bannerbannerbanner
Адольф

Бенжамен Констан
Адольф

Глава пятая

Разрыв Элеоноры с графом П… произвел в обществе действие, которое легко было предвидеть. Элеонора утратила в одну минуту плод десятилетней преданности и постоянности: ее причислили к прочим женщинам разряда её, которые увлекаются без стыда тысячью поочередных склонностей. Забвение детей заставило почитать ее за бесчувственную мать, и женщины имени беспорочного твердили с удовольствием, что небрежение добродетели, нужнейшей для их пола, должно вскоре распространиться и на все прочия. Между тем жалели об ней, чтоб не упустить случая винить меня. Видели в поведении моем поступок соблазнителя неблагодарного, который поругался гостеприимством и пожертвовал, для удовлетворения беглой прихоти, спокойствием двух особ, из коих одну должен был почитать, а другую пощадить. Некоторые приятели отца моего строго выговаривали мне на мой проступок; другие, менее свободные со мною, давали мне чувствовать неодобрение свое разными намеками. Молодежь напротив восхищалась искусством, с которым я вытеснил графа; и тысячью шуток, которые напрасно я хотел остановить; она поздравляла меня с моей победою и обещалась подражать мне. Не умею выразить, что я вытерпел от сих строгих осуждений и постыдных похвал. Я уверен, что если бы во мне была любовь к Элеоноре, я успел бы восстановить мнение о ней и о себе. Такова сила чувства истинного: когда оно заговорит, лживые толки и поддельные условия умолкают. Но я был только человек слабый, признательный и порабощенный. Я не был поддерживаем никаким побуждением, стремящимся из сердца. И потому я выражался с замешательством; старался прервать разговор; и если он продолжался, то я прекращал его жесткими словами, изъявляющими другим, что я готов был на ссору. В самом деле, мне приятнее было бы драться с ними, нежели им отвечать.

Элеонора скоро увидела, что общее мнение восстало против неё. Две родственницы графа П…, принужденные его влиянием сблизиться с нею, придали большую огласку разрыву своему, радуясь, что под сению строгих правил нравственности могли предаться долго обузданному недоброжелательству. Мущины не переставали видеть Элеонору; но в обращении с нею допускали какую-то вольность, показывающую, что она уже не была ни поддержана покровительством сильным, ни оправдана связью почти освященною. Иные говорили, будто ездят к ней потому, что знали ее издавна, другие потому, что она еще хороша, и что последняя ветренность её пробудила в них надежды, которых они от неё уже не таили. Каждый объяснял свою связь с нею: то-есть, каждый думал, что эта связь требует извинения. Таким образом несчастная Элеонора видела себя навсегда упадшею в то положение, из которого всю жизнь свою старалась выдти. Все содействовало к тому, чтобы стеснять её душу и оскорблять гордость её. Она усматривала в удалении одних доказательство презрения, в неотступности других признак какой-нибудь надежды оскорбительной. Одиночество мучило ее, а общество приводило в стыд. Ах! конечно мне должно было ее утешить, прижать к своему сердцу, сказать ей: будем жить друг для друга, забудем людей, нас не разумеющих, будем счастливы одним собственным уважением и одною собственною любовию: я то и делал. Но можно ли принятым по обязанности решением оживить чувство угасающее?

Мы притворствовали друг перед другом. Элеонора не смела поверить мне печали, плода своей жертвы, которой, как ей известно было, я не требовал. Я принял сию жертву: я не смел жаловаться на несчастие, которое я предвидел, но которого не имел силы предупредить. Мы таким образом молчали о единой мысли, вас беспрестанно занимающей. Мы расточали друг другу ласки, говорили о любви, но говорили о любви из страха говорить о другом.

Когда уже есть тайна между двух сердец, любовью связанных; когда одно из них могло решиться утаить от другого единую мысль – прелесть исчезла, блаженство разрушено. Вспыльчивость, несправедливость, самое развлечение могут быть примиримы; но притворство кидает в любовь стихию чуждую, которая ее искажает и опозоривает в собственных глазах.

