– Мистер Экермен, – сказал джентльмен, стоявший рядом с начальником тюрьмы, – может быть, этот несчастный несколько успокоится, если я заверю его, что, вынося ему приговор, судьи прекрасно знали, кто он.
– Но они, может, не знают, как это страшно! – крикнул палач, подползая на коленях к говорившему и протягивая к нему руки. – А для меня это во сто раз страшнее, чем для всякого другого. Скажите им это, сэр. Пошлите им сказать! Мне страшнее, чем другим, потому что мне столько раз приходилось это делать. Отложите казнь, пока не дадите им знать!
По знаку начальника, сторожа, которые привели Денниса, подошли к нему. Он испустил раздирающий крик:
– Постойте! Подождите! Минутку, одну только минутку! Есть еще последняя надежда. Одного из нас троих должны казнить на Блумсбери. Отправьте меня туда, – может, тем временем придет помилование. Наверное придет! Ради Христа, отправьте меня на Блумсбери-сквер, не вешайте меня здесь! Это убийство!
Его подтащили к наковальне, но даже сквозь лязг и грохот кузнечного молота и хриплый рев толпы слышны были его вопли. Он кричал, что ему известна тайна происхождения Хью, что отец Хью жив, что это знатный вельможа, что он, Деннис, знает не одну семейную тайну, но, если ему не дадут отсрочки, он унесет их с собой в могилу. Так он вопил в исступлении, пока голос не изменил ему, и он, наконец, свалился, как мешок, на руки сторожей.
В эту минуту часы начали бить полдень, и с первым их ударом зазвонил тюремный колокол. Начальство и судейские с двумя шерифами во главе направились к двери. Не успел еще затихнуть бой часов, как все было готово.
Хью объявили, что пора идти, и осведомились, не хочет ли он сказать что-нибудь.
– Сказать? Нет… Впрочем, постойте, я скажу два слова, – добавил он неожиданно, взглянув на Барнеби. – Подойди ко мне, мальчик.
Он крепко пожал руку своему несчастному товарищу, и в эту минуту выражение доброты, почти нежности смягчило свирепую суровость его лица.
– Вот что я скажу, – воскликнул он, смелым взглядом обводя стоявших вокруг, – если бы у меня было десять жизней и потеря каждой грозила бы мне в десять раз большими муками, я бы все эти десять жизней отдал – да, да, отдал бы, хоть вы, может, мне и не верите! – чтобы спасти жизнь ему. – Он снова сжал руку Барнеби. – Он погибает по моей вине.
– Неправда, Хью, вовсе не по твоей, – ласково сказал Барнеби. – Ты ни в чем не виноват, ты всегда был очень добр ко мне. Подумай, Хью, ведь мы сейчас узнаем, почему светят звезды!
– Черт меня дернул увести его от нее! Не думал я, что это плохо для него кончится, – добавил Хью тише, положив руку на голову Барнеби. – Пусть она меня простит, и он тоже. Слушайте, джентльмены, – он заговорил уже прежним резким тоном. – Видите этого паренька?
Некоторые из стоявших вокруг в недоумении пробормотали «да».
– Вот этот джентльмен, – Хью указал пальцем на священника, – в последние дни не раз твердил мне, что надо верить, твердо верить в бога и уповать на него. Вы, видите, каков я – скорее скот, чем человек, мне это не раз говорили. Но я верил, верил так крепко, как только можно верить, что его жизнь пощадят. Взгляните на него – вы видите, что это за человек?
Барнеби между тем отошел к двери и оттуда знаками звал Хью.
– Если уж это не вера, тогда какая еще нужна? – воскликнул Хью, подняв правую руку и глаза к небу. Он был похож в эту минуту на грозного пророка, вдохновленного близостью смерти. – Только она и могла заставить человека, рожденного и выросшего так, как я, надеяться на милосердие в этом бесчувственном, жестоком, беспощадном мире. В первый раз в жизни я сейчас обращаюсь с молитвой к богу – пусть гнев его обрушится на эту человеческую бойню! Будь проклят черный столб, на котором я буду висеть, проклинаю его от имени всех его жертв, бывших, настоящих и будущих! Будь проклят тот человек, который знает, что он мне отец. Пусть же и он умрет не на своей пуховой постели, а насильственной смертью, как я, и пусть только ночной ветер плачет над его могилой. Аминь!
