Кисть упёрлась в лист. На белоснежном просторе явилась тёмная точка. Кисть не двигалась. Рука начинала дрожать.
«Нет! Лучше карандашом» – подумал художник, отшатываясь назад.
Сточенный стержень брошен. Прошёлся, взял его… хотел начать.
Чёрная клякса осталась на холсте.
«Так не пойдёт».
Пришлось снимать лист, доставать другой, выставлять на подрамник.
Сбивало.
Мысли вязкие. Казалось, что творчество становится рутиной. И нет ничего хуже, чем белый лист.
«Вот как, – мысленно сопровождал мастер движения карандаша, – теперь сюда. Абрис1, поворот, главное сделать округлым. Давай… выше…
Дерьмо!»
Графит улетел в стену. На кровати сидел не художник, а мужчина лет сорока, уставший, зевающий и злой.
Борис Музин морщил остренький нос и думал о несправедливости мира, и за мыслью этой явились две глубокие морщины по обеим щекам. Руки его, будто для вида замаранные в акварели, трепетно открывали пачку сигарет. И пока он дымил в открытое окно, вокруг представала маленькая комната общежития с зелёными стенами.
На улице стояла летняя жара, какую ещё помнят по поэтичному 21 году 21 века; сигаретный дым не летел, клубясь вокруг.
«Опять коменда орать будет» – со зрелой грустью подумал Музин. А после погрузился в ясные живые воспоминания.
В прошлом своём Борис был известнейшим художником, чьё имя гремело в Москве началом двухтысячных годов. Слава досталась ему не случайно, а сквозь долгие и упорные попытки: удачи, отказы, бессонные ночи. И, вот, одна из картин попала на крупную выставку и в одночасье была наречена шедевром.
Ему тогда написали смс, а он не прочитал по дурацкому случаю. А когда позвонили снова, то не поверил, но голос сделал надменный. Отвечал только «да, да», и на следующий день за ним прислали машину с личным водителем, и отвезли прямо в центр на Маяковскую, в чудный ресторан. Там с двумя очаровательными дамами и пожилым рыжеватым секретарём его уже ждал некий Н., и, подписав контракт, картина к обеду была взята в пышную новейшую экспозицию. А не далее, как через час, дамы эти провели Музина на фуршет к всеобщим восторгам, похвалам да интервью с журналистами. Было даже телевидение, что выглядело тогда весьма солидно. И юный мастер вдруг почувствовал себя центром земли. Неким магнитом, тянущим внимание окружающих. И сколько тогда хвалили картину. И какую будущность обещали…
Вспышки камер. Икра на подносах. Знакомый холст на стене в окружении толпы.
Борис считал эту картину своей лучшей работой, но не сомневался, что в будущем найдутся у него и другие. Поэтому, когда её с молотка выдали олигарху за невероятно пошлую сумму, он сразу подсчитал, что произведи ещё парочку таких лучших работ, и о деньгах можно не думать.
Потом были ещё несколько полотен, которые, однако, не возымели особого успеха. Одно из них загнали по неплохой цене. Но мир искусства ничего здесь не получил. Критики дружно фыркнули. А Борис сам уже чувствовал за собой отягощение.
Слава, деньги, богемная жизнь, и всё то, о чём ни автор, ни читатель не имеют представления, вскружили голову юному художнику. В такой карусели он прожил несколько лет. И дошёл до того, что со всеми перессорился и стал будто прозрачный. Никто не хотел сотрудничать, а талант уж вовсе не показывался наружу. Кисти обросли пылью. Всякое желание пропало, как деньги с карты – в один момент.
После вдруг что-то вспыхнуло: старые искры должно быть тлели. Появилась страсть. Несколько недель Борис провёл в упорном воскрешении навыков. Но на диво всем любителям мелодрам – не вышло. Всё рождалось жеманным, диким или скупым. Тогда решил Музин, что это Москва давит на него мещанством и отправился в Питер. Дело не пошло и там.