По странной необдуманности, в то самое время, когда я отклонял с негодованием малейший намек, предосудительный Эдеоноре, я сам содействовал к тому, чтобы вредить ей в общих разговорах. Я покорился её воле, но возненавидел владычество женщин. Я беспрестанно восставал против их слабостей, их взыскательности и самовластия печали их. Я выказывал правила самые жесткия, и сей самый человек, которой не мог устоять против слезы, который уступал грусти безмолвной и бывал в разлуке преследуем образом скорби, им нанесенной – сей самый человек показывался во всех речах своих пренебрегающим и беспощадным. Все мои похвалы непосредственные в пользу Элеоноры не уничтожали впечатления, произведенного подобными словами. Меня ненавидели, ей сострадали, но не уважали её. Обвиняли ее в том, что она не умела внушить любовнику своему более почтения к её полу и более благоговения к связям сердечным.

Один из обыкновенных посетителей Элеоноры, который, после разрыва её с графом П…, изъявил ей живейшую страсть и вынудил ее искательствами нескромными отказать ему от дома, дозволил себе рассеявать о ней насмешки оскорбительные: я не мог их вынести. Мы дрались: я ранил его опасно, и сам был ранен. Не могу выразить беспокойствия, ужаса, благодарности и любви, изобразившихся в чертах Элеоноры, когда она меня увидела после сего приключения. Она переехала ко мне, не смотря на мои просьбы; она не покидала меня ни на минуту до моего выздоровления. Днем она мне читала, большую часть ночи сидела при мне: наблюдала малейшие мои движения, предупреждала каждое желание. Ее заботливое сердоболие размножало её услуги, удвоивало силы её. Она беспрестанно твердила мне, что не пережила бы меня. Я исполнен был умиления я растерзан угрызениями. Я желал быть способным вознаградить привязанность столь постоянную и столь нежную: призывал на помощь к себе воспоминание, воображение, рассудок самый, чувство обязанности. Усилия тщетные! затруднительность положения, уверенность в будущем, которое должно разлучить нас, может быть, неведомое возмущение против уз, которых я расторгнуть не мог, меня внутренно снедали. Я укорял себя в неблагодарности, которую старался сокрыть от неё. Мне больно было, когда она по-видимому сомневалась в любви столь ей необходимой: мне не менее было больно, когда она ей верила. Я чувствовал, что она меня превосходнее; я презирал себя, видя, что я её недостоин. Ужасное несчастие не быть любимым, когда любишь; но еще ужаснее быть любимым страстно, когда уже любить перестанешь. Я пренебрегал жизнью своею для Элеоноры, но я тысячу раз отдал бы эту самую жизнь, чтобы она была счастлива без меня.

Шесть месяцев, отсроченные мне родителем, миновались: должно было думать об отъезде. Элеонора ему не противилась, даже и не пыталась удерживать меня; но требовала обещания, что по исходе двух месяцев я или возвращусь к ней, или ей позволю съехаться со мною: я торжественно дал ей в том клятву. Каким обещанием не обязался бы я в минуту, когда видел, что она борется сама с собою и одолевает свою печаль? Она могла бы требовать от меня не покидать её: я чувствовал в глубине души моей, что я не ослушался бы слез её. Я благодарен был, что она не прибегает к своей власти. Мне казалось, что за это я ее более полюбил. Впрочем я и сам не без живейшего сожаления расставался с существом, которое столь исключительно было мне предано. Есть в связях продолжительных что-то столь глубокое! они без ведома нашего обращаются в столь неотъемлемую часть нашего бытия! Издали с спокойствием мы замышляем решительное намерение разорвать их; нам сдается, что мы ожидаем нетерпеливо эпохи, для сего назначенной: но когда сей час настает, он поражает нас ужасом; и таково своенравие нашего немощного сердца, что мы с ужасным терзанием покидаем тех, при которых пребывали без удовольствия.

Во время разлуки я писал исправно Элеоноре. Я разделен был между страхом огорчить ее моими письмани и желанием живописать ей только то, что я чувствую. Я желал, чтобы она угадала меня, но угадала без горести. Я поздравлял себя, когда мне удавалось словами: привязанность, дружба, преданность – замещать слово любовь; но вдруг мне представлялась бедная Элеонора, в грусти и одиночестве, имеющая отраду в одних моих письмах: и в конце двух страниц холодных, мерных, я наскоро приписывал несколько выражений пламенных, или нежных, способных обманывать ее снова. Таким образом, никогда не договаривая того, что могло бы ее удовольствовать, я проговаривался достаточно, чтобы оставлять ее в заблуждении. Странного рода лживость, которая и самым успехом своим обращалась против меня, длила мою тоску и была мне нестерпима.

Я страл с беспокойствием дни, часы истекающие. Желаниями моими я замедлял ход времени: я трепетал, видя приближении эпохи, назначенной для исполнения обещаний. Я не вымыслил никакого средства к отъезду; не придумывал, как Элеонора могла бы поселиться в одном городе со мною. Может статься, ибо должно быть чистосердечным, может статься я и не желал того, Я сравнивал жизнь свою независимую и спокойную с жизнью торопливости, тревог и страданий, на которую обрекала меня страсть её. Мне так было любо чувствовать себя свободным, идти, придти, отлучиться, возвратиться, не озабочивая никого. Я в равнодушии других отдыхал, так сказать, от томительности любви её.

Я не смел однакоже подать подозрения Элеоноре, что желал бы отказаться от наших предположений. Она поняла из моих писем, что мне было бы трудно оставить родителя, и написала мне, что вследствие того начинает она готовиться к отъезду. Я долго удерживался оспаривать ее; не отвечал ей ничего точного по сему предмету; говорил ей неопределительно, что всегда буду рад знать, потом прибавил, стараться о её счастья: жалкия двоесмыслия, речи запутанные! мне больно было видеть, что они так темны, и я трепетал пояснить их. Наконец решился я говорить с нею откровенно: сказал себе, что я к тому обязан. Я восставил мою совесть против моей слабости; я подкреплял себя мыслью о её спокойствия в виду образа печали её. Скорыми шагами ходил я по комнате моей; я твердил себе изустно то, что намеревался ей писать. Но едва вывел я несколько строк – и мое расположение изменилось: я рассматривал слова свои, уже не по смыслу, в них содержащемуся, но по действию, которое они произведут неминуемо. Сверхестественная сила правила, как вопреки мне самому, рукою моею порабощенною, и я довольствовался тем, что советовал ей отсрочку на несколько месяцев. Я не сказал того, что думал. Письмо мое не носило никаких признаков чистосердечия. Доводы, представляемые мною, были слабы, потому что они были не истинные.

 

Ответ Элеоноры был гневен; она полна была негодованием от желания моего несвидеться с нею. Чего она от меня требовала? жить при мне безызвестною. Чего мог я страшиться от присутствия её в убежище сокровенном, посреди большего города, где никто ее не знал? Она всем мне пожертвовала: фортуною, детьми, доброю славою, она не просила другого возмездия за приношение свое, кроме позволения ждать меня смиренной рабынею, проводить со мною несколько минут в сутки, наслаждаться мгновениями, которые могу ей уделить. Она безропотно согласилась на двумесячное отсутствие, не потому, что это отсутствие казалось ей необходимым, но потому, что я того желал; и когда она, тяжело досчитывая день за днем, достигла до срока, мною самим назначенного, я предлагаю ей начать снова сию продолжительную казнь. Она могла ошибиться, могла предать жизнь свою человеку жестокому и бесчувственному; я властен был располагать своими поступками, но не властен был заставить ее страдать, брошенную тем, для которого она все принесла на жертву.

Элеонора скоро последовала за письмом своим. Она уведомила меня о своем приезде. Я пошел к ней с твердым намерением показать ей большую радость: мне не терпелось успокоить сердце её и доставить ей, по крайней мере мгновенно, несколько счастья и отдыха. Но она была уязвлена, оглядывала меня с недоверчивостью; она вскоре рассмотрела мои усилия; она раздражила гордость мою своими укоризнами; она оскорбила мой характер. Она мне представила меня столь ничтожным в моей слабости, что возмутила меня против себя еще более, нежели против самого меня. Безумное исступление овладело нами. Пощада была отвергнута; вежливость забыта. Можно было подумать, что мы друг на друга были устремлены фуриями. Мы взаимно применяли к себе все, что неукротимейшая вражда об нас разгласила: и сии два существа несчастные, которые одни на земле были не чужды друг другу, одни могли отдавать себе справедливость, понимать, утешать друг друга, казались двумя врагами непримиримыми, алчущими взаимной гибели.

Мы расстались после трехчасовой бури: и в первый раз в жизни расстались мы без объяснения, без примирения. Едва оставил я Элеонору, и глубокая горесть заступила гнев во мне. Я был в каком-то беспамятстве, как оглушен тем, что было. Я повторял себе речи свои с удивлением: я не постигал поступка своего; искал в себе самом, что могло вовлечь меня в такое заблуждение.

Уже было поздно: я не смел возвратиться к Элеоноре. Дал себе слово увидеть ее рано на другой день, и поехал домой к отцу. У него было много гостей; мне легко было в собрании многолюдном держаться в стороне и скрывать смятение. Когда мы остались одни, он сказал мне: меня уверяют, что прежняя любовница графа П… в здешнем городе. Я всегда предоставлял тебе большую свободу и не хотел знать ничего о связях твоих: но тебе неприлично в твои лета иметь гласно признанную любовницу. Сказываю наперед, что я принял меры для удаления её отсюда. При сих словах он ушел. Я последовал на ним; знаком велел он мне удалиться. Бог свидетель, сказал я ему, что она здесь не по моему приглашению; Бог свидетель, что, лишь бы она была счастлива, я согласился бы за эту цену никогда более не видать ее. Но будьте осторожны в том, что предпринимаете: думая меня разлучить с нею, вы можете легко привязать к ней навсегда.

Я тотчас позвал к себе служителя, ездившего со мною в моих путешествиях и знавшего связь мою с Элеонорою. Я поручил ему разведать в тот же час, если можно, каковы были меры, о которых говорил мне отец. Он возвратился после двух часов. Секретарь отцовский вверил ему за тайну, что Элеонора должна была на другой день получить приказание выехать. Элеонора изгнанная! воскликнул я, изгнанная с позором! она, приехавшая сюда единственно для меня! она, которой растерзал я сердце, которой слезы видел я без жалости! Где же преклонила бы она голову, несчастная, скитающаяся, и одна в свете, которого уважения я же лишил ее! Кому поведала бы она свою скорбь! Я скоро решился. Я подкупил человека, который ходил за мною: расточал пред ним золото и обещания. Я заказал почтовую коляску к шести часам утра, замышлял тысячу предположений для моего вечного соединения с Элеонорой; я любил ее более, нежели когда-нибудь. Все мое сердце снова обратилось к ней; я с гордостью представлял себя покровителем её; я алкал прижать ее в мои объятия; любовь во всем могуществе своем возвратилась в мою душу. Я ощущал в голове, в сердце, в чувствах лихорадку, которая обуревала мое существование. Если бы в эту минуту Элеонора решилась на разрыв со мною, я умер бы у ног её, умоляя остаться при мне.

Рассветало; я побежал к Элеоноре, Она еще не вставала, за тем, что всю ночь провела в слезах; были еще глаза её заплаканы и волоса в беспорядке. Она увидела меня с удивлением. Вставай, сказал я ей, поедем. Она хотела отвечать. Поедем, повторил я: имеешь ли на земле иного покровителя, иного друга, кроме меня. Объятия мои не одно ли твое прибежище? Она упорствовала. У меня причины важные, прибавил я, причины мне личные. Ради Бога следуй за мною; я увлек ее насильно. Дорогою осыпал я ее ласками, прижимал ее в сердцу, на все вопросы её отвечал одними поцелуями. Наконец сказал я ей, что, заметив в отце моем желание разлучить нас, я почувствовал, что не могу быть счастлив без неё, что хочу посвятить ей всю мою жизнь и соединиться с нею всеми возможными узами. Благодарность её была сначала безмерна; но вскоре рассмотрела она противоречия в рассказе моем. Силою убедительности вырвала она из меня истину; радость её исчезла, лицо покрылось мрачным облаком. – Адольф, сказала она мне, вы сами себя обманываете – вы великодушны, вы мне жертвуете собою потому, что меня преследуют; вы думаете, что в вас действует любовь: в вас действует одна жалость. Зачем она произнесла сии бедственные слова? Зачем поведала мне тайну, которой никогда бы я знать не хотел? Я старался успокоить ее; быть может, и успел; но истина проникла мою душу: движение было остановлено; я был тверд в моей жертве; но я не был от того счастливее, и уже во мне была мысль, которую я снова принужден был таить.

Глава шестая

Доехав до границы, я написал к отцу. Письмо мое было почтительно, но в нем отзывалась горечь. Я досадовал на него, что он скрепил мои узы, думая разорвать их. Я объявлял ему, что не покину Элеоноры, пока не будет она прилично устроена и будет нуждаться в моей помощи. Я умолял, чтобы деятельною враждою своею, он не вынуждал меня быть навсегда к ней привязанным. Я ждал его ответа, чтобы знать на что решиться. «Вам двадцать – четыре года, отвечал он мне: не буду действовать против вас по праву власти, уже близкой предела своего и которой никогда я не обнаруживал: стану даже, по мере возможности, скрывать ваш странный поступок: распущу слух, что вы отправились по моему приказанию и по моим делам. Рачительно озабочусь содержанием вашим. Вы сами скоро почувствуете, что жизнь, избранная вами, не пристала вам. Ваше рождение, ваши дарования, ваша фортуна готовили вас в свет не на звание товарища женщины без отечества и без имени. Ваше письмо мне доказывает уже, что вы недовольны собою. Помните, что нет никакой выгоды оставаться в положении, от которого краснеешь. Вы расточаете напрасно лучшие лета вашей молодости, и сия утрата не возвратится».

Письмо отца пронзило меня тысячами кинжалов: я сто раз твердил себе то, что он мне говорил, и сто раз стыдился жизни своей, протекающей во мраке и в бездействии. Я предпочел бы упреки, угрозы; я поставил бы себе в некоторую славу противоборствовать, и почувствовал бы необходимость собрать силы свои для защиты Элеоноры от опасностей, ее постигающих. Но не было опасностей: меня оставляли совершенно свободным; и сия свобода служила мне только к перенесению с живейшим нетерпением ига, которое я, казалось, избрал добровольно.

Мы поселились в Бадене, маленьком городке Богемском. Я твердил себе, что, раз возложив на себя ответственность участи Элеонориной, я должен беречь ее от страданий. Я успел приневолить себя, и заключил в груди своей малейшие признаки неудовольствий, и все способы ума моего стремились созидать себе искусственную веселость, которая могла бы прикрывать мою глубокую горесть. Сия работа имела надо мною действие неожиданное. Мы существа столь зыбкия, что под конец ощущаем те самые чувства, которые сначала выказывали из притворства. Сокрываемые печали мои были мною отчасти забыты. Мои беспрерывные шутки рассеявали мое собственное уныние; и уверения в нежности, коими ласкал я Элеонору, разливали в сердце моем нежное умиление, которое почти походило на любовь.

По временам воспоминания досадные осаждали меня. Когда я бывал один, я предавался припадкам тоски беспокойной: я замышлял тысячу странных предприятий, чтобы вдруг вырваться из сферы, в которой мне было неуместно. Но я отражал сии впечатления, как тяжелые сны. Элеонора казалась счастливою; мог ли я смутить её счастие? Около пяти месяцев протекло таким образом.

Однажды я увидел Элеонору смущенною: она старалась утаить от меня мысль, ее занимавшую. После многих просьб она потребовала от меня обещания не противиться решению, принятому ею, и призналась, что граф П… писал к ней. Тяжба его была выиграна. Он вспоминал с признательностью услуги, ею оказанные, и свою десятилетнюю связь. Он предлагал ей половину фортуны своей, не с тем, чтобы соединиться с нею (соединение было уже делом невозможным), но на условии, что она бросит неблагодарного предателя, их разлучившего. Я отвечала, сказала она мне, и вы угадаете, что я отвергла предложение. Я слишком угадал ее, я был тронут; но я в отчаянии от новой жертвы, принесенной мне Элеонорою. Не смел я однакоже представить никакого возражения: все попытки мои в этом отношении были всегда так бесплодны!.. Я вышел, чтобы обдумать, на что решиться, мне ясно было, что наши узы должны быть разорваны. они были прискорбны мне, становились вредными ей: я был единственным ей препятствием в новом приобретении пристойной чреды и уважения, рано или поздно последующего в свете за богатством. Я был единственною преградою между ею и детьми её. У меня в собственных глазах не было оправдания. Уступить ей в этом случае было бы уже не великодушие, но преступная слабость: я обещал отцу своему быть снова свободным, когда уже не буду нужен Элеоноре. Наконец, настало для меня время вступить на поприще, начать жизнь деятельную, приобресть некоторые права на уважение людей, оказать благородное употребление моих способностей. Я возвратился к Элеоноре. Мне казалось, что я непоколебимо утвержден в намерении принудить Элеонору не отвергать предложений графа П… и объявить ей, если нужно будет, что уже во мне нет к ней любви. Милый друг, сказал я ей, можно несколько времени бороться с участью своею, но должно наконец покориться ей: законы общества сильнее воли человеческой; чувства самые повелительные разбиваются о роковое могущество обстоятельств. Напрасно упорствуем, советуемся с одним сердцем своим: рано или поздно мы осуждены внять рассудку. Я не могу удерживать вас долее в положении, недостойном равно и вас, и меня: я не могу того позволить себе ни для вас, ни для самого себя. По мере слов моих, которые произносил я, не глядя на Элеонору, я чувствовал, что мысли мои становились темнее, и решимость моя слабела. Я хотел завладеть опять своими силами; я продолжал голосом торопливым: я всегда останусь вашим другом; всегда сохраню к вам глубочайшую нежность. Два года связи нашей не изгладятся из памяти моей; они пребудут навсегда лучшею эпохою жизни моей. Но любовь, восторг чувств, сие упоение невольное, сие забвение всех выгод, всех обязанностей, Элеонора, уже не существуют во мне. Я долго ожидал ответа, не подымая глаз на нее. Наконец взглянул. Она была неподвижна: она созерцала все предметы, как будто не различая ни одного. Я схватил её руку; она была холодна. Она меня оттолкнула. Чего хотите от меня? сказала она. Разве я не одна, одна в мире, одна без существа, мне внимающего? Что еще сказать хотите? Не все ли вы мне уже сказали? Не всему ли конец, конец безвозвратный? Оставьте меня, покиньте меня: не того ли вы желаете? Она хотела удалиться, она зашаталась; я старался поддержать ее; она без чувств упала к ногам моим; я приподнял ее, обнял, привел в память. – Элеонора, вскричал я, придите в себя; придите ко мне; люблю вас любовью, любовью нежнейшею. Я вас обманывал, хотел предоставить вам более свободы в выборе вашем. Легковерие сердца, ты неизъяснимо! Сии простые слова, изобличенные столькими предыдущими словами, возвратили Элеонору в жизни и к доверенности. Она заставила меня повторить их несколько раз: она, казалось, вдыхала их с жадностью. Она мне поверила: она упоилась любовью своею, которую признавала нашею; подтвердила ответ свой графу П…, и я увидел себя связанным более прежнего.

 

Спустя три месяца, новая возможность перемены показалась в судьбе Элеоноры. Один из поворотов обыкновенных в республиках, волнуемых раздорами, призвал отца её в Польшу и утвердил его в владении имения. Хотя он и едва знал дочь свою, по третьему году увезенную во Францию матерью её, но пожелал иметь ее при себе. Слух о приключениях Элеоноры глухо доходил до него в России, где он провел все время изгнания своего. Элеонора была единственною наследницею его. Он боялся одиночества, хотел для себя родственной попечительности: он занялся исключительно отысканием пребывания дочери своей, и когда узнал о нем, приглашал ее убедительно приехать к себе. Ей нельзя было чувствовать истинную привязанность в отцу, которого она не могла вспомнить. Она понимала однакоже, что ей надлежало повиноваться. Таким образом она обеспечивала судьбу детей своих большою фортуною и сама входила снова на степень, с которой низвели ее бедствия и её поведение. Но она мне объявила решительно, что не иначе поедет в Польшу, как со мною. Я уже в тех летах, сказала она мне, в которые душа раскрывается к новым впечатлениям! Отец мой для меня незнакомец. Если я здесь останусь, другие окружать его охотно; он так же будет счастлив, Детям моим придется имение графа П… Знаю, что вообще осудят меня, почтут дочерью неблагодарною и бесчувственною матерью; но я слишком страдала, я уже немолода, и мнение света мало владычествует надо мною. Если в моем решении и есть жестокость, то вам, Адольф, винить себя в этом. Если бы я могла доверить вам, может быть, и согласилась бы на разлуку, которой горечь была бы умерена упованием на соединение сладостное и прочное: но вы рады были бы увериться, что я в двух стах милях от вас, довольна и спокойна в недрах семейства моего и богатства. Вы писали бы мне по этому предмету письма благоразумные, которые вижу заранее: они раздирали бы мое сердце; не хочу себя подвергнуть тому: не имею отрады сказать себе, что жертвою всей жизни своей я успела внушить вам чувство, коего достойна; по крайней мере вы приняли эту жертву. Я уже довольно страдала от холода обращения вашего и сухости наших отношений: я покорилась сим страданиям, вами мне налагаемых: не хочу вызывать на себя добровольных.

В голосе и речах Элеоноры было что-то резкое и неукротимое, означающее более твердую решительность, нежели чувство глубокое, или трогательное; с некоторого времени она раздражаема была заранее, когда меня просила о чем-нибудь, как будто я ей уже отказал. Она располагала моими действиями; но знала, что мой рассудок отрицает их. Она желала бы проникнуть в сокровенное святилище мысли моей и там переломить тайное сопротивление, возмущавшее ее против меня. Я говорил ей о моем положении, о требованиях отца моего, о моем собственном желании. Я умолял, и горячился: Элеонора была непоколебима. Я хотел пробудить её великодушие, как будто любовь не самое исключительное и себялюбивое из всех чувств, и следовательно, когда раз оно уязвлено, не менее ли всех великодушно! Я старался странным усилием умилить ее несчастием, на которое осужден я, оставаясь при ней; я успел только вывести ее из себя. Я обещал ей посетить ее в Польше: но она в неоткровенных обещаниях моих видела одно нетерпение оставить ее.

Первый год пребывания нашего в Кадене был на исходе, и еще не было перемены в положении нашем. Когда Элеонора видела меня мрачным и утомленным, она сначала грустила, после оскорблялась и вырывала у меня упреками своими признание в утомлении, которое желал бы я таить. С моей стороны, когда Элеонора казалась довольною, я досадовал, видя, что она наслаждается положением, стоющим мне счастья моего, и я тревожил ее в этом кратком наслаждения намеками, объясняющими ей то, что я внутренно ощущал. Мы таким образом поражали друг друга попеременно словами косвенными, чтобы после отступить в уверения общие, оправдания темные и укрыться в молчании. Мы так знали взаимно, о чем готовы были связать друг другу, что молчали, дабы не слыхать того. Иногда один из нас готовился уступить; но мы упускали минуту благоприятную для сближения нашего. Наши сердца недоверчивые и уязвленные уже не сходились.

Я часто вопрошал себя, зачем остаюсь в таком тяжком положении: я отвечал себе, что, если удалюсь от Элеоноры, она за мною последует, и что таким образом я вынужу ее на новую жертву, Наконец сказал я себе, что должно удовлетворить ей в последний раз, и что ей нечего уже будет требовать, когда я водворю ее посреди семейства. Когда я готов был ей предложить ехать с нею в Польшу, она получила известие, что отец её умер скоропостижно. Он назначил ее единственною по себе наследницею; но его духовная не согласна была с последующими его письмами, которыми угрожали воспользоваться дальние родственники. Элеонора, не смотря на слабые сношения, существовавшие между ею и отцем, была живо опечалена кончиною его. Она пеняла себе, что оставила его. Вскоре начала она меня осуждать за вину свою. Вы меня оторвали, говорила она мне, от обязанности священной. