bannerbannerbanner
полная версияПрочь из города

Денис Ганин
Прочь из города

А ещё там была картошка в ящике, пусть, наверное, сейчас пророщенная уже, с глазками, но – картошка! Мать стола русского, матушка-кормилица. Ну и что, что из Америки привезенная Петром Первым насильно вместо репы и в дополненье к капусте насаждённая.

Как же она выручала всех, картошечка: и в войну, и в голод, и в тюрьме, и на каторге, и в кафе-ресторанах, и в домашних коленка-к-коленке застольях угарных, с песнями, с гармошкою. Рассыпчатая такая с паром, во рту так и тает, так и тает, а добавишь сверху соли щепоточку, уж как она заиграет! А если ещё огурчика к ней солёненького, да сметанки – такой, чтобы ложка стояла, да водочки холодной, из потной стопочки, в капельку, в слезиночку, то и мяса никакого не нужно, а уж рыбы-то и подавно.

Хотя сальце бы, право, не помешало к картошечке. С мясной прожилочкой. А ещё холодец с чесночком – такой, что двинешь тарелкой, а он в ней покачивается, из стороны в сторону, а глаза твои жадные до вкуса его сказочного на поверхности блестящей отражаются, кружки-полукружки морковки разглядывают, от этой самой поверхности до дна его, до рисунка почти до самого на тарелочке. Ох…

Вот если бы только сейчас оказаться им там всем вместе – Ропотовым и Кирсановым в той большой комнате с печкой, с яствами этими из погреба – всем бы тогда хватило и места, и тепла, и пропитания.

При этой мысли Ропотов закрыл глаза, поглубже вжался в своё мягкое и уже не такое холодное сидение, и на его лице медленно проступила улыбка удовольствия, какая обыкновенно бывает у беспечных мечтателей, стоит им лишь только в очередной раз нарисовать в своем воображении ещё одну яркую безукоризненную картину, не забыв при этом расположить в самом её центре, да-да, конечно же, себя.

А что, если Кирсанов туда и уехал, плюнул на всё на это и уехал? Обрадовался бы он тогда их приезду? Да, конечно, едой и заготовками из погреба пришлось бы ему поделиться, от своих ртов голодных отнять. А в час лихолетья, кто знает, будет старый друг таким же милым тебе, добрым и отзывчивым, как раньше? Своя рубашка-то ближе к телу. Дружба – дружбой, а табачок врозь. Не зря же такие пословицы народ сочинил и поминает их раз за разом.

Но, с другой стороны, присоединись они сейчас к Кирсановым – два мужика уже будет в доме, четыре руки, четыре кулака. Время-то теперь лихое наступило, опасность из каждого угла на тебя волком глядит и слюнями исходит. Да и Ленку с Оксанкой сложи, да тёщу прибавь – всё забот меньше на хозяйство да троих детей. Вместе-то сподручнее.

«Будь я сейчас на его месте, только бы обрадовался прибавлению такому», – решил за Кирсанова Ропотов перед тем, как открыть глаза и заглушить мотор. Он привычно потянулся к карману брюк, где всё ещё лежал телефон, чтобы позвонить Димке и сообщить ему о готовности приехать к ним в гости на дачу, но тут же осёкся, опомнившись, и во весь голос протяжно изрёк: «Твою мать!»

Глава XIX

Вернувшись домой, Алексей рассказал о своей шальной идее жене.

Лена долго молчала, обдумывала всё. Скорая встреча с матерью, к тому же спасительная для той, тёплая печка да запасы из погреба, конечно, были серьёзными аргументами. Бросать квартиру в этом случае было не жалко: ничего ценного в ней не было. Самое страшное, что могло бы с случиться за время их отсутствия, – квартира могла сгореть в пожаре. Но лучше уж пусть она сгорит, но без них.

Вот только доедут ли они до дачи Кирсановых? Дорога-то неблизкая. Хватит ли бензина? А если сломается что? Приключится в дороге? Да и будут ли им там рады? А если никого там в момент их приезда не будет – что в таком случае делать? Возвращаться?

– Смотри, в «Солярисе» 30 литров бензина, хватит, чтобы триста километров проехать. Тридцать – до мамы и меньше ста от неё до дачи. Ещё и на обратный путь останется, если, конечно же, здесь, в Москве, всё быстро устаканится, – предвосхищая вопросы Лены, Алексей начал убеждать её в реальности своего плана.

– Алёша, – внезапно Лена остановила его, – ты помнишь, какая прошлой ночью стрельба была? Неужели тебе не страшно куда-то ехать сейчас? А дорога на дачу из Москвы идёт вообще через лес сплошной. Кто угодно может выйти на дорогу и заставить нас остановиться. Что тогда с нами будет, ты вообще можешь себе представить?

– Лена, я не знаю. Что ты от меня хочешь, чтобы я тебе сказал? Я правда не знаю, сможем ли мы добраться до этой дачи. Но я знаю, что как только у нас закончатся эти последние продукты, которые я принёс из «Пятёрки», – а это будет уже в следующие выходные, нам нечего будет есть, нам нечем будет согреваться хотя бы изнутри. И мы просто умрём здесь, в этой комнате, от голода и холода. Как, может быть, уже умерла твоя мама!

– Как ты можешь?! Не рви моё сердце, Алёша, пожалуйста, не надо. Я места себе не нахожу от этого, – по лицу Лены побежали слёзы, которые она сразу же стала растирать руками. – Но мы не можем так рисковать детьми, пойми ты это, не можем! Завтра мы уедем и пропадём в дороге, а останься мы здесь, уже, может быть, послезавтра, начнут развозить продукты и воду по дворам, ты вспомни слова того слесаря. Ну, не верю я, что все нас бросили на произвол судьбы, что никто не беспокоится сейчас о нашем спасении, о спасении всех москвичей. Понимаешь, всех! Не верю!

– Хорошо, – сдался Алексей, выдохнув вместе с воздухом из лёгких большое облако пара. – Будь по-твоему, давай ещё подождём.

Ропотов лёг на спину рядом с Леной, и, не снимая перчаток, положил себе руку на лоб. «Хуже нет – ждать и догонять», – ещё раз повторил он про себя хорошо известную истину.

С другой стороны от Лены, прижавшись к ней, как поросята к свиноматке, расположились дети.

Они сильно сдали за последние дни. Ослабли, исхудали, осунулись, но при этом, кажется, повзрослели. От их былого веселья, беспечности и капризности не осталось и следа.

– Мама, а помнишь, я кашу плохо кушал? – как-то среди ночи прошептал Лене на ухо Павлик.

– Помню, сыночек, конечно, помню, – не открывая глаз, так же шепотом ответила ему Лена. Ропотов и Саша спали рядом.

– Какой же я был дурак!

– Ну что ты, Пашенька! Просто ты был маленький ещё, а теперь ты уже большой и всё понимаешь.

– Я бы сейчас, мама, всю-всю эту кашу сразу бы съел, ничего бы не оставил на тарелке.

– Правда? – Лена заулыбалась. – Всю-всю?

Паша на миг задумался.

– Ну… я бы только Саше и тебе с папой оставил немножко. Вы же, наверное, тоже захотели бы?

– Ну что ты, мой маленький! Мы бы свою кашу всю съели. Зачем нам ещё и твоя?

– Мама, а ты же сказала, что я уже не маленький, а большой. А теперь опять говоришь, что я маленький.

– Сыночек, ты для меня всегда останешься маленьким, даже если станешь большим-пребольшим.

– И даже если стареньким стану, и у меня вырастут усы и борода, всё равно маленьким для тебя буду?

– Да, мой хороший, даже если усы и борода… Спи, мой мальчик, не думай о каше… думай о солнышке, о птичках, о лете, о море… Спи, сыночек, засыпай.

Глава XX

На следующий день после разговора с Леной о возможной поездке Ропотов заглянул к соседу Спиридонову. Тот долго не подходил к двери. Ропотов хотел было уже уйти, но, услышав глухой кашель за дверью, остался и ещё раз постучал, на этот раз сильнее.

Дверь вскоре отворилась. На пороге одетый в верхнюю одежду и завернутый во все мыслимые и немыслимые тряпки стоял Спиридонов.

– А-а, это ты?! – проворчал он и снова закашлял.

– Здрасьте! Не лучше Вам?

– Куда там… Помру я скоро, Алёшка, совсем мне нехорошо.

Может, Вам что принести? Еда-то у Вас есть какая?

– Не беспокойся за меня, старика. Тебе пацанов своих кормить нужно и жену, ага. А я всё равно помру скоро. Лёгкие у меня ни к чёрту, – тут Спиридонов выдал целую серию кашля, а под конец даже сполз вниз по стенке, прямо там, на пороге.

– Ух, что-то в глазах потемнело.

Алексей нагнулся, чтобы поднять Спиридонова, но и у него сил уже не хватило, чтобы справиться одному с этой, всё ещё тяжёлой ношей. Покряхтев немного, Ропотов также сполз по стенке и расположился рядом с Никитичем.

– Слышно что, Аркадий Никитич?

– Хреновые новости, Алёш. Вчера ко мне заходил Серёга, сварщик жэковский, ну тот, я тебе о нём говорил как-то…

– Ну, да, помню.

– Он мне сказал, – тут Спиридонов опять закашлял, а потом, отдышавшись, продолжил, – сказал, что два дня тому… народ, который в центре Москвы живёт, и кто смог до центра добраться, ходили на Тверскую. Стояли они там, у мэрии, бузили, требовали навести порядок, обеспечить хлебом и водой. Часть толпы пошла к Кремлю. И этих, и тех, кто пытались в мэрию пробиться, не пустили, разгонять стали, ага. Да много их там было… этих… которые с дубинками и щитами…

– Омоновцев, гвардейцев? – помог Ропотов.

– Ну, да, их, чертей… космонавтов… так их ещё зовут, за шлемы, как у космонавтов. Стрелять они стали, ага, космонавты эти. Прям по толпе. Многих пошибли. Баб с детями, старых, молодых… всех, без разбору. Так и остались там они лежать, у мэрии. Остальных разогнали. Машины свои лазерные включили, что слепят и шумят так, аж перепонки лопаются. Даже не арестовали, сволочи, никого. Это не кормить, чтоб, наверное… Так-то вот! Одних постреляли, других прогнали, чтоб не совались, значит, чтоб не мешали им. Теперь туда не попасть совсем, ага… Загородили Тверскую всю. Машинами, перегородками, бэтээрами. Не пройти, не проехать.

– Да… дела! А сварщик этот, он что, был там? Всё видел?

– Серёга-то? Был.

– Повезло ему, что жив остался, что до дома сумел добраться.

– А это ещё рано говорить-то, что повезло. Могёт быть, что это тем повезло, кто пулю там принял. Кто знает, что нас… что вас… ждёт всех теперь… ага, – Спиридонов опять принялся кашлять. – Помнишь, как говорил незабвенный Джон Сильвер? – спросил он Ропотова после небольшой паузы, когда откашлялся.

– Пиастры, пиастры?

– Да нет же, – тут Спиридонов хотел рассмеяться, но снова закашлял. – Так кричал его попугай. А одноногий пират говорил: «И живые позавидуют мёртвым!» Во как… Ты знаешь что, Алёшка? Ты, это… как я помру, забирай, что хочешь из моей квартиры, можешь сжечь что-нибудь, что нужно тебе будет, или посуду какую, одёжу. Это тебе вроде как завещание моё наследственное, токма без нотариуса, ага?

 

– Перестаньте Вы разговоры эти. Сами ещё…

– Пообещай, что возьмешь, слышишь! – перебил его Спиридонов, схватив за руку и пристально вглядываясь в глаза – так серьёзно, что у Ропотова всё внутри похолодело.

– Ну, хорошо. Обещаю, – отвёл он, наконец, глаза в сторону.

– Добро!

Ропотов всё же помог Аркадию Никитичу подняться, пройти в комнату и лечь в кровать.

На прощанье Спиридонов протянул ему ключ от двери.

– На вот, закрой меня снаружи. Не хочу, чтобы кто чужой шарился тут.

– А как же Вы откроетесь-то сами?

– У меня ещё один есть, не переживай… – он улыбнулся. – Помнишь, что обещал? Всё, что тебе понадобится, заберёшь.

– Хорошо… Я пойду. Ну, до свидания!.. Поправляйтесь скорее!

– И тебе не хворать.

Алексей вышел на лестничную клетку, замкнул дверь на ключ. Постоял немного. За дверью опять послышался продолжительный кашель. Ропотов потихоньку пришел в себя. Стал медленно спускаться по лестнице.

«Жалко-то как мужика. Хоть и знакомы мы с ним меньше недели, а уже другом стал, родным почти стал.

Жалко. Не протянет он и до завтра», – подумалось ему.

И следом:

«Теперь понятно, что надо отсюда уезжать: рассчитывать больше не на что», – укрепился он в мысли о бегстве из Москвы.

Глава XXI

Вечером того же дня, спустившись от Спиридонова к себе, Ропотов ещё раз заговорил с Леной на тему отъезда. Поведанная им история о кровавом разгоне москвичей, пришедших требовать от власти решительных действий по их спасению, возымела свой эффект. Надежды Лены на изменения к лучшему были разбиты, и возражать Алексею ей уже было нечем.

Ведь даже Лена стала понимать, что ситуация стремительно ухудшалась, уходя в крутое пике. Да и не только Лене, многим москвичам, кто узнал об этих событиях, стало очевидно, что в этой суперэкстремальной, почти невероятной ситуации власть – та самая власть, которая ещё недавно контролировала всё и вся, оказалась неспособной мобилизоваться и выполнять свои элементарные функции. Как, впрочем, не способной она оказалась эту ситуацию предвидеть, просчитать её последствия и принять меры для того, чтобы эти последствия хоть как-то для себя же самой и смягчить.

Но когда в довершении ко всему вызов власти бросила горстка мятежников, причем мятежников снизу, не имеющих почти никаких ресурсов, чтобы эту власть поменять, власть растерялась. Потеряв же такой мощный инструмент влияния как телевидение, и растеряв по дороге своих «лучших» представителей, банально сбежавших, она обнажила свою полную беспомощность. И уже в состоянии беспомощности она стала множить свои ошибки, загоняя саму себя все дальше и дальше в угол.

Народ же, по привычке рассчитывая, что власть всё сделает, всё решит и поправит, ждал и надеялся – до тех пор, пока холод и голод не стали брать людей за горло, пока смерть не начала каждый день приходить к ним домой, забирая самое дорогое – жизнь близких.

И вот когда уже люди, совсем отчаявшись, пришли и потребовали, власть испугалась – его, народа, – источник этой самой власти, как это написано в Конституции. Власть испугалась того, что народ сметёт её, отнимет всё, а отняв, призовёт к ответу, осудит и покарает. И испугавшись этого, она ударила наотмашь, ударила всей оставшейся у неё силой. Но вот только она позабыла, что действие всегда рождает противодействие. И чем сильнее удар, тем более мощным получается ответ. Так и начинаются все бессмысленные и беспощадные бунты, гражданские войны, смуты, майданы. И если начинаются они быстро, то вот закончить их так же быстро бывает ох как непросто, а нанесённые друг другу раны и вовсе затягиваются потом годами.

На следующее утро Ропотов первым делом решил навестить Спиридонова. Подойдя к его двери, он высвободил из-под шапки своё ухо и приложил его к двери. Постояв так недолго и не дождавшись никаких звуков, Ропотов достал из кармана ключ, вставил в замочную скважину и провернул два раза: столько же, сколько делал это вчера, но в обратную сторону. Потом, не вынимая ключа, тихонько потянул за ручку. Дверь покорно поддалась ему, слегка заскрипев петлями и как бы здороваясь с ним.

Прежде чем войти, он постоял и послушал. Тишина, ни звука. Зашёл в квартиру, осторожно прикрыл за собой дверь, предварительно вынув ключ. Мысль о том, что вот сейчас он увидит мёртвого Спиридонова, привела его в сильное волнение. С другой стороны, Ропотова всё ещё не покидала надежда увидеть своего соседа живым. Но по мере того, как он, затаив дыхание, приближался к комнате, в которой вчера оставил того на кровати, эта надежда растворялась. В висках застучало.

Вот наконец и комната. А вот и кровать…

Ропотов подошёл к окну и отдёрнул занавеску. Комната наполнилась светом.

На кровати с открытым ртом и немигающими пустыми и устремлёнными в потолок глазами лежал Спиридонов. Кожа его лица была неестественно белая, местами жёлтая, даже кремовая, а где-то уже пурпурно-синяя, отдельными пятнами. Под кожей сильно проступил череп, отчего показалось, что кожу кто-то натянул, завязав её сзади узлом. Ставшие уже привычными Ропотову черты лица Спиридонова донельзя изменились: теперь перед ним лежал совсем не знакомый ему человек. Из-под тряпок торчала такая же белая с синим рука с неестественно скрюченными пальцами, а ниже – ступня, толстая от надетых на неё нескольких носков.

«Как же смерть обезображивает, как она меняет внешность человека, отталкивает», – подумалось ему после того, как он наконец выдохнул.

Постояв немного, Ропотов протянул руку к лицу покойного, чтобы навсегда закрыть ему глаза. Это всё, что он мог для него сделать. Руку встретил ледяной лоб, потом такие же ледяные веки и нос.

«Прощай, Никитич… и прости… Молись там за нас. А я – здесь за тебя буду», – Ропотов ещё раз посмотрел на покойного, снял шапку и опустил голову на грудь, закрыв глаза. Мысленно он аккуратно и беззвучно опустил на покойного крышку гроба; тот стал медленно опускаться куда-то в бездну, пока не исчез совсем из вида, и Ропотов бросил ему вслед горсть замёрзшей земли. Вот и всё. Открыв глаза снова, Ропотов натянул плед на лицо покойного, перекрестился, но совсем неумело, перепутав последовательность на лево-право.

Он повернулся и быстро вышел из комнаты. Уже в следующей, проходной комнате его взгляд остановился на шкафу с книгами.

Книги. Теперь это просто топливо. А ведь когда-то ими зачитывались, из-за них подолгу не могли заснуть ночью: всё читали, читали, читали. Может быть, в каких-то из них на полях стоят пометки, сделанные тем, кто их читал, вдумчиво читал, перечитывая одно и то же предложение, один и тот же абзац по нескольку раз. В прежние годы люди собирали книги, гонялись за ними, выменивали на макулатуру, записывались в очередь, скупали у алкашей возле метро. В книгах тогда искали правду, ответы на любые вопросы. Что такое тогда был телевизор против книг: так, элемент интерьера, бесполезный, хотя и вожделенный ящик с тремя-четырьмя унылыми программами, дикторами с непроницаемыми и не выражавшими никаких эмоций лицами, с однообразными сюжетами, оторванными от жизни. Другое дело – книги! Хорошую библиотеку не стыдно было оставить и с радостью получить в наследство.

Ага, что здесь, на полках? Вот пухлый Толстой, протёртый с надорванными корешками Тургенев, трёхтомник Маяковского, опять Толстой, но уже другой… тома, тома, ряды и вереницы разноцветных и разновеликих томов. Кожаные и бумажные переплёты. А это что?.. Плохо видно… О! Чехов. Автограф на корешке вместо фамилии. Ну да, точно – он. А вот и наше всё – Пушкин… Гоголь – рядом, куда ж без него. А вот и научная литература. Тоже много, обложки только проще, да шрифт на корешках мельче. Или, наоборот, всё крупное: и буквы, и сами тома – как вот у этих энциклопедических словарей. А вот и иностранные авторы: Жорж Санд, Морис Дрюон, Теодор Драйзер, Дюма, Сэллинджер… Вот книги серий «КС» – «Классики и современники», «ЖЗЛ», «Дружба народов»… Да, Никитич, неужели ты всё это прочитал?

А теперь всё это – просто топливо. Можно их сжечь разом и согреться на час-два, можно жечь понемногу: варить еду, кипятить снежную воду. Продержаться так до весны, чтобы выжить. А что дальше? Если сжечь все книги, как дальше жить, чему учить следующие поколения людей? Электронные носители, скажете? Ну, как же, знаем-знаем, слышали. Двоичный код, диджитализация, цифровизация, оцифровка бумажных страниц, пдф-формат, электронные образы, мощные сервера, дата-центры… Только где это всё, когда свет отключился, и неизвестно, когда он включится снова? И что будет с этими серверами и этими данными, если света не будет долго, очень долго?

Ропотову вдруг вспомнился роман Брэдбери «451 градус по Фаренгейту», точнее, кинофильм, снятый по нему, который он смотрел в студенчестве. Действие фильма происходит в фантастическом тоталитарном обществе, где книги под запретом, они уничтожаются – их сжигают в огне. И главный герой романа, пожарный по профессии, не тушит пожары, а, наоборот, устраивает их, уничтожая вместе с жилищем книги, если их обнаружат у людей. Потом, повинуясь соблазну, однажды он не сжигает, а прячет у себя несколько книг, затем читает их в укромных местах, но, будучи застигнутым врасплох, вынужден бежать, и за это его объявляют преступником. Герой фильма бежит туда, куда не смогли до него дотянуться щупальца полицейского государства. Там, в лесу живут и прячутся люди, заучившие наизусть и постоянно повторяющие каждый свою книгу, люди-книги – с тем, чтобы впоследствии, когда тоталитаризм будет побеждён, воспроизвести их на бумаге, тем самым сохранив для будущих поколений.

Он улыбнулся: «Надо и мне какую-нибудь книгу взять, чтобы потом выучить её наизусть прежде, чем сжечь». Он поднял раму стеклянной дверцы старого шкафа, не без труда поднял и задвинул её вглубь. Потом стал водить указательным пальцем по корешкам книг, не решаясь, на какой остановиться.

«Да хотя бы вот эту белую… Борис Пастернак, «Доктор Живаго», – решил наконец он, вытащив первую приглянувшуюся ему, подумал и вытащил и соседние с ней три книги: «Возьму лучше несколько, а там посмотрим: что-то сожгу, а что-то, глядишь, останется как память о хорошем человеке».

Ничего другого он брать не стал. И копаться в вещах Никитича он тоже не посмел. Только книги. Вышел, закрыл дверь на ключ и положил его под коврик, потом спустился к себе.

Глава XXII

Собираться в дорогу Ропотовы начали сразу же, как Алексей вернулся от ещё живого Спиридонова и поговорил с Леной. Сборы продолжались всё время, пока позволял дневной свет.

В первую очередь, взяли еду, точнее то, что от неё осталось. А это три консервных банки: одна с килькой и две большие с говяжьей тушёнкой, килограммовый пакет с рожками, такой же, только начатый, с рисом, целый пакет гречки, почти полную пачку чая. Одну бутылку коньяка Ропотов с Леной выпили за эти дни – понемногу, но каждый день, для поднятия сил и поддержания духа. Поэтому осталась только одна бутылка. Её упаковывали особенно тщательно – не дай Бог, разобьётся.

Оставались ещё два с небольшим батона в нарезку. Хлеб замёрз и почерствел, но, главное, – он не заплесневел. Взяли ещё солонку, немного – тоже весь, что остался, – сахар, шесть коробков спичек и полтора десятка чайных свечек – последние, какие были.

В полутора- и двухлитровые пластиковые бутылки, случайно обнаруженные им на кухне и на балконе, Ропотов заранее разлил воду, получив её из растопленного снега после хорошего пятиминутного кипения.

Взяли всю, что была не на них, одежду, тёплую обувь, приготовили одеяла, пледы, сложили все лекарства, часть книг, в том числе те, которые Ропотов забрал у Спиридонова. Не забыли взять и документы: все паспорта, свидетельства о рождении детей, а также деньги и Ленины украшения: пару колечек золотых с камушками, три цепочки, тоже из золота, серебряные кулон и серьги. Обручальные кольца были на них. Наличных денег оказалось совсем немного, всего-то около двух тысяч рублей, ещё рублей триста пятьдесят выгребли из детской копилки. Все остальные их деньги – не больше сорока тысяч из последней зарплаты Ропотова были на его банковской карте. Карту, хоть и была она теперь совершенно бесполезной, тоже взяли, на всякий случай. Никаких других сбережений у них не было.

Ропотов собрал также и весь свой ручной инструмент: молоток, плоскогубцы, несколько отвёрток, ножовку. Туристический топорик и складная саперная лопатка уже лежали в багажнике машины. А вот сетевая электродрель и почти разряженный шуруповёрт ему теперь были ни к чему. Ещё Ропотов сложил все ножи, включая кухонные, несколько вилок и ложек, пару кастрюль, эмалированную кружку, сковороду, две чайные кружки, четыре миски, а также горсть гвоздей и саморезов, моток веревки, скотч и большие ножницы. Не забыл он взять и ту консервную банку, из которой сделал конфорку.

 

Разложив всё по пакетам, Ропотов с Леной отнесли их в коридор, приготовив к завтрашней погрузке в машину. За окном почти стемнело, поэтому в коридоре уже ничего не было видно, хотя маленькая часовая стрелка не доползла еще и до пятёрки.

Вдруг Алексей взял Лену за руку:

– Послушай… А вдруг кто-нибудь увидит, как я буду носить пакеты в машину, и решит, что там продукты, дождётся, когда я пойду за следующей партией, разобьет стекло в машине, откроет дверь и украдёт всё.

– Да… ведь верно. Всё же теперь изменилось. И этого нельзя исключать.

– Придётся тогда самое ценное: продукты и воду – нести в последнюю очередь.

– Алёша, у нас всё ценное. И одежда, и обувь, и твои инструменты – это то, без чего сейчас не выжить.

– Ну, да. Ты права.

– Давай я тогда пойду с тобой. Будем носить по очереди так, чтобы машина постоянно была в поле зрения.

– А ты точно сможешь? Теперь эти пакеты покажутся тебе гораздо тяжелее, чем они были бы тогда, раньше. И не забывай, лифт ведь не работает.

– Ничего, я справлюсь.

Так и порешили.

Наутро Ропотов встал, сходил первым делом на ведро, только не в комнате, как делали это дети, а отнес его на кухню. Умываться они уже давно перестали по утрам. Вот и сейчас он просто вытер хорошенько руки и лицо о грязную тряпку, в которую теперь превратилось их кухонное полотенце. Вернувшись в комнату, Ропотов подошел к окну и соскрёб немного инея со стекла – ровно столько, сколько нужно было, чтобы оглядеть двор под их окнами. Осыпавшимся в ладонь снегом он протёр лицо, словно умываясь.

За окном стояла чудесная морозная погода, было солнечно, хотя самого солнца, едва поднявшегося, из-за соседних домов видно не было. На термометре было где-то семь градусов ниже ноля. Сильный мороз уже спал дня три как, ветра и снега не было, потому эти семь градусов после еще недавних двадцати ощущались бы и вовсе легко, не будь в квартире около нуля.

По едва выделяющейся проезжей части их вымершего двора горделиво вышагивала здоровенная ворона. В её чёрном клюве был какой-то совсем немаленький свёрток. Периодически ворона останавливалась, бросала сверток наземь, разглядывала его то левым, то правым своим глазом, затем несколько раз ударяла по нему клювом, после чего снова поднимала и продолжала свое неторопливое движение. Неожиданно к вороне подлетела другая ворона, только поменьше, подпрыгнула на лапах поближе, видимо, намереваясь поинтересоваться, что у той за свёрток. Первая же ворона, быстро смекнув, что по чём, вдруг выронила этот свёрток себе под лапы, тут же накрыла его одной из них и, приняв защитную позу и опустив пониже голову, оттуда, снизу громко каркнула что-то второй прямо в морду. Та, вторая ворона, быстро оценив свои и противника силы, не медля ни секунды, улетела прочь. Победительница же, вся довольная собой, осталась на месте и ещё более заинтересованно, чем прежде, принялась распаковывать свой Грааль.

От громкого «карка» Ропотов вздрогнул, затем ухмыльнулся, слегка покачав головой. Ему подумалось:

«Хорошо им: у них крылья есть. Взяли, снялись с места и улетели. А мы так не можем… Хотя, если разобраться, наши машины – те же крылья. Было б желание… Да, пожалуй, это не всё: ещё нужен бензин, дороги, да и чтобы другие «вороны» на нас не слетелись… Ну, да ладно. Хорошо, что не так холодно будет нам ехать. Потом и бензина меньше уйдёт на обогрев».

Он было уже стал отворачиваться, сосредотачивая свои мысли на том, как они сейчас с Леной будут таскать сумки и пакеты, как вдруг его взгляд, перемещаясь слева направо через ту точку, в которой стоял «Солярис», того не обнаружил. Взгляд мгновенно вернулся в эту точку – «Соляриса» в ней не было. Слева и справа от неё – тоже.

Ропотов так и похолодел. Сильным магнитом, порывом ветра его вернуло к окну. Всем лицом своим он прижался к холодному стеклу, к инею; головою стал мотать из стороны в сторону, вверх-вниз, пытаясь поместить в мутную щель оба своих глаза, разглядеть всё как следует. От его носа, лба и щёк иней на стекле стал таять – по давно небритому подбородку струйками потекла холодная вода, по шее стала проникать за ворот рубахи. «Соляриса» на месте не было!

«Не может быть! Он же стоял здесь!» – Ропотов, силясь взять себя в руки и сосредотачиваясь, стал медленно переводить всё ещё рассеянный взгляд с машины на машину, с сугроба на сугроб, как бы отсчитывая их. Так, так, ага, ага. Оп! Именно его «Соляриса» нигде не было! Дальше – снова: так, так, так. И обратно, по новой. Нет. Его нет. В горле пересохло. Он сглотнул слюну. Не помогло. На ещё один глоток слюны уже не было. Ропотов стал облизывать иней со стекла, скоблить его ногтями, жадно подставляя открытый рот под сыплющиеся снежинки. Стал ещё сильнее протирать стекло руками и локтем. Потом опять стал всматриваться туда же. Но «Солярис» за это время так и не появился.

Ропотов, не проронив ни звука и стараясь не разбудить Лену, бросился к двери. Впопыхах в коридоре он споткнулся о ближайший пакет, и чуть было не упал. Громким шепотом выругался. Как мог, быстро вскочил в сапоги и прямо так, не закрывая на них молнию, выбежал на лестничную клетку.

Пока он сбегал по лестнице вниз, в голове его отщелкивало: «Нет. Нет. Нет. Его там нет. Нет. Нет. Нет. А где? Где? Где? Угнали. Угнали! Не может быть. Не может быть! Да нет же, надо смотреть лучше. Он там. Там. Там. Там!»

Выскочив на улицу, Ропотов сначала пробежал немного, а потом вдруг остановился, как вкопанный. Перед ним – на том месте, где все эти дни стоял его «Солярис», где недавно он его заводил, сидел в нём, – ничего, кроме свежих следов от колес и насыпи снега вокруг большого прямоугольного контура, не было. Теперь ему уже было очевидно, что машины здесь нет.

Внутри у него всё оборвалось и опустилось. Опустились и руки, до этого собравшие в себе всю возможную потенциальную энергию. В висках стучали молоточки, а волосы на непокрытой голове шевелил легкий ветерок. Он стоял и смотрел в центр этого прямоугольника, в его углы, на его стороны. В эти свежепроложенные, поворачивающие и теряющиеся дальше параллельные колеи, в эти аккуратные следы от рельефа шин, в эти кучи грязного черного снега из-под крыльев и брызговиков «Соляриса», немым укором смотрящие теперь на него.

В голове его, сменяя друг друга, быстро пронеслись: лицо Лены, соглашающейся на поездку после долгих раздумий и уговоров; затемнённый от падающего ему в лицо света силуэт тёщи, провожавшей его, когда он был у неё в последний раз; лучезарный и что-то говорящий ему Кирсанов, сбегающий с дачного крыльца в одном свитере и шапке набекрень и протягивающий ему свои объятия; несущиеся наперегонки из-за его спины навстречу Кирсанову Саша и Паша; горячая печка в доме Кирсанова с приоткрытой дверцей и языками пламени за ней и его собственные руки, тянущиеся и прижимающиеся к печной кладке; шеренга банок с соленьями и вареньями в погребе – пронеслись и быстро исчезли, как будто растворившись в этом снеге. И только белый с черными кучами прямоугольник, ставший для него приговором, никуда не хотел исчезать.

«Угнали», – сделал он уже окончательный и бесповоротный вывод.

Его «Соляриса» у него больше нет. Нет, конечно же, он есть, существует и, вероятно, сейчас едет где-то по дороге, а из-под колес его вылетают брызги только что растопленного снега. Но это уже не его «Солярис». И тот, кто сейчас сидит на его месте, сидит и посмеивается над ним, этот… убийца! разом лишивший их всех надежды на спасение, грубо обкорнавший ему крылья… Как же хотелось ему сейчас вернуть время назад, броситься за ним, уезжающим отсюда, с этого самого места, вцепиться в ручку двери, остановить, выволочь эту гниду из двери, а лучше из окна, выволочь на снег и там бить, бить, бить руками, ногами, по морде, по голове, по туловищу, монтировкой, огнетушителем, самым большим гаечным ключом, запаской… До кровавых его соплей, до рвоты, до слёз, до мольбы о пощаде.

Рейтинг@Mail.ru