Марина защищалась, я метнулся
разнять вас, я в сумятицу, в движенье
рук, лиц, иных частей, мелькавшей стали
как вклиниться успел…что сделать? Шрам
остался на руке… Я боль потом
почувствовал, я, кровь когда смывал,
не разбирая, чья вся эта кровь
и почему ее так много, много…
Я клял тебя, себя, судьбу и бога.
48
Упавший на пол труп твоим был трупом.
Я проверять дыхание, держать
у губ чуть теплых зеркало – без толку:
труп трупом; я дрожать, я голосить,
пугать соседей: надо что-то делать,
кого-то звать. – Ты что? Молчи, молчи!
– «Но…» – От квартиры где лежат ключи?
– «Есть связка у меня». – Оставь здесь, выкинь,
сотри следы. – «Врача!» – Какой тут врач!
Не видишь, что ли? – «Разве умерла?»
– Мертвее не бывает. – Я поверил
в твою смерть, я прошел, шатаясь, к двери –
бежать отсюда, все оставить так,
как есть. Пусть ищут и находят пусть:
я не скрываюсь. В будущем – тюрьма,
теперь – как не сойти бы мне с ума.
49
Пощечина. Мотаю головой
и прихожу в себя, пью воду, много,
захлебываясь, теплую глотаю.
И, кто из нас сумел тебя убить,
я до сих пор не знаю. Быть не может,
чтоб это я… Я помню все движенья
свои в короткой схватке: так, вот так –
неловкие и медленные – так.
Боялся навредить ей, не спасти –
как на тебя подумать мог, что смерти
предашься так безвольно? Непонятно,
откуда труп, откуда крови пятна,
откуда этот запах.
Мы сидели
до вечера, мы ждали, что уймется
движение на улицах, удастся
нам незаметно с ношею пройти
до близко припаркованной машины,
а там – путь дальний, снежный, след резины
на дальних пустырях, поспешный труд,
чтоб как-то от людей запрятать труп.
50
Воскресни, ведь это просто, а?
Кость, плоти восстанови.
Не можешь чего? Ну да – больна,
ну темное что есть в крови,
ну слабость, ну жил разорванность,
ну сердце металл чужой
трогает, острый ржавеет,
ворочаешь его собой,
ну как-то уже без воздуха
обходишься – и сама
перенимаешь комнатную
температуру – а тут зима.
Но это ведь все неважное,
малое – можно жить,
надо жить, и не такое ведь
приходилось с тобой сносить.
Все раны, уроны разные
можно ведь и стерпеть
заживо – прогони ее,
сучую суку, смерть.
Воскресни, как смерти не было,
не вспомни мою в ней роль,
чтоб все нездоровье сгинуло,
даже старая стихла боль.
51
Я одевал тебя – к чему теперь
приличия, раз темень на дворе
и некому смотреть? Я белый батник
нашел в комоде, вытащил оттуда
прямую юбку, выгладил ее,
я причесал растрепанные пряди,
иконку положил, сложил крестом
такие руки тонкие, что страшно
сломать их было, – белые бессильно
легли под грудью, я свечу зажег
и закурил. И сизый дым поплыл
по комнате и, едкий, заклубился
вокруг тебя, меня, распространился
по всей квартире – и невидим стал
твой смертный лик. Не закрывал зеркал
материей тяжолой, грубой, черной,
и в воздухе светло было тлетворном.
52
Мы труп несли. Ты билась головой
о грязные ступени, я хрипел
одышливо, я путался ногами
в неровном спуске, ты отяжелела
от смерти, я от ужаса ослаб,
она руководила, страшно было
подъездных звуков: хлопанья дверей,
мяуканья, жилого шума. Явно
мы были подозрительны – взгляни,
сосед-бездельник: две согнув спины,
подельники добычу забирают,
несут свое и устали не знают.
53
Мы тело отнесли вниз, погрузили
в багажник – труд совместный, труд благой.
Лежи, как в лоне матери – сырой
земли, в клубок свернувшись,
уткнувшись
головой себе в колени,
безмолвная, бессильная.
Тебе
мой долг уплачен: я, сдирая кожу,
копал могилу, клал продроглый труп
внутрь, в тьму земную. Хорошо, что чуть
оттаяла, я ломом управлялся,
рыл заступом тяжолым, запыхался,
холм накидал, сравнял, утрамбовал,
какие-то молитвы бормотал.
Какие? Как блудливый повернулся
язык? Как словом я не поперхнулся?
54
Прими, Господь, рабу твою, прими
невинную, виновную, любую,
прими в свою сень тень немолодую
и робкую. Следы с нее сними
ужасных ран и тления: природа
податлива желаниям твоим,
смерть обратима, есть живые воды,
весь ход событий тоже обратим.
И бывшее становится небывшим,
не музыку – иной порядок слышим,
и где ты, смерть, где жало, где коса?
Сердечко робким страхом обмирает.
Она жива, она не понимает,
как провела проклятых три часа.
55
Над умершей свет газовый, нимб синий,
почти что жизнь: черты укрупнены
лица, есть в строгости цветов и линий
дословно, точно сбывшиеся сны;
твои глаза – две бездны светло-серых,
и груди утучнились, поднялись.
Большую силу обретает вера,
забравшись в небо, в этакую высь.
Но я не верю. Где морщины, пряди
седые, где убытки стольких лет,
мои следы где? В светлом вертограде
предвижу я лишенную примет
тень ложную: душа скорее тела
в нас гибнет – до последнего предела.
От страха умирает…
56
Мысли мелькали такие, но делалось нужное дело,
руки ворочали ломом, ноги вглубь заступ давили;
не отставала она, не халтурила; мерзлые глыбы
молча ворочали, злобно – и углублялась могила.
Надо хотя бы полметра земли над тобою насыпать,
чтоб защитить милый труп от собак. Уже руки в мозолях…
Эта оставлена стройка давно: еще при коммунистах
старое здание школы забором глухим обнесли и
сроки означили школьникам, но подросли поколенья,
старый забор покосился, деревья кругом подпирают,
десятилетья развалинам вид придают благородный;
семь лет назад заявились какие-то люди, пригнали
технику – вот они, оба заржавевших, замерших крана.
Если у этого места гений есть, он – лежебока,
он – разоритель строителей, он – устроитель поджогов.
Ну так прости и прощай. Крест из веток, тут найденных, сделал
и положил над тобою – прощай; вспоминаю, как было
в нашей любви; только руки трясутся – усталость
ходит в них так ходуном, я застегивать куртку пытался –
пуговицы обрывал, на гнилых не удержатся нитках,
я зажимал их в горсти: упустить – так оставлю улики.
Надо бы взять чего выпить, и горькое курево горло
кашлем надсадным дерет. Я приду домой – выпью, найду там.
57
Мы отошли от места, мы молчали,
она ко мне пыталась потянуться,
приникнуть как-то – я не обращал
внимания на жесты, их вполне
прямую недвусмысленность. Мне было
не до того: рвало пустою желчью,
душа скорбела, и болела печень.
58. Марина
Стой. Вытрись. Обопрись. Возьми платок.
Воды глотни. Да что ты, в самом деле.
Приди в себя. Нам надо быть умнее.
Нас могут вызвать – надо проработать,
продумать показания, сойтись
в подробностях, но так, чтоб был зазор,
надуманными чтобы не казались
слова двоих не связанных друг с другом
свидетелей…
И мы с тобою станем
встречаться тайно. Заведи себе
второй мобильный. Я буду ходить
к тебе по вечерам. Теперь уж нам
не отойти надолго друг от друга:
судьба связала тесно и упруго…
Мой милый, горя этого всего
она не стоит…
59. Марина
Прости меня за горькие слова,
прости, прости, любимый! Не смогла
я брата уберечь – тебя спасу,
пойдем со мною. Надо, надо выпить.