Музину посоветовали обратиться к природе. Он вернулся в родной Краснодарский край – подальше от сует; купил домик рядом с пляжем да каждый день ходил к морю.
Ничего не помогало. Были хороши пару набросков, однако казались слишком сильными, и Борис, боясь их испортить, брался за другое, думая, что сперва набьет руку на пустяках. Больше к ним он не возвращался. До сих пор они лежат в чемоданчике под кроватью.
Так прошло ещё несколько лет. Денег уже почти не было. Бытность стала скромнее. И тогда зажглась новая надежда: вернуться в мир искусства. Восстановив старые связи, прослыть знатоком; может даже курировать выставки, помогать сделать имя молодым. Только всё это высилось на приезде в Москву. Ведь давно известно: каждый уехавший в столицу должен поиздержаться и отбыть назад, а после уже навсегда связать свои надежды с возвращением в неё.
Столица, как и подобает была равнодушна; грёзы растаяли с остатками денег. А старых связей хватило лишь на ставку преподавателя в подмосковном колледже и позорное устройство в общежитие. Ему тогда подумалось, что художник должен быть голодным, а значит, бедность на пользу.
Но нет. Старые связи замкнулись на Виталике Жучкине, с которым наш герой давным-давно учился в университете. Виталик был зубрила и отличник, но совершенно безыдейный, а теперь стал Виталием Ивановичем – ректором подмосковного колледжа искусств, куда Музин с досадой и пристроился.
Теперь он сделался рядовым преподавателем. Наравне со всеми ходил в классы, составлял планы на семестр, заполнял дидактические материалы, и раз в год писал статью в научный журнал для отчёта в кадры.
Сейчас, в летние дни, Борис проводил время в интернете, выпивая и болтаясь по округе. После нескольких картин на заказ, которые оказались глупой банальностью, он уже полгода не брался ни за кисть, ни за книги. Но в утро того самого дня, неожиданно взялся. И мы уже знаем, что это закончилось карандашом, летящим в стену и сигаретой.
Что удивляло самого Бориса так это то, что он просто не писал картин. Не было вдохновения, пусть и художник постоянно призывал его.
Облака дыма растаяли. Теперь Борис тряс пустой головой без мыслей, в руке болтался обугленный фильтр. Комнаты хвасталась богатством: нескладной кроватью, столом из дсп и холодильником Саратов. Музин опрометью побежал в коридор и с горяча вернулся. Куда ему сейчас? Да и зачем? Сел на кровать и твёрдо без остатка решил, что больше не будет пытаться… никогда!
Лицо его пожелтело, сделавшись цветом геморроидальным. И на фоне воротника синей рубахи, будто покрылось трещинами, как старый портрет. Виноват в том подмосковный климат. Ещё и нелюбимая работа в придачу. Временами ведь хотелось творить! Но всё занято!
Он преподавал, а значит мелочные ненужные формальности были его верными спутниками. В них можно зарыться с головой. Ими оправдывалось безразличие и пустые холсты. Он ненавидел формальности и состоял теперь только из них; хотя студенты изредка чему-то у него учились.
Как бы прогуливаясь, прошел Музин в угол комнаты, где стопкой лежали несколько незаполненных журналов и курсовые работы. Всё это могли бы делать и шимпанзе на ветках при должной дрессуре, подумал он. Но зачем же тогда нужен я, если и до, и после меня ничего не исправить в этом Зоологичном образовательном мирке? Иногда знаете-ли приятно помечтать об изменениях, даже если менять ничего не хочешь. Но после горечь накатывает, скользит по сердцу холодом. И надо забыться.
Так Музин, отвесив кульбит, прыгнул на кровать и забылся в экране телефона.
Там поначалу всё было покойно, но лента Инстаграмма вдруг больно уколола ему глаза; все современные художники в ней такие успешные, будто без усилий. От них комната становилась бедной, а штукатурка точно сыпалась на макушку. Да мало того, возьми да подмигни с экрана популярный арт-визионер Владислав Гусь. Ещё один давний знакомый, с которым они давным-давно учились. «В ресторанах этот баловник! И везде ходит! Со всем обнимается! – морщился художник, – А в студенческие писал хуже меня, и всё советов спрашивал!» – небрежно откидывал телефон наш герой.
Затем он больно задремал.
Солнце нарастало, и на улице рождались суетные звуки машин. Когда он очнулся, в окно свистел оранжевый свет, какой сушит летний воздух и слепит глаукомой. Минутное замешательство, бывающее после сна, сразу растаяло, а на его месте – как бы в его луже, – очутилась некая мысль, вернее смутный образ.
Музин тут же соскочил, взял ноутбук и не глядя тыркнул. Пока загружался, Борис смотрел в одну точку, сосредоточенный, будто чего-то опасаясь; готовый тут же свершить нечто казалось чрезвычайное. Но как только экран кивнул, Борис потёр глаза и решительно ничего не смог припомнить. Каприз человеческого восприятия: когда мы более всего уверены в своей бодрости, тогда-то мы и дремлем.
Прошло едва ли не четверть часа, прежде чем художник опомнился и уже твёрдою рукой ввёл в поисковой строке: «Борис Музин картины». Гугл рассыпал по экрану скромное его наследие: несколько полотен из галерей, несколько репродукций. Были здесь и последние работы от коих стыд щекотал нутро. И наконец, «она», неожиданно затерявшаяся, та самая «лучшая работа».
«Тонкая непосредственная летопись человеческой души», – как написал о ней однажды один уважаемый искусствовед. Вырезка из той статьи до сих пор стояла в рамочке на подоконнике, спрятана за жёлтой шторой.
Борису открылся образ, который мелькнул в дремоте. Это была не сама картина, а как бы чувство, внушаемое ею; ощущение, которое он помнил, когда над ней работал. Будто, взглянув на неё только раз, он постигнет нерушимую тайну самого себя, своего вдохновения, целого искусства. Во сне явилась простая формула: нужно вернуться к истокам.
И теперь художник открыл на весь экран фото и принялся созерцать. Сначала смотрел без цели, как посетители аукционов. Потом пробовал оценить взглядом профессионала, впиваясь в каждую мелочь. Потом долго ходил по комнате и припоминал. Затем опять вернулся: вертел головой и далее листал фотографии с выставок, на одной из которых был и сам в смешном фаянсовом пиджаке ещё молодым.
«С 2003 по настоящее время полотно содержится в частной коллекции Бибровича Эдуарда Валентиновича [ссылка список Forbes, стати]» – прочитал он последний абзац новостного сайта.
Долго он маялся. Решительно бросил холсты, смешал акву, и начал ритмично как метроном копировать.
«Не то» – черканул насквозь, снял и кинул в стену. Натянул другой.
«Опять не получится» – повторил со злобой.
– Да где же? – вслух вопрошал он.
Линии были схожи, цвета сбалансированы; не было чего-то… И сколько ещё Музин ни пытался нащупать, тщетно.
– Другое…другое… другое!
Хруст двери. Комната опустела. Коридор цвета болотной тины.
«Нелепость и пустота» – думал он, спускаясь, пока серые ступеньки бухтели; лестница, нужно отдать справедливость, была чистая. Он остановился, хлопнул по карманам. «Да и откуда чему-нибудь взяться?» – закрутились мысли и тут же оборвались.
И чего добивается человек, когда вот так бормочет в голове? Да и кому адресует эти вопросы? Если бы голова была почтовым ящиком, то такие вот письма без адресата не отправлялись бы никуда, и, накапливаясь, наполнили бы собой всё свободное пространство. Но Музин не был почтальоном, он был художником и по примеру Анри Матисса, свято верил, что из любого штриха, любого наброска может родиться шедевр.
«Нет! В этой стране ни творить, ни жить невозможно!» – возмущался Музин, припомнив Матисса, и ещё десяток французов. Он шёл бодро почти в припрыжку. На свету играли его жеваные серые брюки и синяя вихристая рубашка, расстёгнутая до шеи. Капельки краски блестели на тонких локтях, придавая богемности образу. А вокруг северный район Подмосковья бушевал и ускользал асфальтовыми щупальцами, и панельные вышки грелись в сиреневом солнышке, будто уже готовые оторваться от земли и мигрировать куда-нибудь во Францию.
Правда, зачем во Франции шестнадцать этажей неуклюжих балконов? Кажется, только поэтому они всё ещё стоят здесь. И только поэтому некоторые художники ещё ходят по нашим улицам. Потому что во Франции слишком мало места. Так и мне, автору, приходится рисовать разваренный российский городишко середины лета, кажется, только поэтому. А рисовать нужно достоверно, чтобы читатель видел! Тут нарисую дома, улицы, прохожих. Всё блеф! Музин шёл, глядя под ноги, где рябые тротуары обнимались с почвой газонов. Мышечная память вела его по стёртым пешеходным, а потом вдоль дворов до ЖД-станции, где рядом был спуск в подвал и дрянная вывеска бара.
Липкий воздух питейной и ритмичная музыка. В ряд устроены столики с диванами. Барная стойка по левую руку, а справа телевизор с вечным футболом. Борис прошёл вглубь; миновал фанатов и буйных пьянчуг, пока, наконец, не увидел трёх мужчин за отдельным столиком.
– Музин, здорова! – крикнул первый, сидевший ближе всех.
– Вечер добрый, господа, – картинно кивнул художник и подал руку.
– А мы с парнями тебя вспоминали.
– Чрезвычайно рад, надеюсь, был повод приятный.
– Куда-то ты пропал, говорим, давно не видно.
Музин сел за стол. Пред ним предстали три товарища и три кружки пенного. А за спиной выросла желтая стена и пара тёмных рамок с фотографиями еды.
– Писал. – был ответ Бориса.
И руку ему протянул Стас Среднявский, высокий и худой мужчина с ухмылочкой в острой бородке.
– Успешно?
– Весьма.
– Молодец, что объявился, у нас тут по твоей части… – высказал второй мужчина невысокого роста и с низким голосом. Человек этот упитанный, с лысиной до самого затылка, из которой по одному торчали несколько длинных прямых волосков.
– Прям греешь душу, Олег, – прыснул Среднявский к этому второму. Им был Олег Капканов, делающий три крайне объемных глотка, и глядящий тусклым взором. Его заглаженная рубашка и угловатый животик смешно выделялись.
– Так о чём это мы? – риторически процедил Капканов, стремясь увлечь Бориса, – Наш Гриша тут рассыпал элегии разуму! Мол, рацио всему голова!
Гриша Говорян, третий из них, радушно подал Музину руку. Он выглядел моложе своих друзей, хотя они и были ровесниками. У армянских мужчин все-таки нет третьего возраста: они всегда либо юнцы, либо старцы.
Говорян улыбался, будто внутренние сомнения его разрешились и продолжал с того места, на котором остановился. – Ну, допустим хоть в музыке… буду говорить о знакомом предмете. – Мелодично объяснял Гриша, – Да, согласен, вдохновение есть, но оно краткое. Две мелодии за месяц! А остальное нужно разумом постигать, замыслы выстраивать…
– Приручать Пегаса, как я говорю! – самодовольно влез Капканов.
– Да… в общем, на вдохновении не уедешь. И это только один аспект. Ведь есть ещё продакшн, сведение, мастеринг… словом, тут только разум и усердие.
Капканов почесал лысину и подтолкнул в бок рядом сидящего Среднявского, – Корпоративно мыслит, Гришаня. Его послушать, так разум это такой фанктик для творчества, чтоб лучше продать. Из говна конфетку?