– Оранда капитан! – и препровождает голландцев к трем алым подушкам внутри ограниченного чиновниками прямоугольника.
Кобаяси переводит слова камергера Томинэ:
– Голландцы сейчас должны оказать уважение.
Якоб становится коленями на подушку, рядом кладет папку и отвешивает поклон. Справа от него то же самое делает ван Клеф, но, выпрямившись, Якоб замечает, что Ворстенбос остался стоять.
– Где мой стул? – спрашивает управляющий факторией, обращаясь к переводчику Кобаяси.
Вопрос вызывает тихий переполох. Ворстенбос на это и рассчитывал.
Камергер Томинэ бросает переводчику Кобаяси короткий вопрос.
– В Японии, – багровея, сообщает Ворстенбосу Кобаяси, – на полу сидеть – нет бесчестья.
– Весьма похвально, господин Кобаяси, но на стуле удобнее.
Кобаяси и Огава обязаны умаслить разгневанного камергера и уговорить строптивого управляющего факторией.
– Пожалуста, господин Ворстенбос, – говорит Огава. – У нас в Японии нет стульев.
– А нельзя что-нибудь этакое соорудить ради почетного гостя из дальних стран? Ты!
Чиновник, на которого указали, вздрагивает и дотрагивается до собственного носа.
– Да, ты. Принеси десять подушек. Десять. Слово «десять» понимаешь?
Чиновник ошарашенно переводит взгляд с Кобаяси на Огаву и обратно.
– Посмотри на меня! – Ворстенбос размахивает подушкой, снова бросает ее на пол и поднимает вверх десять растопыренных пальцев. – Десять подушек принеси, ну! Кобаяси, объясните этому недоделку, что мне нужно.
Камергер Томинэ требует ответов. Кобаяси объясняет, почему чужеземец отказывается преклонить колени, а Ворстенбос тем временем улыбается с выражением вселенской снисходительности.
В Зале шестидесяти циновок воцаряется мертвая тишина. Все ждут реакции градоправителя.
Долгую минуту Сирояма и Ворстенбос неотрывно смотрят друг другу в глаза.
Наконец Сирояма улыбается небрежной улыбкой победителя и кивает. Камергер хлопает в ладоши: двое слуг приносят подушки и складывают их стопкой. Ворстенбос лучится довольством.
– Обратите внимание, – говорит он своим спутникам, – вот награда за твердость! Хеммей и Даниэль Сниткер только лебезили и подрывали наш престиж. Моя задача, – Ворстенбос прихлопывает ладонью неустойчивую груду, – вновь завоевать уважение!
Сирояма что-то говорит Кобаяси.
– Градоправитель спрашивать, – переводит тот, – удобно теперь?
– Поблагодарите его милость от моего имени. Теперь мы сидим лицом к лицу, как равные.
Насколько может понять Якоб, Кобаяси при переводе опускает последние два слова.
Сирояма, кивнув, изрекает длинную фразу.
– Он сказать, – начинает Кобаяси, – новому управляющему факторией: «Поздравляю с назначением», – а помощнику управляющего: «Добро пожаловать в Нагасаки» и «Мы рады вновь видеть вас в городской управе».
Якоб, ничтожный писарь, остается без отдельного приветствия.
– Господин градоправитель надеяться, что путешествие не слишком… утомительное и солнце не слишком жаркое для слабая голландская кожа.
– Поблагодарите господина градоправителя за беспокойство, – отвечает Ворстенбос, – но он может не волноваться: по сравнению с июльским солнцем в Батавии здешнее – просто детская игрушка.
Выслушав перевод, Сирояма кивает с таким видом, словно ему подтвердили некие давние подозрения.
– Спросите, – приказывает Ворстенбос, – как его милости понравился кофе, который я подарил.
При этом вопросе чиновники в свите градоправителя многозначительно переглядываются. Сирояма несколько мгновений обдумывает ответ.
– Господин градоправитель сказать, – переводит Огава, – «Кофе на вкус не похожий ни на что другое».
– Скажите ему: наши плантации на острове Ява могут произвести столько кофе, что хватит даже на японский бездонный желудок. Скажите: будущие поколения станут благословлять имя Сироямы – человека, который открыл для их родины этот волшебный напиток.
Огава переводит, и ему отвечают сдержанным отрицанием.
