
Открыв файл, Борис обнаружил номер статьи ГК, скопированный текст статьи, два-три абзаца пространного комментария из интернета, и небольшую приписку, мол скажи им, что ты автор картины, и что имеешь право и намерен его реализовать.
Борис сел на кровать, пораженный бессмыслицей. Сейчас он придет к миллиардеру и процитирует кодекс, а тот с улыбкой счастья пустит его к себе в спальню, где над кроватью висит его, Музина, полотно. Конечно, нет! Он оплыл на подушку. Рубашка давила шею. Бархатный пиджак грустно сползал вниз. С мольбой Музин набрал номер Капканова. И там зазвучал похмельный баритон, который по великому умению юристов рассказал ему абсолютно то же самое, что и в файле, только в тоне уверенном и с паузами, так что всё сделалось значительнее и строже, и даже вполне логично со всякой точки зрения. Тренога застенчиво стояла в углу. Акварель подмигивала. Голос Олега гипнотически танцевал в трубке…
На первом этаже комендантша Аполлинария Афронтовна решила размяться после завтрака. Только она вскочила с кресла в позу богомола, как некий художник нарушитель пробежал мимо неё с треногою в руках. Громко и чётко повторял он единственное слово «Доступ, доступ, доступ», будто убеждая кого-то. А женщина только глянула ему вслед, потянулась за телефончиком на проводе, чтобы вызвать санитаров, да вдруг устала. И только и выдала «Не такое тута бывало».
Наш герой тем временем мчался к станции на электричку. План его был прост до невозможности: Ленинградский вокзал, потом на метро, а там у Рублевского шоссе, где и живёт Бибрович, вызвать такси. Поиск адреса Эдуарда Бибровича в интернете занял минут пять. Когда о тебе пишет Forbes, и ты весь такой меценат и покровитель, то всплывает хвастливый проект дома и интервью, и факты различные, вот, например, что всю личную коллекцию он хранит у себя.
Так явился вокзал. И билетик в автоматике, и красный состав. Мчимся. В окне здесь и там что-то бесформенное. Кажется, вот сейчас Москва. А нет её. Одни лишь буквы краской из баллончиков да бетон. Кажется, пора бы уже! А подожди. Вот тебе гаражей железных и вагончиков. И нелепых дорог с колдобиной, похожей на Аполлинарию Афронтовну. И новостроек без балконов с оранжевым фасадом. И станций до посинения унылых, и выкрашенных как одна, увы, не в синий, а в самый серый на земле цвет.
Глядя на решетчатые заборы Музин думал: «И брать-то нечего. А всё в колючей проволоке. Всё в оградах! Берегут Россиюшку-то».
Художник ненавидел граффити. Открыто презирал Бэнкси, называя того подделкой и кое-как ещё. Оттого крепче вцеплялся в свою треногу. «Одна серость борется с другой» – заключал он, глядя на людей в вагоне. И хотелось ему крикнуть, да не стал.
Наконец и Москва подползла, и метро – тесная кара рода людского. И треногу некуда сунуть. И хамы разные по ногам. Всё тянется, бежит, а раз и закончилось прямо у выхода к Рублевскому. Надо бы и вызывать приложение; тыкался в экране потный затёртый Музин, поправляя пиджак и отписывая себе бричку «Бизнеса» для солидности.
Художник должен быть голодным, но, пожалуй, на такси у него всё же должна быть заначка. А тем более, когда едешь к олигарху. Тут впечатление важно! На машинах категории бизнес нет уродливых желтых наклеек. Подкатим, а таксист и не видно, что таксист, может водитель мой личный. А как я придумал! Борис Музин, известный живописец, и прочее… а Бибрович ценитель, может и выставку предложит, или мнение по новым именам расспросит. Да куда же точку эту драную ставить? Вот…
К остановке свернул воронова крыла Мерседес Бенц. Вышел русский водитель в белой рубашке, с легкой сединой и голубыми глазами. Открыв багажник, аккуратно убрал треногу и сумочки Музина в чистейшего вида отсек. Художник сел на заднее сиденье, и всем был бы доволен, если бы не 2500, отлетевших с его карты в лапы некой безымянной (на правах рекламы) корпорации.
Водитель осведомился, можем ли отбывать, и, получив согласие, собственно отбыл.
Резво они вошли в поток летящего металла, но внимательные глаза таксиста поблескивали в зеркале заднего.
– Рисуете? – спросил он застенчиво, хотя был, кажется ровесником Музина.
– Пишу-с профессионально.
– По вам видно, что мастер. Глаза у вас вострые и много видят. Меня Фёдор зовут.
– Борис… – «Петрович» хотел добавить художник, но взглянув в открытое лицо водилы, отчего-то не стал.
– Очень рад, так сказать, что везу знаменитость. Не то что это всякое бывает, едут да ну бог с ними, а настоящего человека. Сразу понял! У меня жена очень живопись любит, и я как-то уважаю.
Музина обычно утомляли таксисты. Но теперь было по-другому. Он отвлекал его от предстоящего. От тягостных предчувствий неудачи. От абстрактных ожиданий. От воспоминаний, томлений и теорий. Словом, от себя самого.
И потому художник благодушно отвечал.
– Да, вы знаете, я уже не так знаменит. Но вы угадали, был когда-то. И с Березовским руку жал, и Ходорковский Ельцину мои картины хвалил.
Добавил он известных всем фамилий, «слегка» приукрашивая, а слушатель, хорошо помнящий всех этих воротил по выпускам новостей только охнул: – Вот да! А я баранку всю жизнь вертел и грех жаловаться.
– Мы покупаем себе славу юностью! – заметил Борис, глядя в окно, – А что теперь эта слава? Пять лет прошло, а я уж никому не нужен. Десять лет – препод в замшелом колледже. Говорят, великие художники прославляются посмертно. В этом-то и есть свой замысел. Ведь художника не должно ничего отвлекать. Моя беда в том, что я прославился при жизни.
Фёдор быстро крутанул руль и спросил: – Так вы сейчас не в той поре. Но были же в высшем так сказать свете?
– Бывал, да только кажется будто стоял рядом да из чужих бокалов допивал.
– А я вот не бывал, – просто ответил Фёдор, – дальнобоил по молодости, а сейчас вон кредит выплатил, машинку взял и в такс. Дома надо быть, детей воспитывать, – и мягкая отцовская улыбка пробежала по его выбритому лицу.