bannerbannerbanner
Шабоно

Флоринда Доннер
Шабоно

Полная версия

Красные зигзагообразные полосы, спускающиеся со лба по щекам, поперек носа и вокруг рта, заострили черты его лица, напрочь стирая всякую уязвимость. Помимо чисто физической перемены было что-то еще, чего я не могла точно определить. Словно избавившись от одежды racionales, он сбросил какой-то невидимый груз.

Милагрос расхохотался во все горло. Смех, вырывавшийся, казалось, из самой глубины его существа, сотрясал все тело. Раскатисто разносясь по лесу, он смешался с тревожными криками испуганно взлетевшей стайки попугаев. Присев передо мной на корточки, он резко оборвал смех и сказал: – А ты меня почти не узнала. – Он придвинул свое лицо к моему, так что мы коснулись друг друга носами, и спросил: – Хочешь, я тебе раскрашу лицо? – Да, – сказала я, доставая фотоаппарат из рюкзака. – Только можно я сначала тебя сфотографирую? – Это мой фотоаппарат, – решительно заявил он, потянувшись за ним. – Я думал, что ты оставила его для меня в миссии.

– Я хотела бы им воспользоваться, пока буду находиться в индейской деревне.

Я стала учить его, как пользоваться фотоаппаратом, с того, что вставила кассету с пленкой. Он очень внимательно слушал мои пояснения, кивая головой всякий раз, когда я спрашивала, все ли он понял. Вдаваясь во все подробности обращения с этим хитроумным устройством, я надеялась сбить его с толку.

– А теперь давай я тебя сфотографирую, чтобы ты видел, как надо держать камеру в руках.

– Нет, нет. – Он живо остановил меня, выхватив камеру. Без каких-либо затруднений он открыл заднюю крышку и вынул пленку, засветив ее. – Ты же пообещала, что он мой. Только я один могу делать им снимки.

Лишившись дара речи, я смотрела, как он вешает фотоаппарат себе на грудь. На его нагом теле камера выглядела настолько нелепо, что меня разобрал смех. А он принялся карикатурными движениями наводить фокус, ставить диафрагму, нацеливать объектив куда попало, разговаривая при этом с воображаемыми объектами съемок, требуя, чтобы те то подошли поближе, то отодвинулись.

Мне ужасно захотелось дернуть за шнурок на его шее, на котором висели колчан со стрелами и палочка для добывания огня.

– Без пленки у тебя никаких снимков не получится, – сказала я, отдавая ему третью, последнюю кассету.

– А я не говорил, что хочу делать снимки. – Он с ликующим видом засветил и эту пленку, потом очень аккуратно вложил фотоаппарат в кожаный футляр. – Индейцы не любят, когда их фотографируют, – серьезно сказал он, повернулся к корзине Анхелики и, порывшись в ее содержимом, вытащил небольшой тыквенный сосуд, обвязанный вместо крышки кусочком шкуры какого-то животного. – Это оното, – сказал он, показывая мне пасту красного цвета. На вид она была жирной и издавала слабый, не поддающийся определению аромат. – Это цвет жизни и радости, – сказал он.

– А где ты оставил свою одежду? – поинтересовалась я, пока он откусывал кусочек лианы длиной с карандаш. – Ты живешь где-то поблизости? Занятый разжевыванием одного из кончиков лианы, пока тот не превратился в подобие кисточки, Милагрос не счел нужным отвечать. Он плюнул на оното и стал размешивать кисточкой красную пасту, пока та не размякла.

Точной твердой рукой он нарисовал волнистые линии у меня на лбу, по щекам, подбородку и шее, обвел кругами глаза и разукрасил руки круглыми точками.

– Где-то неподалеку есть индейская деревня? – Нет.

– Ты живешь сам по себе? – Почему ты задаешь так много вопросов? – Раздраженное выражение, усиленное резкими чертами его раскрашенного лица, сопровождалось возмущением в голосе.

Я открыла рот, что-то промямлила, но побоялась сказать, что мне важно узнать о нем и об Анхелике побольше: чем больше я буду знать, тем мне будет спокойнее.