– Господин градоправитель сказать, – объясняет Кобаяси, – в Японии нету аппетит для кофе.
– Чепуха! Когда-то кофе и в Европе не знали, а сейчас в наших столицах на каждой улице имеется кофейня, да не одна, а десять! Немалые деньги на этом зарабатывают.
Сирояма, не дав Огаве перевести, подчеркнуто меняет тему.
– Господин градоправитель выражать сочувствие, – излагает Кобаяси, – о крушении «Октавии» на обратном пути от нас, прошлой зимой.
– Скажите ему, – отвечает Ворстенбос, – любопытно, что речь зашла о тяготах, какие переносит наша многоуважаемая Компания в своем стремлении способствовать процветанию Нагасаки…
Огава чует подводные камни, которых не обойти при переводе, но деваться некуда.
Лицо градоправителя выражает понимающее «О!».
– У меня с собой циркуляр от генерал-губернатора – неотложной важности, как раз по этому вопросу.
Огава обращается за помощью к Якобу:
– Что есть «циркуляр»?
– Письмо, – вполголоса отвечает Якоб. – Официальное сообщение.
Огава переводит слова управляющего. Сирояма жестом показывает: «Давайте».
Ворстенбос со своей подушечной башни кивает секретарю.
Якоб развязывает тесемки на папке и двумя руками подает камергеру свежесфальсифицированное письмо его превосходительства П. Г. ван Оверстратена.
Камергер Томинэ кладет конверт перед своим суровым господином.
Все чиновники в зале с неприкрытым любопытством наблюдают за происходящим.
– Итак, господин Кобаяси, – начинает Ворстенбос, – нужно предупредить этих милых господ, и даже самого господина градоправителя, что наш генерал-губернатор шлет им ультиматум.
Кобаяси косится на Огаву, и тот спрашивает:
– Что такое ультим…
– Ультиматум, – говорит ван Клеф. – Требование; угроза; строгое предупреждение.
Кобаяси качает головой:
– Очень плохое время для строгое предупреждение.
– Однако градоправитель Сирояма должен узнать как можно скорее, – опасно-вкрадчиво отвечает управляющий Ворстенбос, – что фактория на Дэдзиме будет ликвидирована сразу по окончании нынешнего торгового сезона, если только Эдо не даст нам квоту на двадцать тысяч пикулей.
– «Ликвидировать», – поясняет ван Клеф, – значит «прекратить», «закрыть», «уничтожить».
У обоих переводчиков кровь отливает от лица.
Якоб внутренне корчится от сочувствия к Огаве.
– Пожалуста, господин… – У Огавы, кажется, горло перехватило. – Не такое известие, не здесь, не сейчас…
Камергер Томинэ в нетерпении требует перевода.
– Лучше не заставляйте его милость ждать, – говорит Ворстенбос, обращаясь к Кобаяси.
Тот, запинаясь, излагает ужасающую новость.
Со всех сторон сыплются вопросы, но ответов никто не смог бы услышать, даже если бы Кобаяси и Огава рискнули ответить. Среди общего гвалта Якоб вдруг замечает человека, что сидит по левую руку от градоправителя, через три места. Лицо его отчего-то тревожит секретаря. Возраст угадать невозможно, бритая голова и синее одеяние заставляют предположить в нем монаха или даже настоятеля. Плотно сжатые губы, высокие скулы, крючковатый нос, в глазах – беспощадный ум. Якоб не в силах уклониться от этого взора, как не может книга по собственной воле помешать, чтобы ее прочитали. Молчаливый наблюдатель склоняет голову к плечу, словно охотничий пес, почуявший добычу.
Рычаги и шестеренки Времени сбоят от жары. В горячих влажных сумерках Якоб почти слышит, как сахар в ящиках, шипя, спекается комками. В день аукциона они пойдут за гроши торговцам пряностями, а иначе – вернутся в трюмы «Шенандоа» и осядут мертвым грузом в пакгаузах Батавии. Секретарь залпом приканчивает чашку зеленого чая. От горького осадка пробирает дрожь и головная боль усиливается, зато соображается лучше.
Хандзабуро прикорнул на ложе из ящиков с гвоздикой, накрытых мешковиной.
От его ноздри к выпирающему кадыку тянется липкий след, похожий на след слизня.
Скрипу пера по бумаге вторит очень похожий звук с потолочной балки.