Хью опустил руку и решительным шагом пошел к двери. Это был снова прежний Хью.
– Все? – спросил начальник тюрьмы.
– Все, – ответил Хью и, не глядя на Барнеби, жестом приказал ему не подходить.
– Тогда идите!
– Да, вот еще что, – сказал вдруг Хью быстро и оглянулся. – Не хочет ли кто взять мою собаку – только с условием, что будет обращаться с ней хорошо? Она осталась в том доме, где я укрывался. Лучшего пса не найти. Первое время он будет выть по мне, ну, да скоро перестанет. Вам, наверно, удивительно, что я в такую минуту думаю о собаке, – добавил он с легким смешком. – Но если бы хоть один человек на свете любил меня вполовину так, как она, я бы подумал и о нем.
Не сказав больше ни слова, Хью вышел и стал там, где полагалось. Сохраняя беспечно-равнодушный вид, он, однако, прислушивался с каким-то угрюмым вниманием и внезапно пробудившимся интересом к заупокойной молитве, которую читал священник.
Как только он вышел к эшафоту, туда же поволокли Денниса. Остальное видела толпа.
Барнеби хотел было одновременно с Хью подняться на эшафот, он даже сделал попытку пройти первым, но его остановили: казнь его должна была состояться не здесь. Через несколько минут вернулись шерифы, и та же процессия двинулась по коридорам и переходам тюрьмы к другим воротам, где уже ждала телега. Опустив голову, чтобы не видеть того, что, как он знал, ему пришлось бы увидеть, Барнеби сел в телегу, печальный, но вместе с тем полный какой-то ребячьей гордости и даже нетерпения. По сторонам, впереди и позади него сели те, кто его сопровождал. Экипажи шерифов тронулись первые, телегу окружили конвойные, и она медленно двинулась по запруженной народом улице среди невероятной давки и толчеи к разрушенному дому лорда Мэнсфилда.
Печальное это было зрелище – такой парад силы и пышности, столько солдат вокруг одного беспомощного юноши! А еще грустнее было видеть, как он ехал на казнь: его больная душа находила странное утешение в том, что у окон и на улицах толпится множество людей, и даже в такую минуту его радовало ясное небо, и он, улыбаясь, загляделся в его бездонную синеву.
Но немало было уже таких зрелищ после подавления мятежа, немало сцен и трогательных и ужасающих, способных вызвать гораздо больше жалости к осужденным, чем уважения к закону, чья мощная длань теперь, когда опасность миновала, действовала так же энергично, как постыдно бездействовала в дни смуты и бедствий. На том же Блумсбери-сквер были повешены двое калек, совсем еще мальчики, – один с деревяшкой вместо ноги, другой – на костылях, так как обе ноги у него были вывернуты в суставах. Когда палач готовился уже вытолкнуть у них из-под ног тележку, кто-то заметил, что они стоят не лицом, а спиной к дому, который громили вместе с другими, – и предсмертные муки их продлили, чтобы исправить это упущение. Другого мальчика повесили на Бау-стрит, еще несколько – в разных частях города. Казнены были и четыре несчастных женщины – словом, кара за участие в бунте обрушилась главным образом на самых слабых и безответных, на менее всего виновных. И великолепной насмешкой над лжерелигиоэной шумихой, которая привела к таким бедствиям, было то, что некоторые из осужденных бунтовщиков оказались католиками и перед смертью пожелали, чтобы их напутствовал католический священник.
Одного юношу привезли вешать на Бишопсгейт-стрит. Старый седой отец ждал его у виселицы, поцеловал перед тем, как юноша взошел на эшафот, и, сидя тут же на земле, ждал, пока тело не сняли с виселицы. Ему хотели отдать тело сына, но бедняку не на что было нанять носилки и купить гроб. Он покорно шагал рядом с телегой, на которой труп повезли обратно в тюрьму, и то и дело пытался потрогать безжизненную руку сына.