– Меня учили быть любопытной, – сказала я чуть погодя, чувствуя, что он не поймет того легкого беспокойства, которое я пыталась сгладить своими вопросами. Мне казалось, что узнав их ближе, я приобрету в какой-то мере чувство владения ситуацией.

Пропустив мимо ушей мои последние слова, Милагрос искоса с улыбкой взглянул на меня, придирчиво изучил раскраску на лице и разразился громким хохотом. Это был веселый, заразительный смех, смех ребенка.

– Светловолосая индеанка, – только и сказал он, утирая слезы с глаз.

Все мои мимолетные опасения улетучились, и я расхохоталась вместе с ним. Внезапно смолкнув, Милагрос наклонился и прошептал мне на ухо какое-то непонятное слово. – Это твое новое имя, – с серьезным видом сказал он, прикрыв мне ладонью рот, чтобы я не повторила его вслух.

Повернувшись к Анхелике, он шепнул это имя и ей на ухо.

Покончив с едой, Милагрос знаком велел нам идти дальше. Я быстро обулась, не обращая внимания на волдыри. То взбираясь на холмы, то спускаясь в долины, я не различала ничего, кроме зелени, – бесконечной зелени лиан, листвы, ветвей и острых колючек, где все часы были часами сумерек. Я уже не задирала голову, чтобы поймать взглядом небо в просветах между листвой, а довольствовалась его отражением в лужах и ручьях.

Прав был мистер Барт, когда говорил мне, что джунгли – это мир, который невозможно себе представить.

Я все еще не могла поверить, что шагаю сквозь эту бесконечную зелень неведомо куда. В моем мозгу вспыхивали жуткие рассказы антропологов о свирепых и воинственных индейцах из диких племен.

Мои родители были знакомы с несколькими немецкими исследователями и учеными, побывавшими в джунглях Амазонки. Ребенком я завороженно слушала их истории об охотниках за головами и каннибалах; все они рассказывали разные случаи, когда им удавалось избежать верной смерти, лишь спасая жизнь больному индейцу, как правило, вождю племени или его родственнику. Одна немецкая супружеская пара с маленькой дочерью, вернувшаяся из двухлетнего путешествия по джунглям Южной Америки, произвела на меня самое сильное впечатление.

Мне было семь лет, когда я увидела собранные ими в странствиях предметы материальной культуры и фотографии в натуральную величину.

Совершенно очарованная их восьмилетней дочерью, я ходила за ней по пятам по уставленному пальмами залу в фойе «Сирз Билдинг» в Каракасе. Не успела я толком разглядеть коллекцию луков и стрел, корзин, колчанов, перьев и масок, развешанных по стенам, как она потащила меня к укромной нише. Присев на корточки, она вытащила изпод кучи пальмовых листьев красный деревянный ящик и открыла его ключом, висевшим у нее на шее. – Это дал мне один мой друг-индеец, – сказала она, доставая оттуда маленькую сморщенную голову. – Это тсантса, ссохшаяся голова врага, – добавила она, поглаживая, словно кукле, длинные темные волосы.

Преисполнившись благоговения, я слушала ее рассказы о том, как она не боялась находиться в джунглях, и что на самом деле все было не так, как рассказывали ее родители.

– Индейцы не были ни ужасными, ни свирепыми, – серьезно сказала она, взглянув на меня большими глубокими глазами, и я ни на секунду не усомнилась в ее словах. – Они были добрые и очень смешливые. Они были моими друзьями.

Я не могла вспомнить имя девочки, которая, пережив все то, что пережили ее родители, не восприняла этого с их страхами и предубеждениями. Фыркнув от смеха, я едва не споткнулась об узловатый корень, затаившийся под скользким мхом.

– Ты разговариваешь сама с собой? – голос Анхелики прервал мои воспоминания. – Или с лесными духами? – А такие есть? – Да. Духи живут среди всего этого, – сказала она негромко, поведя вокруг рукой. – В гуще сплетенных лиан, вместе с обезьянами, змеями, пауками и ягуарами.