Ритмичное царапанье вскоре заглушает еле слышное повторяющееся попискивание, словно визг крошечной пилы.
«Самец крысы залез на свою самку», – догадывается Якоб.
И его окутывают воспоминания о женском теле.
Этими воспоминаниями он совсем не гордится и никогда о них не говорит…
«Такие мои мысли, – думает Якоб, – бесчестят Анну».
…Но образы не отступают и сгущают кровь подобно корню маранты.
«Сосредоточься, осел, – приказывает себе секретарь. – Думай о работе…»
С усилием он возвращается к погоне за полусотней рейхсталеров, которые затерялись в чащобе поддельных квитанций, найденных в сапоге Даниэля Сниткера. Якоб пробует налить себе еще чаю, но чайник пуст.
– Хандзабуро? – зовет Якоб.
Слуга и не думает пошевелиться. Похотливые крысы затихли.
– Хай! – Спустя долгие мгновения слуга подскакивает на своей лежанке. – Господин Дадзуто?
Якоб приподнимает чашку в чернильных пятнах.
– Хандзабуро, принеси, пожалуйста, еще чаю.
Хандзабуро щурится и трет затылок.
– Ха?
– Еще чаю, пожалуйста. – Якоб взмахивает чайником. – О-тя.
Хандзабуро со вздохом встает, берет чайник и плетется прочь.
Якоб принимается чинить перо и тут же начинает клевать носом…
…Посреди Костяного переулка в ослепительном сиянии проступает силуэт – горбатый карлик.
В его волосатой руке зажата дубина… Нет, окровавленный окорок на косточке.
Якоб поднимает отяжелевшую голову. Шея затекла, в ней что-то хрустнуло.
Горбун входит в двери пакгауза, неясно бурча и шаркая ногами.
Окорок на самом деле не окорок, а отрезанная часть человеческой ноги со щиколоткой и ступней.
Да и горбун не горбун, а Уильям Питт, ручная обезьяна.
Якоб резко вскакивает и стукается коленом. От боли темнеет в глазах.
Уильям Питт взлетает на груду ящиков, не выпуская из лап свою жуткую добычу.
– Господь всемогущий! – Якоб потирает коленку. – Где ты это взял?
Ответом ему – только ровное, спокойное дыхание моря…
…И тут Якоб вспоминает: вчера доктора Маринуса вызвали на «Шенандоа»; матросу-эстонцу раздавило ногу упавшим ящиком. В японском августовском климате гангрена распространяется быстрее, чем прокисает молоко. Доктор назначил ампутацию и проводить ее собирался сегодня, у себя в больничке, в присутствии четырех студентов и еще каких-то местных высокоученых медиков. Должно быть, Уильям Питт пробрался туда и стащил ногу, хоть это и кажется невероятным; иначе не объяснишь.
Входит еще кто-то и останавливается на пороге, ненадолго ослепнув в темноте пакгауза. Грудь незнакомца вздымается от быстрого бега, поверх синего кимоно – грубый фартук в темных пятнах, из-под платка, скрывающего правую сторону лица, выбились несколько прядей. Незнакомец делает шаг вперед, оказываясь в луче света из окошка под самым потолком, и становится видно, что это – девушка.
Женщинам через Сухопутные ворота вход заказан; исключение делается только для прачек и нескольких «тетушек», что прислуживают переводчикам, а кроме того – для проституток, приходящих на одну ночь, да еще для «жен» – те живут подолгу в домах старших служащих. Эти дорогостоящие куртизанки держат при себе прислужниц; Якоб предполагает, что перед ним как раз такая прислужница. Не сумела отнять у Питта отрезанную ногу и в погоне за обезьяной прибежала в пакгауз.
Она замечает рыжего зеленоглазого чужестранца и тихо, испуганно ахает.
– Барышня, – умоляюще произносит Якоб по-голландски, – я… я… пожалуйста, не тревожьтесь… я…
Девушка присматривается и решает, что он не представляет серьезной угрозы.
– Скверная обезьяна, – говорит, успокаиваясь. – Воровать ногу.
Якоб сперва кивает и только потом спохватывается:
– Вы говорите по-голландски?
Она пожимает плечами: «Немного». Вслух говорит:
– Скверная обезьяна – сюда приходить?