Но чернь быстро забывала эти подробности, а если и помнила, то они ее не трогали. И в то время, как множество людей теснились и чуть не дрались, стремясь пробраться поближе к виселице перед Ньюгетской тюрьмой, чтобы поглазеть на повешенных, другие зеваки бежали за телегой обреченного Барнеби, туда, где уже и без того собралась в ожидании нового зрелища густая толпа.
В тот самый день и почти в тот же час мистер Уиллет-старший сидел и курил трубку в одной из комнат «Черного Льва». Несмотря на жаркую летнюю погоду, мистер Уиллет придвинулся очень близко к огню. Он усиленно размышлял, а в такие минуты имел обыкновение медленно поджариваться у огня, полагая, очевидно, что этот процесс благотворно влияет на выплавку идей в мозгу, – стоило ему разогреться до шипения, как мысли начинали притекать так усиленно, что он иногда сам удивлялся их обилию.
Друзья и знакомые тысячу раз утешали мистера Уиллета, заверяя его, что он может за возмещением убытков, причиненных ему во время разгрома гостиницы, «обратиться к графству». Но, к несчастью, это выражение очень напоминало другое, весьма ходкое: «обратиться к приходу», и в уме мистера Уиллета вызывало малоутешительные ассоциации с полным разорением и нищенством. Поэтому на такие советы он отвечал только горестным покачиванием головы или испуганным взглядом и, как всеми было замечено, после визитов утешителей бывал настроен меланхоличнее, чем всегда.
Но вот сегодня – потому ли, что он уже поджарился как раз в меру и мозг его работал особенно четко, потому ли, что он так долго обдумывал этот вопрос или, наконец, благодаря всем этим благоприятным обстоятельствам вместе, – случилось так, что, когда мистер Уиллег сидел у камелька, в глубочайших тайниках его ума вдруг мелькнула туманная идея, или, вернее, слабый проблеск идеи, что он может из общественных сумм почерпнуть средства на восстановление «Майского Древа» и тогда оно займет прежнее видное место среди гостиниц всего мира. Этот слабый луч света в его мозгу разгорелся и засиял так ярко, что в конце концов мысль стала перед ним не менее явственно и зримо, чем огонь, у которого он сидел. Вполне убежденный, что он первый сделал это открытие, что он выследил поднял, поймал и ухватил за хвост совершенно оригинальную идею, никогда еще не приходившую в голову ни одному человеку, живому или мертвому, мистер Уиллет отложил трубку, потер руки и громко хихикнул.
– Эге, отец, ты, я вижу, сегодня весел, – сказал вошедший в эту минуту Джо. – Что случилось?
– Ничего особенного. – Мистер Уиллет снова захихикал. – Ничего особенного, Джозеф. Расскажи что-нибудь про Сальвану.
Высказав такое пожелание, мистер Уиллет хихикнул в третий раз, проявив необычное для него легкомыслие, после чего снова сунул трубку в рот.
– Что же тебе рассказать, отец? – спросил Джо, погладив его по плечу и заглядывая ему в лицо. – Что я вернулся оттуда беднее церковной мыши? Так ты сам это знаешь. Что я там был ранен и вернулся калекой? Тебе и это известно.
– Ее отняли, – пробормотал мистер Уиллет, глядя в огонь. – При защите Сальваны в Америке, где идет война.
– Совершенно верно, – подтвердил Джо с улыбкой, облокотясь на спинку его стула. – Об этом я и пришел потолковать с тобой. Видишь ли, человеку с одной только рукой нелегко найти себе занятие в этом мире.
Такая сложная и глубокая мысль мистеру Уиллету до сих пор еще ни разу не приходила в голову. Она требовала длительного рассмотрения, поэтому он оставил без ответа замечание Джо.
– Во всяком случае, – продолжал Джо, – калека не может, как другие, выбирать себе любое дело и любым способом зарабатывать кусок хлеба. Он не может сказать: «Я хочу заниматься тем и не хочу заниматься этим», а вынужден брать такую работу, какую может делать, и быть благодарным и за нее… Что ты сказал?
Мистер Уиллет, в задумчивости тихонько повторявший «при обороне Сальваны», был несколько смущен тем, что его услышали, и ответил:
– Ничего.
– Так вот какое дело, отец! Ты знаешь, что мистер Эдвард приехал сейчас из Вест-Индии[95]. Уехав из Лондона в тот же день, когда я убежал из дому, он отправился на один остров, где живет его школьный товарищ, разыскал его и, спрягав в карман гордость, согласился поступить к нему на службу – управлять его имением. Ну, а потом… Одним словом, ему повезла, он разбогател. Теперь он приехал в Англию уже по своим собственным делам и очень скоро уедет обратно. Большое счастье, что мы с ним вернулись одновременно и во время беспорядков здесь встретились: во-первых, нам удалось оказать услугу нашим старым друзьям, во-вторых, это открывает мне дорогу в жизни и я не буду для тебя обузой. Попросту говоря, отец, он предлагает мне службу у себя. А я рад уже и тому, что могу быть по-настоящему полезен. Так что я уеду вместе с ним и постараюсь действовать моей единственной рукой как можно усерднее.
Мистер Уиллет был убежден, что Вест-Индия, как и все чужие страны, населена дикарями, которые только и делают, что зарывают трубки мира, размахивают томагавками и татуируют тело разными фантастическими рисунками. Поэтому, услышав такую новость, он откинулся на спинку стула, вынул трубку изо рта и уставился на Джо с таким ужасом, как будто уже видел воочию, как его сына, привязанного к столбу, истязают на потеху толпе дикарей. Трудно сказать, в какой форме мистер Уиллет выразил бы обуревавшие его чувства, да и не стоит гадать об этом: ибо раньше, чем он успел рот раскрыть, в комнату влетела Долли Варден, вся в слезах, и, не говоря ни слова, бросилась в объятия Джо, обхватив его шею своими белыми ручками.
– Долли! – ахнул Джо. – Долли!
– Да, да, зовите меня так, всегда только так! – прорыдала дочка слесаря. – И никогда больше не будьте ко мне холодны и равнодушны и не корите меня за мои глупые выходки – я давно в них раскаялась! Обещайте мне это, Джо, или я умру!
– Я вас укорял?! – только и сказал Джо.
– Да – потому что каждое ваше доброе слово для меня как упрек и разрывает мне сердце. Потому что после того, как вы столько из-за меня выстрадали, и я вас мучила своими капризами, вы все же так добры ко мне, так благородны, Джо!
Джо не мог выговорить ни слова. Он был нем, но за него удивительно красноречиво говорила его единственная рука, обнимавшая Долли.
– Если бы вы хоть словом, хоть одним словечком дали мне понять, как мало я заслуживаю вашего прощения и доброты! – всхлипывала Долли, все крепче прижимаясь к нему. – Если бы вы хоть на миг возгордились, мне было бы легче!
– «Возгордился»! – повторил Джо с улыбкой, которая как бы говорила: «Есть чем гордиться такому, как я».
– Да, вам есть чем гордиться передо мной! – воскликнула Долли, и, казалось, вся ее душа изливалась в ее голосе, в этом бурном потоке слез и горячих слов. – А мне за себя стыдно, очень стыдно, и я рада этому. И, если бы даже можно было вернуть прошлое и сделать так, чтобы наше прощание было только вчера, – мне было бы так же, стыдно за себя.
Было ли когда-нибудь у влюбленного такое лицо, как у Джо в эту минуту?
– Джо, милый, – говорила Долли. – Я всегда вас любила, всегда в душе это знала, но я была такая пустая и тщеславная девчонка! Когда вы ушли в тот последний вечер, я думала, что вы вернетесь. Я была уверена в этом. Я на коленях просила бога, чтобы вы вернулись! И все эти долгие-долгие годы я никогда вас не забывала и не переставала надеяться на нашу счастливую встречу.
С красноречивостью руки Джо не могли сравниться никакие страстные речи, а губы его были красноречивее руки, хотя не произнесли еще ни единого слова.
– А теперь я вам вот что скажу, – горячо воскликнула Долли, дрожа от волнения. – Если бы вы даже были не такой, как сейчас, а совсем больной, разбитый человек, беспомощный, жалкий калека, если бы все, кроме меня, видели в вас просто развалину, – я и тогда стала бы вашей женой, любимый мой, я вышла бы за вас с большей гордостью и радостью, чем за самого благородного лорда в Англии.
– Боже, чем я заслужил такое счастье! – вырвалось У Джо.
– Вы помогли мне понять себя и оценить вас, – сказала Долли, поднимая к нему свое милое личико. – И я постараюсь стать лучше, чтобы быть достойной вашей верной и мужественной души. В будущем вы сами это увидите, Джо, милый. И не только теперь, пока мы оба молоды и полны надежд, но и всегда, до глубокой старости я буду вам любящей, терпеливой и всегда заботливой женой. Я буду думать только о вас, всегда учиться получше угождать вам, доказывать вам свою преданность и любовь. Да, да, Джо, верьте мне!
Джо способен был отвечать ей только прежним безмолвным красноречием губ и руки, но это было как раз то, что нужно.
– У нас дома уже все знают, – сказала Долли. – Ради тебя я готова была бы даже порвать со своими. Но они тоже рады, они, как и я, гордятся тобой и благодарны тебе. Ведь ты же теперь не будешь смотреть на меня только как на старую знакомую, которую ты знавал еще маленькой девочкой? Нет, Джо?
Стоит ли повторять то, что ответил Джо? Он сказал очень много, и Долли не осталась в долгу. И обнимал он ее, хотя и одной рукой, но очень крепко, а Долли этому не противилась. И если было когда-нибудь двое счастливых людей в нашем мире (который при всех его недостатках не так уж плох), то можно, пожалуй, с уверенностью утверждать, что это были Долли и Джо.
Сказать, что сцена эта поразила мистера Уиллета-старшего так, как только способно что-либо поразить человека, что он впервые познал высочайшую, до сих пор недоступную ему степень изумления, и на него просто столбняк нашел,значило бы изобразить его состояние духа в самых бледных и слабых выражениях. Если бы в комнату внезапно влетела сказочная птица-гриф, или орел, или летучий слон, или крылатый морж и, посадив его к себе на спину, умчал в самое сердце «сальван», это показалось бы мистеру Уиллету обыкновенным, повседневным явлением по сравнению с тем, что происходило у него на глазах. Сидеть смирно рядом и видеть и слышать, как его сын с молодой девицей, совершенно не замечая его, не обращая на него ровно никакого внимания, страстно воркуют, обнимаются, целуются без всякого стеснения у него на глазах! Положение было такое необычайное, непостижимое, настолько выходило за пределы всякого понимания, что Джон от удивления словно впал в летаргию и не мог от нее очнуться, как заколдованная спящая красавица в первый год ее столетнего волшебного сна.
– Отец, – сказал, наконец, Джо, выдвигая вперед Долли. – Ты знаешь, кто это?
Мистер Уиллет посмотрел на нее, на сына, снова на Долли, потом сделал неудачную попытку втянуть дым из давно потухшей трубки.
– Скажи же хоть слово, отец, ну, хотя бы «здравствуйте», – настаивал Джо.
– Разумеется, Джозеф, – изрек, наконец, мистер Уиллет. – Конечно! Почему бы и нет?
– Правильно, – подхватил Джо. – Почему бы и нет?
– Вот именно, – повторил его отец. – Почему бы и нет? – И после такого замечания, произнесенного вполголоса, словно он про себя обсуждал этот весьма важный вопрос, мистер Уиллет умял мизинцем правой руки табак в трубке и снова погрузился в молчание.
Так он молчал добрых полчаса, хотя Долли умилительно-ласково раз десять спрашивала, не гневается ли он на нее. Сидел полчаса неподвижно, как истукан. Потом, совершенно неожиданно, громко и отрывисто захохотал, сильно испугав молодую пару, и повторяя: «Разумеется, Джозеф, почему бы и нет?» – встал и отправился на прогулку.
Старый Джон не дошел до Золотого Ключа, ибо между «Черным Львом» и Золотым Ключом лежит целый лабиринт улиц (как знает каждый, кому известно расстояние между Клеркенуэлом и Уайтчеплом), а Джон никак не мог считаться хорошим ходоком.
Но если Золотой Ключ Джону был не по пути, то нам он по пути, и в этой главе мы заглянем туда.
Сам Золотой Ключ, висевший на фасаде, как эмблема слесарного ремесла, был сорван бунтовщиками и грубо истоптан ногами. Но теперь его снова водрузили на место, и во всем блеске новой позолоты он был даже эффектнее, чем прежде. Да и весь фасад дома, подправленный и приукрашенный, имел совсем новенький вид, и если бы кто-либо из громивших его бунтовщиков еще оставался на свободе, то видеть таким обновленным этот старый счастливый дом было бы, конечно, для него горше желчи и полыни.
По сегодня ставки в мастерской были закрыты, на всех верхних окнах опущены шторы, и оттого дом, против обыкновения, имел печальный, даже траурный вид. Это не удивляло соседей, часто видывавших в былые времена, как сюда входил бедный Барнеби. Наружная дверь была полуоткрыта, но в мастерской не раздавался стук молотка, и на холодной золе горна дремал кот. Везде было пусто, безмолвно и уныло.
Мистер Хардейл и Эдвард Честер сошлись на пороге входной двери. Эдвард посторонился, пропуская вперед мистера Хардейла. Оба вошли в дом, как свои люди, которые привыкли приходить и уходить запросто, и заперли за собой дверь.
Пройдя через столовую и поднявшись по невысокой, по крутой лестнице, они вошли в парадную гостиную, гордость миссис Варден и некогда арену хозяйственной деятельности мисс Миггс.
– Варден говорил мне, что он вчера вечером привез сюда Мэри, – сказал мистер Хардейл.
– Да, она сейчас наверху, в комнате над нами, – ответил Эдвард. – Горе ее совсем сломило. Нечего и говорить, что эти добрые люди трогательно ухаживают за ней. Они ее жалеют от всей души.
– Ничуть не сомневаюсь. Благослови их бог за это и многое другое. Вардена нет?
– Нет. Ваш посыльный пришел как раз тогда, когда Варден вернулся, – и они ушли вместе. Варден сегодня всю ночь провел вне дома… Но вы это, наверное, знаете, – ведь вы, кажется, были вместе?
– Да. Без него я как без рук. Он уже немолод, старше меня, но просто неутомим.
– И притом самый веселый и мужественный человек на свете!
– Да, другого такого поискать! И как ему не веселиться? Он имеет на это право: он пожинает то, что посеял.
– Не часто людям выпадает такое счастье, – заметил Эдвард после минутной нерешимости.
– Чаще, чем вы думаете, – возразил мистер Хардейл. – Но мы обычно видим только то, что уродилось, забывая о том, что посеяно. Вот и вы делаете ту же ошибку в отношении меня.
Его бледное, измученное лицо и мрачный вид придавали особую убедительность этим словам, и Эдвард в первую минуту не нашел, что ответить.
– Да, да, – продолжал мистер Хардейл, – не так уж трудно было угадать правду. А вы все же ошибались. На мою долю досталось, быть может, больше горя, чем на долю других. Но и я виноват – не сумел нести это бремя, как должно. Где надо было гнуть, я ломал. Я ушел в себя, мудрствовал и бередил свою душу, вместо того чтобы открыть ее всему великому и прекрасному, что создал бог. Тому, для кого все люди – братья, легче нести свой крест. А я отвернулся от мира, и вот теперь расплачиваюсь за это.
Эдвард хотел что-то сказать, но мистер Хардейл, не слушая его, продолжал:
– Расплаты не избежать – слишком поздно. Я иногда думаю, что, если бы можно было начать жизнь сначала, я исправил бы свою ошибку и, пожалуй, не столько во имя добра и справедливости, сколько ради своего же блага. Но при одной мысли, что опять пришлось бы выстрадать то, что я выстрадал, я всей душой инстинктивно восстаю против этого и с грустью говорю себе: если бы даже, зачеркнув прошлое, можно было начать жизнь сначала с уже нажитым опытом, я все-таки остался бы тем же, и все повторилось бы…
– Нет, вы напрасно себя в этом уверили, – сказал Эдвард.
– Рад, что вы так думаете, но я-то знаю себя лучше и потому не доверяю себе… Ну, оставим это, поговорим о другом. Скажите, сэр, вы любите мою племянницу по-прежнему? И она все еще любит вас?
– Она сама мне это сказала. И вы знаете – ведь знаете же, я уверен! – что я не променяю ее любви на все блага мира.
– Вы искренний, честный и бескорыстный человек, – сказал мистер Хардейл. – Вы заставили поверить в это даже такого предубежденного скептика, как я. Подождите здесь, я сейчас вернусь.
Он вышел из комнаты я скоро возвратился вместе с Эммой.
– В тот первый и единственный раз, когда мы трое встретились в доме ее отца, – сказал он, глядя то на Эдварда, то на племянницу, – я вас выгнал и приказал никогда больше не возвращаться.
– Из всей истории нашей любви это – единственное, о чем я никогда не вспоминаю, – сказал Эдвард.
– Вы носите фамилию, которая по некоторым причинам слишком мне неприятна, – продолжал мистер Хардейл. – И признаюсь, я действовал под влиянием незабытой тяжкой обиды. Но в одном я не могу упрекнуть себя: я всегда всей душой желал Эмме настоящего счастья, и при всех моих заблуждениях мною руководило искреннее, горячее стремление заменить ей отца, насколько это в моих слабых силах.
– Дорогой дядя, я не знала другого отца, кроме вас! – воскликнула Эмма. – Я чту память умерших, но любила вас одного всю жизнь. Никакой родной отец не мог быть нежнее к своей дочери, чем вы были ко мне, и с тех пор, как я себя помню, никогда эта доброта не сменялась суровостью.
– Ты слишком ко мне привязана и все прощаешь, – сказал мистер Хардейл. – Но мне и не хотелось бы, чтобы было иначе. Так радостно слышать твои нежные слова! Вспоминать их в разлуке с тобой будет для меня таким утешением, какого ничто другое мне дать не может. Потерпите еще чуточку, Эдвард. Мы с ней столько лет провели вместе, что нелегко мне с ней расстаться и отдать ее вам, хотя я верю, что с вами она будет счастлива.
Он нежно привлек Эмму к себе и, помолчав минуту, продолжал: – Я был к вам несправедлив, сэр, и прошу меня простить. Это не просто фраза и не показное сожаление, я говорю вполне искренне и серьезно. Откровенно признаюсь вам обоим, что было время, когда я, чтобы разлучить вас, потворствовал обману и предательству – я в них не участвовал, но допустил их.
– Вы слишком строги к себе, сэр, – сказал Эдвард. – Забудьте все это.
– Нет, совесть мучает меня, когда я вспоминаю, как я виноват – и это не в первый раз, – возразил мистер Хардейл. – Я не могу расстаться с вами, пока не получу полного прощения. В то уединение, куда я уйду от шумного света, я унесу с собой и без того немалое бремя сожалений и не хочу его увеличивать.
– Мы оба всегда будем благодарны вам, – сказала Эмма. – Я вечно буду любить и уважать вас. И, думая обо мне, помните только одно: что я вам благодарна за прошлое и верю в наше счастливое будущее.
– Будущее! – сказал мистер Хардейл с грустной улыбкой, – Для вас обоих это – прекрасное слово, полное радужных надежд. Мне будущее сулит иное, но я надеюсь, что оно принесет моей душе мир и отдых от забот и страстей. Когда вы уедете, я тоже покину Англию. За границей есть много монастырей. Теперь две главные цели моей жизни достигнуты, и монастырь для меня – наилучший приют. Не огорчайся, мой друг, – ты забываешь, что я старею, и мой жизненный путь уже близится к концу. Ну, да мы еще не раз успеем потолковать об этом и посоветоваться.
– А вы послушаетесь моих советов? – спросила Эмма.
– Я их выслушаю, – ответил мистер Хардейл, целуя ее. – И, конечно, отнесусь к ним с полным вниманием. Что же мне вам еще сказать? Последнее время вы с Эдвардом бывали вместе так много, что мне, пожалуй, больше не к чему говорить о тех обстоятельствах, которые вас разлучили и посеяли между вами недоверие?
– Да, да, не надо, – прошептала Эмма.