– Ночью дождя не будет, – уверенно заявил Милагрос, втянув в себя воздух, когда мы остановились у какихто валунов на берегу мелкой речушки. По ее спокойным прозрачным водам здесь и там плыли розовые цветы с деревьев, стоявших на другом берегу, словно часовые. Я сняла обувь, стала болтать стертыми в кровь ногами в благодатной прохладе и смотреть, как небо, вначале золотисто-алое, становилась постепенно оранжевым, потом багряным и, наконец, темно-фиолетовым. Вечерняя сырость принесла с собой запахи леса, запах земли, жизни и тления.

Еще до того, как темнота вокруг нас сгустилась окончательно, Милагрос сделал два лубяных гамака, обоими концами привязав их к веревкам из лиан. Не скрывая удовольствия, я смотрела, как он подвешивает мой веревочный гамак между этими очень неудобными на вид лубяными люльками.

Предвкушая интересное зрелище, я присматривалась к действиям Милагроса. Он снял со спины колчан и палочку для добывания огня. Велико же было мое разочарование, когда сняв кусок обезьяньей шкурки, прикрывавшей колчан, он достал из него коробок спичек и поджег собранный Анхеликой хворост.

– Кошачья еда, – проворчала я, принимая из рук Милагроса жестянку сардин. Мой первый ужин в джунглях, как я себе представляла, должен был состоять из мяса только что добытого на охоте тапира или броненосца, отлично пропеченного над жарким потрескивающим костром. А эти тлеющие веточки лишь подняли в воздух тонкую струйку дыма, слабый огонек едва освещал наше ближайшее окружение.

Скупой свет костра заострил черты Милагроса и Анхелики, заполнив впадины тенями, высветив виски, выдающиеся надбровные дуги, короткие носы и высокие скулы. Интересно, подумала я, почему свет костра делает их такими похожими? – Вы не родня друг другу? – спросила я наконец, озадаченная этим сходством.

– Да, – сказал Милагрос. – Я ее сын.

– Ее сын! – повторила я, не веря своим ушам. А я-то думала, что он ее младший родной или двоюродный брат; на вид ему было лет пятьдесят. – Тогда ты только наполовину Макиритаре? Оба они захихикали, словно над ведомой лишь им одним шуткой. – Нет, он не наполовину Макиритаре, – сказала Анхелика, давясь от смеха. – Он родился, когда я еще была с моим народом. – Больше она не сказала ни слова, а лишь придвинула свое лицо к моему с вызывающим и в то же время задумчивым выражением.

Я нервно шевельнулась под ее пристальным взглядом, заволновавшись, не мог ли мой вопрос ее обидеть. Должно быть, любопытство – это моя благоприобретенная черта, решила я. Я жаждала узнать о них все, а они ведь никогда не расспрашивали меня обо мне. Казалось, для них имеет значение лишь то, что мы находимся вместе в лесу. В миссии Анхелика не проявила никакого интереса к моему прошлому. Ни она не хотела, чтобы и я что-нибудь знала о ее прошлом, за исключением нескольких рассказов о ее жизни в миссии.

 

Утолив голод, мы растянулись в гамаках; наши с Анхеликой гамаки висели поближе к огню. Вскоре она уснула, подобрав ноги под платье. В воздухе потянуло прохладой, и я предложила взятое с собой тонкое одеяло Милагросу, которое тот охотно принял.

Светляки огненными точками освещали густую тьму.

Ночь звенела криками сверчков и кваканьем лягушек. Я не могла заснуть; усталость и нервное напряжение не давали мне расслабиться. По ручным часам с подсветкой я следила, как медленно крадется время, и вслушивалась в звуки джунглей, которые уже не в состоянии была различать. Какие-то существа рычали, свистели, крякали и выли. Под моим гамаком прокрадывались тени – так же беззвучно, как само время.

Пытаясь разглядеть что-нибудь сквозь тьму, я села в гамаке и часто замигала, не соображая, то ли я сплю, то ли бодрствую. За колючим кустарником бросились врассыпную обезьяны со светящимися в темноте глазами. Какие-то звери с оскаленными мордами уставились на меня с нависающих ветвей, а гигантские пауки на тонких, как волосинки, ногах ткали у меня на глазах свою серебристую паутину.

Чем больше я смотрела, тем сильнее меня охватывал страх. А когда моему взору предстала нагая фигура, целящаяся из натянутого лука в черноту неба, по спине у меня покатились калачи холодного пота. Явственно услышав характерный свист летящей стрелы, я прикрыла рот рукой, чтобы не закричать от ужаса.

– Не надо бояться ночи, – сказал Милагрос, коснувшись ладонью моего лица. Это была крепкая мозолистая ладонь; она пахла землей и корнями. Он подвесил свой гамак над моим, так что сквозь полоски луба я чувствовала тепло его тела. Он тихонько повел разговор на своем родном языке; потекла длинная вереница ритмичных, монотонных слов, заглушившая все прочие лесные звуки.

Мною постепенно овладело ощущение покоя, и глаза начали смыкаться.

Когда я проснулась, гамак Милагроса уже не висел над моим. Ночные звуки, теперь еле слышные, все еще таились где-то среди окутанных туманом пальм, бамбука, безымянных лиан и растений-паразитов. Небо еще было бесцветным; оно лишь слегка посветлело, предвещая погожий день.

Присев над костром, Анхелика подкладывала хворост и раздувала тлеющие угли, возрождая их к новой жизни.

Улыбнувшись, она жестом подозвала меня. – Я слышала тебя во сне, – сказала она. – Тебе было страшно? – Ночью лес совсем другой, – ответила я чуть смущенно. – Должно быть, я слишком устала.

Кивнув, она сказала: – Посмотри на свет. Видишь, как он отражается с листка на листок, пока не спустится на землю к спящим теням. Вот так рассвет усыпляет ночных духов. – Анхелика погладила лежащие на земле листья. – Днем тени спят. А по ночам они пляшут во мраке.

Не зная, что ответить, я глуповато улыбнулась. – А куда ушел Милагрос? – спросила я немного погодя.

Анхелика не ответила; она поднялась во весь рост и огляделась. – Не бойся джунглей, – сказала она и, подняв руки над головой, заплясала мелкими подпрыгивающими шажками и стала подпевать низким монотонным голосом, неожиданно сорвавшимся на высокий фальцет. – Пляши вместе с ночными тенями и засыпай с легким сердцем. Если позволишь теням запугать себя, они тебя погубят. – Голос ее стих до бормотания и, повернувшись ко мне спиной, она неторопливо пошла к реке.

Вода, в которую я нагишом плюхнулась посреди ручья, оказалась прохладной; в тихих заводях отражался первый утренний свет. Я смотрела, как Анхелика собирает хворост, каждую веточку, как ребенка, укладывая на сгиб локтя.

Должно быть, она крепче, чем выглядит, подумала я, споласкивая намыленные шампунем волосы. Но тогда, возможно, она вовсе не так стара, как показалось на первый взгляд. Отец Кориолано говорил мне, что к тридцати годам индейские женщины нередко уже бабушки. Доживших до сорока считают старухами.

Я выстирала бывшую на мне одежду, напялила ее на шест поближе к костру и надела длинную майку, доходившую мне почти до колен. В ней было удобнее, чем в облегающих джинсах.

– Ты хорошо пахнешь, – сказала Анхелика, пробежав пальцами по моим мокрым волосам. – Это из бутылочки? Я кивнула. – Хочешь, я и тебе вымою волосы? С минуту поколебавшись, она быстро сняла платье.

Тело ее было таким сморщенным, что на нем не оставалось ни дюйма гладкой кожи. Мне она напомнила одно из окаймлявших тропу чахлых деревьев с тонкими серыми стволами, почти ссохшихся, но все еще выбрасывающих зеленую листву на ветвях. Никогда прежде я не видела Анхелику нагой, потому что она ни днем, ни ночью не снимала своего ситцевого платья. Я уже не сомневалась, что ей гораздо больше сорока лет, что она и в самом деле глубокая старуха, как она мне говорила.

Сидя в воде, Анхелика повизгивала и смеялась от удовольствия, громко плескалась и размазывала пену с волос по всему телу. Ковшиком из разбитого калабаша я смыла пену, вытерла ее тонким одеялом и расчесала гребнем темные короткие волосы, уложив завитки на висках.

– Жаль, что нет зеркала, – сказала я. – На мне еще осталась красная краска?

– Немножко, – сказала Анхелика, придвигаясь к огню. – Придется Милагросу снова разрисовать тебе лицо.

– Не пройдет и минуты, как мы обе пропахнем дымом, – сказала я, поворачиваясь к лубяному гамаку Анхелики. Забираясь в него, я недоумевала, как она может в нем спать, не вываливаясь на землю. Его длины едва хватало для моего роста, а узок он был настолько, что и не повернуться. И все же, несмотря на впившиеся мне в голову и тело острые края лубяных полос, я неожиданно для себя задремала, глядя, как старая женщина разламывает собранный хворост на одинаковые по длине веточки.

Странная тяжесть удерживала меня в том раздвоенном состоянии, которое не было ни сном, ни явью. Сквозь прикрытые веки я видела красное солнце. Где-то слева я ощущала присутствие Анхелики, с тихим бормотанием подкладывающей ветки в огонь, и присутствие леса вокруг, все дальше и дальше втягивающего меня в свои зеленые глубины. Я позвала старую женщину по имени, но с моих губ не слетел ни один звук. Я звала снова и снова, но из меня лишь выплывали беззвучные формы, взлетая и падая на ветерке, как мертвые мотыльки. Потом слова начали звучать без всякого участия губ, будто в насмешку над моим желанием знать и задавать тысячи вопросов. Они взрывались в моих ушах, их отзвуки трепетали вокруг меня, словно пролетающая по небу стайка попугаев.

Почувствовав вонь паленой шерсти, я открыла глаза.

На грубо сколоченной решетке, примерно в одном футе над огнем лежала обезьяна с хвостом, передними и задними лапами. Я тоскливо покосилась на корзину Анхелики, в которой было еще полно сардин и маниоковых лепешек.

Милагрос спал в гамаке, его лук стоял у дерева, колчан и мачете лежали рядом на земле на расстоянии вытянутой руки.

– Это все, что он добыл? – спросила я у Анхелики, выбираясь из гамака. В надежде, что жаркое никогда не будет готово, я добавила: – Долго она еще будет печься? С нескрываемым весельем Анхелика блаженно мне улыбнулась.

– Еще немного, – ответила она. – Это тебе понравится больше, чем сардины.

Милагрос руками разделал жареную обезьяну, вручив мне ее голову, самый лакомый кусочек. Не в силах заставить себя высосать мозг из разрубленного черепа, я выбрала себе кусочек хорошо прожаренной ляжки. Она была жилистой, жесткой и по вкусу напоминала чуть горьковатую дичь. Покончив с обезьяньим мозгом, пожалуй, с несколько преувеличенным удовольствием, Милагрос и Анхелика принялись поедать ее внутренности, которые пеклись в углях завернутыми в толстые веерообразные листья. Каждый кусочек перед тем, как отправить в рот, они обмакивали в золу. Я сделала то же самое со своим кусочком мяса и к своему удивлению обнаружила, что оно стало чуть подсоленным. То, что мы не доели, было завернуто в листья, крепко обвязало лианами и уложено в корзину Анхелики до следующей трапезы.

Глава 4

Следующие четыре дня и ночи, казалось, слились друг с другом; мы шагали, купались и спали. Чем-то они походили на сон, в котором причудливой формы деревья и лианы повторялись, словно образы, бесконечно отраженные в невидимых зеркалах. Эти образы исчезали при выходе на поляны или к берегам речек, где солнце палило вовсю.

На пятый день волдыри у меня на ногах пропали.

Милагрос разрезал мои туфли и приладил к стелькам размягченные волокна каких-то плодов. Каждое утро он заново подвязывал к моим стопам эти самодельные сандалии, и мои ноги, словно по собственной воле, топали вслед за Милагросом и старухой.

Мы все шли молча по тропам, окаймленным сплошной листвой и колючими зарослями в человеческий рост. Мы проползали под нижними ветвями подлеска или расчищали себе путь сквозь стены из лиан и веток, выбираясь оттуда с перепачканными и исцарапанными лицами. Временами я теряла из виду моих провожатых, но легко находила дорогу по веточкам, которые Милагрос имел обыкновение надламывать на ходу. Мы переходили речки и ручьи по подвесным мостам из лиан, прикрепленных к деревьям на обоих берегах. На вид это были настолько ненадежные сооружения, что всякий раз, переходя очередной мост, я боялась, что он не выдержит нашего веса.

Милагрос смеялся и уверял меня, что его народ хоть и неважно плавает, зато искусен в строительстве мостов.

Кое-где нам попадались в грязи на тропах следы человеческих ног, что по словам Милагроса свидетельствовало о наличии по соседству индейской деревни. Но мы ни разу не подошли ни к одной из них, так как он хотел, чтобы мы дошли до цели без всяких остановок.

– Если бы я шел один, я бы уже давно был на месте, – говорил Милагрос всякий раз, когда я спрашивала, скоро ли мы придем в деревню Анхелики. И взглянув на нас, он сокрушенно добавлял: – С женщинами быстро не походишь.

Но против нашего неспешного темпа Милагрос не возражал. Мы часто разбивали лагерь задолго до сумерек, гденибудь на широком речном берегу. Там мы купались в прогретых солнцем заводях и обсыхали на громадных гладких валунах, торчащих из воды. Мы сонно смотрели на неподвижные облака, которые так медленно изменяли форму, что спускались сумерки, прежде чем они полностью меняли свое обличье.

Именно в эти ленивые предвечерние часы я размышляла о причинах, побудивших меня удариться в эту немыслимую авантюру. Может, это ради осуществления какой-то моей фантазии? А может быть, я пряталась от какой-то ответственности, которая стала для меня непосильной? Не упускала я из виду и возможности того, что Анхелика могла меня околдовать.

С каждым днем мои глаза все больше привыкали к вездесущей зелени. Вскоре я начала различать синих и красных попугаев ара, редко попадавшихся туканов с черными и желтыми клювами. Однажды я даже заметила тапира, бредущего напролом через подлесок в поисках водопоя. В конечном счете он оказался нашим очередным блюдом.

Обезьяны с рыжеватым мехом следовали за нами по макушкам деревьев, исчезая лишь тогда, когда на нашем пути встречались реки с водоскатами и тихими протоками, в которых отражалось небо. Глубоко в зарослях, на обросших мхом поваленных деревьях, росли красные и желтые грибы, настолько хрупкие и нежные, что рассыпались в цветную пыль при малейшем прикосновении.

Я было пыталась сориентироваться по встречавшимся нам крупным рекам, надеясь, что они будут соответствовать тем, которые я помнила из учебников географии. Но всякий раз, когда я спрашивала их названия, они не совпадали с теми, какие я знала, поскольку Милагрос называл их индейские имена.

По ночам при слабом свете костра, когда земля, казалось, источала белый туман, и я чувствовала на лице влагу ночной росы, Милагрос начинал низким гнусавым голосом рассказывать мифы своего народа.

Анхелика широко раскрывала глаза, словно стараясь не столько внимательно слушать, сколько не уснуть, и обычно минут десять сидела прямо, а потом крепко засыпала. А Милагрос рассказывал до глубокой ночи, оживляя в памяти времена, когда в лесу обитали некие существа – отчасти духи, отчасти животные, отчасти люди – существа, насылавшие мор и наводнения, наполнявшие лес дичью и плодами и учившие людей охоте и земледелию.

Любимым мифом Милагроса была история об аллигаторе Ивраме, который до того, как стать речным животным, ходил и разговаривал, как человек. Ивраме был хранителем огня и прятал его у себя в пасти, не желая делиться с другими. Тогда лесные обитатели решили устроить аллигатору роскошный пир, ибо знали, что только заставив его расхохотаться, они смогут похитить огонь. Они рассказывали ему одну шутку за другой, пока, наконец, Ивраме не выдержал и не разразился громким хохотом.

 

Тогда в его раскрытую пасть влетела маленькая птичка, схватила огонь и улетела высоко на священное дерево.

Оставляя нетронутым основное содержание мифов, которые он выбирал для рассказа, Милагрос видоизменял их и приукрашивал по своему вкусу. Он вставлял в них подробности, не приходившие ему прежде в голову, добавлял собственные суждения, возникавшие по ходу повествования.

– Сны, сны, – каждую ночь говорил Милагрос, заканчивая свои истории. – Кто видит сны, тот долго живет.

Наяву ли это было, во сне ли? Спала я или бодрствовала, когда услышала, как зашевелилась Анхелика? Невнятно что-то пробормотав, она села. Еще не очнувшись от сна, она отвела прилипшую к лицу прядь волос, огляделась и подошла к моему гамаку. Она смотрела на меня необычайно пристально; глаза ее казались огромными на худом морщинистом лице.

Она открыла рот; из ее гортани полились странные звуки, а все тело затряслось. Я протянула руку, но там не было ничего – одна лишь неясная тень, удаляющаяся в заросли. – Старая женщина, куда ты уходишь? – услышала я собственный голос. Ответа не было – лишь стук капель тумана, осевшего на листьях. На мгновение я увидела ее еще раз – такой, как в тот же день видела ее купающейся в реке; а потом она растаяла в густом ночном тумане.

Не в силах остановить ее, я видела, как она исчезла в расщелине, скрытой в земле. И сколько я ни искала, я не смогла найти даже ее платья. Это всего лишь сон, уговаривала я себя и продолжала искать ее в потемках, в окутанной туманом листве. Но от нее не осталось даже следа.

Я проснулась в сильной тревоге, с колотящимся сердцем. Солнце уже высоко поднялось над верхушками деревьев. Никогда еще с начала нашего похода я не спала так допоздна, и не потому, что я не хотела спать, – просто Милагрос требовал, чтобы мы поднимались с рассветом.

Анхелики не было; не было ни ее гамака, ни корзины. Под деревом стояли лук и стрелы Милагроса. Странно, подумала я. До сих пор он никогда без них не уходил. Должно быть, он ушел со старой женщиной собирать плоды или орехи, которые нашел вчера, повторяла я про себя, пытаясь загасить растущую тревогу.

Не зная, что делать, я подошла к краю воды. Никогда прежде они не уходили вдвоем, оставив меня одну.

На другом берегу реки стояло дерево, бесконечно одинокое, его ветви склонились над водой, удерживая на весу целую сеть ползучих растений, на которой виднелись нежные красные цветы. Они походили на мотыльков, попавшихся в гигантскую паутину.

Стайка попугаев шумно расселась на лианах, тянувшихся, казалось, прямо из воды, безо всякой видимой опоры, потому что невозможно было разглядеть, к какому дереву они прикреплены. Я начала подражать крикам попугаев, но они явно не замечали моего присутствия.

Лишь когда я зашла в воду, они взлетели, раскинувшись по небу зеленой дугой.

Я ждала, пока солнце не скрылось за деревьями, а кроваво-красное небо не залило реку своим огнем. Я рассеянно подошла к гамаку, поворошила золу, пытаясь оживить костер. Прямо мне в лицо вперилась янтарными глазами зеленая змея, и я онемела от ужаса. Покачивая головкой в воздухе, она, казалось, была напугана не меньше меня. Затаив дыхание, я вслушивалась, как она шуршала опавшей листвой, медленно исчезая в густом сплетении корней.

У меня уже не осталось сомнений, что Анхелику я никогда больше не увижу. Я не хотела плакать, но уткнувшись лицом в сухие листья, не смогла сдержать слез. – Куда же ты ушла, старая женщина? – шептала я те же слова, что и во сне. Я позвала ее по имени сквозь огромное зеленое море зарослей. Из-за старых деревьев не донеслось никакого ответа. Они были немыми свидетелями моей печали.

В густеющих сумерках я еле разглядела фигуру Милагроса.

С почерневшим от золы лицом и телом, он замер передо мной, немного постоял, выдерживая мой взгляд, а потом глаза его закрылись, ноги подкосились, и он устало рухнул на землю.

– Ты похоронил ее? – спросила я, перекинув его руку себе через плечо, чтобы втащить его на мой гамак. Мне это удалось с большим трудом – сначала перекинула туловище, потом ноги.