– Да-да, косматый бес вон там. – Якоб показывает вверх. Рисуясь перед девушкой, подходит к груде ящиков. – Уильям Питт, отдай ногу! Дай сюда, я сказал!
Обезьяна откладывает ногу в сторону и, ухватив себя за желтовато-розовый пенис, дергает, будто безумный арфист за струны. При этом тварь скалится и хрипло хихикает.
Якоб опасается за скромность своей гостьи, но та лишь отворачивается, скрывая смех. От этого движения становится виден ожог, покрывающий почти всю левую половину лица. Темное неровное пятно бросается в глаза, особенно вблизи. «Как может девушка с таким уродством работать прислужницей куртизанки?» – удивляется Якоб и слишком поздно понимает, что она заметила, как он на нее уставился. Она сдвигает платок и нарочно поворачивается к Якобу щекой, словно говоря: «На, любуйся!»
– Я… – лепечет Якоб, сгорая от стыда. – Простите мою грубость, барышня…
Поняла ли она? Якоб на всякий случай склоняется в глубоком поклоне, распрямляясь на счет «пять».
Девушка поправляет платок и, не глядя на Якоба, что-то говорит по-японски нараспев, обращаясь к Уильяму Питту.
Воришка тискает ногу в объятиях, словно бездетная мать, прижимающая к груди куклу.
Якоб, стремясь реабилитироваться, подходит к башне из ящиков. Запрыгивает на ящик у подножия.
– Слушай, ты, блохастое ничтожество…
Щеку обжигает горячая струя, от которой пахнет ростбифом.
В попытке увернуться Якоб теряет равновесие…
…И с грохотом рушится вверх тормашками на земляной пол.
«Чтобы испытывать унижение, – думает Якоб, когда боль немного отступает, – нужно, чтобы сохранились хоть какие-то остатки гордости…»
Девушка прислонилась к импровизированному лежбищу Хандзабуро.
«…Но о какой гордости может идти речь, после того как меня обоссал Уильям Питт».
Незнакомка утирает глаза, вздрагивая от почти беззвучного смеха.
«Анна смеется так же, – думает Якоб. – Анна смеется точно так же».
– Простите! – Она глубоко вздыхает, губы чуть-чуть кривятся. – Простите мою… глупость?
– «Грубость». – Якоб подходит к ведру с водой. – Через «эр».
– «Грубость», – повторяет она. – Через «эр». Совсем нет смешно.
Якоб ополаскивает лицо, но чтобы отмыть от обезьяньей мочи свою вторую по качеству сорочку, ее сперва нужно снять, а об этом не может быть и речи.
– Хотите… – Она вытаскивает из кармашка в рукаве сложенный веер и, пристроив его на ящике сахара-сырца, извлекает следом листок бумаги. – Вытираться?
– Вы очень добры. – Якоб берет листок, утирает лоб и щеки.
– Поменяться с обезьяна, – предлагает девушка. – Какой-то вещь за нога.
Якоб не может не признать, что это здравая мысль.
– Зверюга обожает табак.
– Та-ба-ко? – Девушка решительно хлопает в ладоши. – У вас есть?
Якоб протягивает ей кожаный кисет с остатками яванского листового табака.
Она подцепляет кисет на швабру и поднимает вверх, к самому насесту Уильяма Питта.
Обезьяна тянется к приманке. Девушка отводит швабру в сторону, продолжая тихонько уговаривать…
…и наконец Уильям Питт, выпустив ногу из лап, хватает новую добычу.
Ампутированная конечность со стуком валится на землю, прямо к ногам девушки. Та, метнув победный взгляд на Якоба, отбрасывает швабру и поднимает жуткий приз будничным жестом, каким крестьянка подбирает репу на огороде. В кровавых ножнах из плоти торчит отпиленная кость, пальцы грязные. Сверху доносится дребезжание: Уильям Питт сбежал через окно и поскакал по крышам вдоль Длинной улицы.
– Табак пропадать, господин, – говорит девушка. – Простите, пожалуста.
– Ничего страшного, барышня. Зато ваша нога у вас. То есть не ваша, конечно…
В Костяном переулке раздаются громкие голоса, кто-то выкрикивает вопросы и ответы.
Якоб и его гостья пятятся в разные стороны.
– Простите, барышня… Вы – прислужница куртизанки?
Та озадачена:
– Пури-су-лу-жи-ни-ца-ку-ро-ти-зан-ки? Что это?
– Это… это… – Якоб ищет слово попроще. – Помощница… проститутки…
Девушка обертывает ногу куском ткани.
– Зачем утке помощница?
В дверях появляется стражник. Видит голландца, девушку и утерянную ногу, ухмыляется, что-то кричит через плечо, и вмиг из переулка прибегают еще стражники, чиновники, за ними следует помощник управляющего ван Клеф. Вальяжной походкой приближается комендант Дэдзимы по имени Косуги. К собравшемуся обществу присоединяются помощник Маринуса Элатту – его фартук заляпан кровью, как и у девушки с обожженным лицом; Ари Гроте и японский торговец с бегающими глазками; несколько высокоученых медиков и Кон Туми, который держит в руках плотницкую линейку и спрашивает Якоба по-английски:
– Слушайте, чем это от вас так зверски воняет?
Якоб спохватывается, что на столе, у всех на виду, лежит наполовину восстановленная бухгалтерская книга. Пока он торопливо прячет ее, появляются еще четверо молодых людей с бритыми головами, как положено студентам-медикам, и в таких же фартуках, как девушка с ожогом. Они тут же засыпают ее вопросами. Должно быть, это «студиозусы», по выражению доктора Маринуса. Девушка рассказывает захватывающую историю, показывает на груду ящиков, где спасался от преследования Уильям Питт, потом на Якоба – тот краснеет, когда двадцать или тридцать человек поворачивают к нему голову. Девушка говорит по-японски со спокойной уверенностью. Секретарь ждет взрыва хохота после эпизода с писающей обезьяной, но девушка, видимо, его пропустила. Под конец слушатели одобрительно кивают, и Туми уносит ногу, чтобы снять с нее мерку для деревянного протеза.
– Я все видел! – Ван Клеф вдруг хватает стражника за рукав. – Проклятый ворюга!
По полу рассыпаются дождем ярко-красные ядрышки мускатного ореха.
– Барт! Фишер! Немедленно выпроводить этих разбойников из пакгауза!
Помощник управляющего ван Клеф машет руками в сторону двери, покрикивая:
– Вон отсюда! Пошли вон! Гроте, обыскивай каждого, кто покажется подозрительным! Да-да, точно так же, как они нас обыскивали. Де Зут, присматривайте за товарами, не то им живо ноги приделают.
Якоб влезает на ящик, чтобы удобней было наблюдать за покидающими дом гостями.
Девушка с ожогом выходит в залитый солнцем переулок, поддерживая дряхлого ученого.
Неожиданно оборачивается и машет рукой.
Обрадованный таким знаком внимания, Якоб машет ей в ответ.
И вдруг понимает: «Нет, она просто заслонила глаза от солнца»…
Зевая, входит Хандзабуро с чайничком в руках.
«Ты даже имени ее не спросил! – спохватывается писарь. – Якоб Тупая Башка».
На ящике сахара-сырца лежит забытый веер.
Последним уходит мрачный как туча ван Клеф, отпихнув с дороги Хандзабуро, так и застывшего в дверях с чайником.
– Какой вещь случиться? – спрашивает Хандзабуро.
К полуночи столовая управляющего полна дыма от курительных трубок. Слуги Купидон и Филандер играют «Яблоки Дельфта» на флейте и виоле да гамба.
– Да, господин Гото, президент Адамс – наш сёгун. – Капитан Лейси стряхивает с усов крошки от пирога. – Но он был избран американским народом. В этом суть демократии.
Пятеро переводчиков настороженно переглядываются – Якобу уже хорошо знакомо это выражение лица.
– Высокие лорды et cetera[5], – пытается прояснить Огава, – выбирать президента?
– Нет, не лорды. – Лейси ковыряет в зубах. – Граждане. Каждый из них.
– Даже… – взгляд переводчика Гото падает на Кона Туми, – плотник?
– И плотник. – Лейси рыгает. – Сапожник, портной…
– Рабы Вашингтона и Джефферсона тоже голосуют? – спрашивает Маринус.
– Нет, доктор, – усмехается Лейси. – Так же как их лошади, волы, пчелы и женщины.
«Но какая гейша или майко, – думает тем временем Якоб, – станет отнимать у обезьяны отрезанную человеческую ногу?»
– Что, если люди ошибаться, – спрашивает Гото, – и выбирать плохой человек в президенты?
– Через четыре года, самое большее, будут новые выборы и президента сменят.
– Старый президент казнить? – Переводчик Хори от рома такой красный, что практически бурый.
– Не казнят, – отвечает Туми. – Просто выберут другого.
– Уж конечно это лучше, – Лейси подставляет стакан, и раб ван Клефа по имени Вех заново его наполняет, – чем ждать, пока смерть избавит вас от развращенного, глупого или безумного сёгуна?
Переводчики беспокойно переглядываются; соглядатаям не хватит познаний в голландском языке, чтобы понять изменнические речи капитана Лейси, но кто поручится, что один из четверых не состоит у градоправителя на жалованье и не донесет на своих коллег?
– Я думаю, демократия, – говорит Гото, – это цветок, который не цветет в Японии.
– Азиатская почва, – соглашается с ним переводчик Хори, – не подходить для европейский и американский цветы.
– Господин Вашингтон, господин Адамс… – Переводчик Ивасэ переводит разговор на другое. – Они королевской крови?
– Наша революция, в которой я тоже сыграл свою роль, еще до того, как брюхо отрастил, – капитан Лейси щелкает пальцами, приказывая рабу Игнацию принести плевательницу, – как раз и затевалась, чтобы очистить Америку от всякой там королевской крови. – Он отправляет в подставленную емкость плевок, длинный, словно дракон. – Бывает, великий человек, такой как генерал Вашингтон, способен возглавить страну, но кто сказал, что и дети унаследуют его лидерские качества? Королевские семьи вырождаются, у них куда больше никчемных недоумков, этаких, можно сказать, «королей Георгов», чем среди тех, кто своими силами карабкается к вершине, используя Богом данные способности.
И шепотом, по-английски, в сторону тайного здесь подданного британской монархии:
– Без обид, мистер Туми.
– Да уж кто-кто, а я-то не в обиде, – хмыкает ирландец.
Купидон и Филандер играют «Семь белых роз для милой моей».
Пьяный Барт роняет голову в тарелку с фасолью.
«Интересно, что она чувствует, если коснуться ожога? – размышляет Якоб. – Тепло, холод или онемение?»
Маринус берется за трость:
– Прошу общество меня извинить: я оставил Элатту обрабатывать берцовую кость эстонца. Как бы он там без пригляда всю комнату вытопленным жиром не залил, так что с потолка будет капать. Господин Ворстенбос, мое почтение…
Доктор кланяется переводчикам и прихрамывая уходит.
– А скажите, – масляно улыбается капитан Лейси, – по японским законам разрешена полигамия?
– Что есть по-ри-га-ми? – Хори набивает трубку. – Почему нужно разрешать?
– Объясните вы, господин де Зут, – предлагает ван Клеф. – Вы в словах сильны.
– Полигамия – это… – Якоб задумывается. – Один муж, много жен.
– А! О! – Хори ухмыляется, его коллеги кивают. – Полигамия!
– У последователей Магомета дозволяется иметь четыре жены. – Капитан Лейси подбрасывает в воздух ядрышко миндального ореха и ловит его ртом. – Китайцы могут семь жен под одной крышей собрать. А сколько японцу можно держать в своей частной коллекции?
– Во всех странах одно, – говорит Хори. – Япония, Голландия, Китай – везде одно. Я сказать почему. Каждый мужчин жениться первая жена. Он… – Хори, осклабившись, изображает непристойный жест при помощи кулака и пальца. – Пока она… – Он очерчивает руками в воздухе беременный живот. – Да? Потом каждый мужчин берет столько жена, сколько позволять его кошелек. Капитан Лейси хочет держать местная жена на Дэдзима весь торговый сезон, как господин Сниткер и господин ван Клеф?
– Я бы лучше… – Лейси прикусывает большой палец, – посетил знаменитый район Мураяма.
– Господин Хеммей, – вспоминает переводчик Ёнэкидзу, – когда устраивать у себя пир, заказывать куртизанок.
– Господин Хеммей, – зловеще отзывается Ворстенбос, – позволял себе много разных удовольствий за счет Компании, как и мистер Сниткер. Поэтому последний сегодня грызет на обед сухари, в то время как мы наслаждаемся трапезой, какая положена честным труженикам.
Якоб косится на Иво Оста; тот отвечает хмурым взглядом.
Барт поднимает голову; лицо его заляпано фасолью.
– Но сударь, на самом деле она не моя тетка!
Хихикает, как школьница, и падает со стула.
– Предлагаю тост! – объявляет ван Клеф. – За отсутствующих здесь дам!
Участники застолья подливают друг другу в стаканы.
– За отсутствующих здесь дам!
– И особенно, – пыхтит Хори – джин обжигает ему нутро, – за нашего господина Огаву! Господин Огава в этот год взять себе красавица-жена. – Локоть Хори измазан муссом из ревеня. – Каждый ночь… – Он показывает жестами лихую скачку. – Во весь опор – три, четыре, пять раз!
Раздается громовой хохот. Огава слабо улыбается.
– Вы предлагаете голодному пить за здоровье обжоры, – возражает Герритсзон.
– Господин Герритсзон хотеть девушка? – Хори – воплощенная заботливость. – Мой слуга приводить. Сказать, какая надо. Толстая? Узкая? Тигрица? Котенок? Ласковая сестра?
– Мы бы все не отказались от ласковой сестрицы, – вздыхает Ари Гроте, – да где денег взять? Сколько с тебя сдерут за то, чтобы разок покувыркаться с девкой из Нагасаки, это ж можно в Сиаме целый бордель купить. Господин Ворстенбос, а нельзя ли какую субсидию на этот счет организовать от Компании? Пожалейте беднягу Оста: если брать официальное жалованье, ему на это женское утешение год горбатиться.
– Воздержание никому еще не вредило, – отвечает Ворстенбос.
– Но господин управляющий, если здоровый мужчина не дает выход своим, э-э… естественным потребностям, это может его толкнуть в объятия порока!
– Господин Гроте, вы скучать без своя жена, – спрашивает Хори, – которая там, в Голландии?
– «К югу от Гибралтара, – цитирует капитан Лейси, – все мужчины – холостяки».
– Вот только Нагасаки, – замечает Фишер, – значительно севернее Гибралтара.
– Гроте, – говорит Ворстенбос, – а я и не знал, что вы женаты.
– Да он не любит об этом говорить, – поясняет Ауэханд.
– Тупая коровища с Западной Фрисландии. – Повар облизывает потемневшие зубы. – Я, господин Хори, только и вспоминаю о ней, когда молюсь, чтоб турки устроили набег на их деревню и умыкнули эту гадину.
– Если жена не по нраву, – спрашивает переводчик Ёнэкидзу, – почему не развестись?
– Легче сказать, чем сделать, – вздыхает Гроте, – в так называемых христианских странах.
– Тогда, – Хори кашляет, поперхнувшись табачным дымом, – зачем жениться?
– О-о, господин Хори, это долгая и грустная повесть, вам будет неинтересно…
– В свой прошлый приезд домой, – любезно начинает Ауэханд, – господин Гроте стал ухаживать за юной наследницей, проживающей в солидном особняке на Ромоленстрат. Девица рассказывала, что ее папенька, будучи слабого здоровья и не имея наследников мужского пола, мечтает передать ферму в надежные руки зятя; при этом она горько жаловалась – дескать, разные прощелыги выдают себя за достойных женихов, а сами – голь перекатная. Господин Гроте согласился с тем, что море Брачных игр кишит хищными акулами, в то же время сетуя, что к молодому parvenu[6] из колоний относятся с предубеждением, будто ежегодный доход с плантаций на Суматре отчего-то хуже наследных денег в старой доброй Голландии. Через неделю голубков поженили. Наутро после свадьбы хозяин таверны выставил им счет, и тут каждый из них говорит супругу: «Заплати по счету, радость души моей». Но к их неподдельному ужасу, ни тот ни другая сделать этого не смогли, поскольку и жених, и невеста потратили последние гроши, чтобы добиться брака! Плантации на Суматре мигом испарились, дом на Ромоленстрат превратился в декорацию, хитроумно подготовленную соучастником заговора, а болезненный тесть оказался здоровяком-грузчиком…
Капитан Лейси оглушительно рыгает.
– Прошу прощенья! Это, видать, фаршированные яйца действуют…
– Господин ван Клеф? – спрашивает Гото с тревогой. – Турки делать набеги в Голландия? Этого нет в последняя сводка новостей фусэцуки.
– Господин Гроте пошутил. – Ван Клеф стряхивает крошки с салфетки.
– Пошутил? – Старательный молодой переводчик моргает и хмурит брови. – Пошутил…
Купидон и Филандер наигрывают изысканно-томную мелодию Боккерини.
– Грустно думать, – печалится Ворстенбос, – что, если власти в Эдо не повысят квоту на медь, в этих комнатах навеки воцарится тишина.
Ёнэкидзу и Хори морщатся; Гото и Огава сохраняют неподвижные физиономии.
Голландцы почти все уже спрашивали Якоба, не блеф ли тот необыкновенный ультиматум. Он всем отвечал – пусть обращаются к управляющему, прекрасно зная, что ни один не рискнет. Многие потеряли свой личный груз за прошлый сезон, когда «Октавия» пошла ко дну, и теперь им предстоит вернуться в Батавию беднее, чем были вначале.
– Что за странная девица, – ван Клеф выжимает лимон в кубок венецианского стекла, – мелькала там, в пакгаузе?
– Барышня Аибагава, – отвечает Гото. – Дочка ученого доктора.
«Аибагава. – Якоб мысленно повторяет по слогам. – Аи-ба-га-ва…»
– Градоправитель давать разрешение, – дополняет Ивасэ, – учиться у голландский доктор.
«А я ее обозвал помощницей продажной женщины», – содрогается Якоб.
– Что за странная Локуста, – говорит Фишер. – В хирургической как дома!
– Прекрасный пол не меньше безобразного одарен силой духа, – возражает Якоб.
– Господин де Зут, вам бы книжки писать! – Пруссак задумчиво ковыряет в носу. – Ваши блестящие эпиграммы непременно публиковать надо.
– Барышня Аибагава – акушерка, – сообщает Огава. – Она привыкла к виду крови.
– А я думал, – вмешивается Ворстенбос, – женщине запрещено находиться на Дэдзиме, если только она не куртизанка, помощница оной или старая карга из тех, что прислуживают переводчикам.
– Запрещено, – с возмущением подтверждает Ёнэкидзу. – Никогда не бывало.
– Барышня Аибагава, – вновь подает голос Огава, – много трудиться как акушерка, помогать и богатым господам, и беднякам, кто не мог платить. Недавно она принимать сын градоправителя Сироямы. Трудные роды, другие докторы отказаться, а она постараться и сохранить жизнь ребенку. Градоправитель Сирояма очень радостен. Подарить барышне Аибагава исполнение один желаний. Ее желаний – учиться на Дэдзиме у доктор Маринус. Градоправитель сдержать слово.
– Чтобы женщин учиться в госпитале… – изрекает Ёнэкидзу. – Не хорошо.
– Между прочим, таз для крови она держала твердой рукой, – замечает Кон Туми. – С доктором говорила на хорошем голландском и гонялась за обезьяной, пока студенты-мужчины страдали морской болезнью.
«Хочется задать дюжину вопросов, – думает Якоб. – Если бы я только посмел… Дюжину дюжин».
– А не слишком ли присутствие девушки, – спрашивает Ауэханд, – будоражит юношей… в неудобьсказуемых местах?
– Не в тех случаях, – Фишер покачивает джин в стакане, – когда у нее на лице шматок бифштекса прилеплен.
– Господин Фишер, так говорить неучтиво, – вспыхивает Якоб. – Эти слова не делают вам чести.
– Не притворяться же, будто этого нету, де Зут! В моем родном городе такую назвали бы «тросточкой слепца»; только незрячий вздумает ее коснуться.
Якоб представляет себе, как расквашивает пруссаку лицо кувшином дельфтского фарфора.
Свеча кренится на сторону; воск стекает по подсвечнику, застывая каплями.
– Я уверен, – произносит Огава, – когда-нибудь барышня Аибагава выйдет замуж на радость.
– Знаете, какое самое верное лекарство от любви? – спрашивает Гроте. – Свадьба – вот какое!
Мотылек, беспорядочно взмахивая крыльями, стремится в пламя свечи.
– Бедолага Икар! – Ауэханд прихлопывает его кружкой. – Ничему-то ты не учишься…
Ночные насекомые трещат, звенят, хлопочут; зудят, свербят, стрекочут.