– Сознаюсь, я тоже содействовал этому, хотя мне это было противно. Да, человек не должен никогда сходить с широкой дороги чести, даже под благовидным предлогом, что цель оправдывает средства. К благородной цели всегда можно прийти честным путем. А если нельзя, значит и цель недостойная, – так и надо решить и отказаться от нее.
Он посмотрел на Эдварда и сказал уже мягче:
– По состоянию вы теперь почти равны. Я был ей заботливым опекуном. И к тому, что осталось ей от некогда богатого отцовского имения, я хочу добавить в знак моей любви свою лепту, – впрочем, такую скромную, что о ней и говорить не стоит. Эти деньги мне больше не понадобятся. Я рад, что вы уезжаете из Англии. Пусть наш злосчастный дом остается, как он есть, в развалинах. Через несколько лет вы вернетесь на родину и тогда обзаведетесь новым домом, красивее и счастливее старого. Итак, Эдвард, отныне мы друзья?
Эдвард взял протянутую ему руку и горячо пожал ее.
– Спасибо вам за этот быстрый и сердечный ответ, – сказал мистер Хардейл.Теперь, когда я вас ближе узнал, я чувствую, что не мог бы выбрать для Эммы лучшего мужа. Отцу ее вы тоже пришлись бы по душе – он был благородный и добрый человек. Я отдаю ее вам от его имени и с его благословением. Теперь я могу уйти от мира более спокойным и довольным, чем жил в нем.
Он подтолкнул Эмму к Эдварду и шагнул к двери, но его вдруг остановил донесшийся откуда-то страшный шум. Все трое так и застыли на месте.
Громкие крики и бурные возгласы просто раскалывали воздух. Они приближались с каждой минутой и очень скоро перешли в оглушительный рев, донесшийся уже с угла улицы.
– Их надо поскорее унять, – торопливо сказал мистер Хардейл. – Нам следовало предвидеть это и принять меры. Я сейчас выйду к ним.
Но раньше, чем он успел дойти до двери, а Эдвард – схватить шляпу и броситься за ним, обоих снова остановил громкий крик, на этот раз уже с лестницы: в комнату вбежала жена слесаря и, угодив прямехонько н объятия мистера Хардейла, закричала: – Она уже знает! Знает! Мы ее постепенно подготовили и сказали ей все!
Сделав это сообщение и с жаром поблагодарив Бога, миссис Варден, как водится у женщин во всех экстренных случаях, немедленно хлопнулась в обморок.
Все бросились к окну, поспешили поднять раму и выглянули на кишевшую народом улицу. Среди густой толпы, в которой никто ни секунды не стоял спокойно, виднелось красное лицо и плотная фигура Вардена – он барахтался в этой толпе, как человек, который борется с волнами в бурном море. Его то относило назад на десяток-другой ярдов, то бросало вперед почти до двери собственного дома, то снова назад, то он оказывался вдруг на другом тротуаре, через минуту – опять у домов своих соседей, взлетал иногда на ступени какого-нибудь крыльца, и к нему тянулись, приветствуя его, полсотни рук, и огромная толпа надрывала глотки, изо всех сил крича «ура». И хотя эти взрывы восторга могли окончиться для него печально – ему грозила опасность быть разорванным на клочки, – слесарь, ничуть не теряясь, отвечал на крики, пока не охрип, и так азартно махал шляпой, что поля ее почти совсем отделились от тульи.
Перелетая из рук в руки, носясь по волнам людским то туда, то сюда (причем после каждого такого полета он еще больше сиял весельем и радостью и оставался безмятежен, как соломинка на воде), слесарь ни на миг не выпускал чьей-то руки, продетой под его локоть. Крепко прижимая ее к себе, он по временам оборачивался и хлопал своего спутника по плечу, ободряя его улыбкой или сказанным на ухо словом, а главное – старался оберечь его от давки и проложить ему дорогу к Золотому Ключу. И покорный, испуганный и бледный, озираясь вокруг так ошеломленно, как будто он только что воскрес из мертвых и казался себе призраком среди живых, цепляясь за своего храброго старого друга, шел за ним Барнеби – да, да! не дух умершего, а живой Барнеби, во плоти и крови, с нервами, мускулами, с бурно колотившимся сердцем, переполненным до краев.