Пойдем со мною: сын уехал в Питер,
пуста квартира, и свежа постель,
любовь не сможет, так повалит хмель;
после такого дела сколько жара
мы сможем выпустить, возлюбленная пара!
60
Прочь, прочь от ней, отсюда я бежал.
Я повернул в какие-то дворы,
в глухие подворотни, ноги путал
и слышал за собою легкий цокот
подкованных и быстрых каблучков,
я запыхался, я согнулся, руки
прижал к коленям – приближался звук,
но замер, повернул, исчез за шумом
машин.
Я отдышался и побрел домой,
мой страшен вид – помятый, чуть живой.
61
А ведь она заметила меня.
Зачем-то пожалела, униженья
не захотела видеть, добивать…
Стук отдалялся, в улицах терялся.
Я вышел из убежища, пропахший
миазмами его, – хорош любовник
хоть для такой…
62
Глухая ночь. Не далеко от центра,
а как в глухих окраинах темно.
Иду тропой неверной, брать машину
боюсь. Когда был молод, проходил
такие расстояния в полночи,
но это – останавливаясь пить:
тогда ночь напролет нам продавали…
Мы славно расстоянья коротали.
Дошел, разделся, завалился спать –
ни пить не стал, ни мертвых поминать…
63
А смысл какой сдавать ее властям?
Ты, что ли, веришь в справедливость мести?
С чего бы? Умножать законом зло
мы можем, это просто, громоздить
на смерть другую смерть, за срок, отнятый
у жизни, исчислять срока тюрьмы,
чтить каббалу, брать коэффициенты:
за день твой сколько взять моих, ее,
и хватит ли их? Мы долги заплатим?
Останешься должна нам? Как считать?
Не умножать страдания, когда
их можно не умножить, – это бритва
Оккамовой нержАвеющей стали.
Мы правосудью верить перестали.
64
Я б запил, но здоровье, но мой нрав
унылый, робкий, мелочный… Я в книги
зарылся с головою, я читал
Бальзака или Диккенса – не помню,
но что-то мне знакомое давно
листал, блуждал по буквам мутным взглядом –
твой лик всплывал и оставался рядом
с открытою страницей… Я гадал
по строчкам, их ответ не понимал.
65
Так время проходило в одиноком
квартирном заточении. Я ждал,
что вызовут в полицию, начнут
свои расспросы. Буду лгать привычно,
отдамся им на волю, горемычный, –
пусть ищут отпечатки, пусть находят,
а я признаюсь, я и так на взводе,
пускай сажают. Перемена места
меня не занимала, если честно.
66
Никто не приходил. Пути кривы
у правосудия – когда не надо, вредно,
мчит голову сломя. Мы кто, сказать
по правде, чтобы нами занимались?
Будь мы преступники, будь жертвы… Таковы
Фемиды русской правила игры,
что, чувствуя отсутствие наживы,
она трактует сроки терпеливо.
67
А что Марина? Мне о ней забыть
хотелось, но она, оставив пыл
смешной тогдашний, к правильной осаде
в сознанье сил и сроков приступила:
она за мной ходила, мне звонила,
ждала под дверью; я, пока хватало
сил, ей сопротивлялся, но, должно быть,
она была права насчет отравы –
мне становилось хуже; я впустил
ее к себе домой – ты не подумай
себе: я полумертв был, ничего
быть не могло, я вял, угрюм и грязен
ее встречал – она как разглядела,
так сразу заметалась…
Расхотела…
68
Я вызову врача. – «Не надо». – Надо!
Ты погляди: весь белый, пот холодный,
да краше в гроб кладут! – «Вот и клади,
когда пора; пока я жив – уйди».
69
Лет столько-то, такой-то точный адрес,
такие-то симптомы. Да, мы ждем. –
Шлагбаум поднимаем, гости в дом –
их двое: суетлива медсестра,
вальяжен врач. – Зашла к нему вчера,
все думала – пройдет, поила теплым. –
Врач нацепляет цейсовские стекла,
разыгрывает Чехова. – «Их штербе», –
шепчу ему, но он не понимает,
он с шеи гибкий стетоскоп снимает.
70
«Дышите, не дышите, встаньте, лягте,
поворотитесь боком, так, вот этак». –
Силен и груб, ворочает меня
и слушает. – «Ну, надо увозить.
Белье возьмите, тапки, бритву, мыло.
Недельку полежит, а там посмотрим»…
Разрежем труп блестящим, чистым, острым…
71
И я сошел за ними в лифт, мы – в глубь
подъездного колодца; я боялся,
чтобы меня несли, как я ее,
ведь я еще не труп, передвигался
со свистом в легких, трением в костях.
Я б пошатнулся, я бы пал во прах,
в зовущую подлифтенную бездну:
что ждать конца в мученьях бесполезных?
Попам, что ль, верить, что какой-то грех
самоубийство… И похуже всех…
Но упустил момент – сомкнулись створы
и разомкнулись. Только разговоры
решимость вся моя – я жить хочу,
о смерти мерзкой только что шучу.
72
Переезд последний, тряский
кончен – серая больница
под таким же серым небом,
принимай меня! Я запах
чувствую обставшей смерти,
томный, тонкий, неизбывный, –
чем еще дышать больному?
Где другой есть, чистый воздух,
неприятный уже легким,
воздух их – живых и ловких?..
73
Здесь пропахло кровью, страхом,
изболевшеюся, серой
плотью, воровской столовой
с подгоревшею подливкой,
мытым полом, едким мылом,
спиртом, пролитым лекарством,
безнадежностью унылой
и безденежьем постыдным.
74
Из приемного покоя
еще вон, видна свобода:
жизнь людская, приминая
грязь московскую, несется,
раздаются крики, маты,
визги шин и рев клаксонов –
против правил успевают
прочь отсюда удалиться.
Их несет волна шальная –
бойтесь, люди, обернуться.
75
Я отсюда когда выйду,
то уже без боли, страха,
то под белою простынкой,
то не ежась в лютый холод –
в жар постылый, в огнь плавильный
вынесут вперед ногами…
************************
************************
************************
прочь гоните прохиндеев
в рясах; жаль, лежу недвижим –
силы нет им дать по шапке.
76
Какие-то лекарства, процедуры,
обходы, измерения – ленивый
и равнодушный, малый обиход
претерпеваю. Привыкаю к смерти.
Не без урона каждый день немилый
на вечер провожаю, ночь любую
не без ущерба ниц лежу – чего
еще беднягу связывает с жизнью?
И мысли длятся, путаются злые,
и сроки ненадежны никакие.
77
Она ко мне ходила, приносила
бульоны, я выслушивал ее
надежды, сквозь пугливое нытье:
все будет хорошо, ты потерпи.
– «Устал, уйди…» – Да-да, ложись поспи.
78
Московская весна. Свежо и мокро
пахнуло ветром. Ломкий лед лежит
на крышах. Начинает, бьет капель
размеренно и верно, углубляет
во льду и камне лунки – беспокойной
водой полны, как будто воробьи
в них плещутся, а не сама вода,
уставшая от зимней немоты,
резвится, беспокойная, блажная,
из льда и смерти вольно истекая.
79
Какое к богу, к черту умиленье,
смиренье? Мерзость мерзкая вокруг,
со смертушкой с родимою сам-друг
в казенном пребываю заведенье –
в Тринадцатой больнице; близко здесь
до неба или хуже; ночь бессонна,
машины шарят светом заоконным
по стенам, потолку – спешу прочесть
я в свете беглом приговор суровый;
листок, врачом забытый, изучаю.
Я до утра уже не доживаю.