Он открыл глаза и поднял руку к небу, словно мог дотянуться к далеким облакам. – Ее душа вознеслась на небо, в дом грома, – с трудом выдавил он. – Огонь высвободил ее душу из костей, – добавил он и тут же крепко уснул.

Охраняя его беспокойный сон, я увидела, как перед моими усталыми глазами выросла призрачная чаща деревьев. В ночной тьме эти химерические деревья казались реальнее и выше пальм. Печали больше не было. Анхелика исчезла в моем сне, стала частицей настоящих и призрачных деревьев. Теперь она вечно будет скитаться среди духов исчезнувших зверей и мифических существ.

Перед самым рассветом Милагрос взял лежавшие на земле мачете, лук и стрелы. С отрешенным видом он забросил за спину колчан и, ни слова не говоря, направился в заросли. Я поспешила следом, боясь потерять его в полумраке.

Часа два мы шли молча, а потом Милагрос резко остановился на краю лесной прогалины.

– Дым мертвых вреден для женщин и детей, – сказал он, указав на сложенный из бревен погребальный костер.

Он уже частично обрушился, и в золе виднелись почерневшие кости.

Сев на землю, я стала смотреть, как Милагрос подсушивает над небольшим костром ступу, сделанную им из куска дерева. Со смесью ужаса и какого-то жуткого любопытства я неотступно следила за тем, как Милагрос просеивает золу, выбирая из нее кости Анхелики. Потом он принялся толочь их в ступе тонким шестом, пока те не превратились в черно-серый порошок.

– С дымом костра ее душа добралась к дому грома, – сказал Милагрос. Была уже ночь, когда он наполнил наши тыквенные сосуды истолченными костями и замазал их вязкой смолой.

– Жаль, что она не смогла заставить смерть подождать еще самую малость, – сказала я с тоской.

– Это не имеет значения, – сказал Милагрос, поднимая глаза от ступы. Лицо его было бесстрастно, но в черных глазах блестели слезы. Его нижняя губа дрогнула, потом скривилась в полуулыбку. – Все, чего она хотела, – это чтобы ее жизненная сущность снова стала частицей ее народа.

– Это не одно и то же, – возразила я, не вполне понимая, что имеет в виду Милагрос.

– Ее жизненная сущность находится в ее костях, – сказал он так, словно прощал мне мое невежество. – Ее пепел вернется к ее народу, в лес.

– Ее нет в живых, – настаивала я. – Что толку от ее пепла, если она хотела увидеть свой народ? – При одной мысли о том, что я никогда больше не увижу эту старую женщину, не услышу ее голоса и смеха, на меня снова нахлынула безудержная печаль. – Она так и не рассказала, почему была уверена, что я пойду вместе с ней.

Милагрос заплакал и, выбрав уголья из костра, стал тереть ими свое мокрое от слез лицо.

– Один наш шаман сказал Анхелике, что хотя она и покинула свою деревню, умрет она среди своего народа, а душа ее останется частью родного племени. – Милагрос жестко взглянул на меня, словно я собиралась его перебить. – Этот шаман уверил ее, что об этом позаботится девушка с волосами и глазами такого цвета, как у тебя.

– Но я думала, что ее народ никак не контактирует с белыми, – сказала я.

Слезы текли по лицу Милагроса, пока он объяснял, что в прежние времена его народ жил ближе к большой реке. – Теперь о тех днях помнят лишь немногие оставшиеся в живых старики, – сказал он тихо. – А позднее мы стали все дальше и дальше уходить в лес.

Я не вижу больше причины продолжать этот переход, подавленно думала я. Без этой старой женщины что мне делать среди ее народа? Она была главной причиной моего пребывания здесь.

– Что мне теперь делать? Ты отведешь меня обратно в миссию? – спросила я и, увидев недоумение на лице Милагроса, добавила: – Ведь принести ее пепел – это не одно и то же.

– Это одно и то же, – произнес он вполголоса. – Для нее это было важнее всего, – прибавил он, цепляя один из калабашей с пеплом мне на пояс.

Рейтинг@Mail.ru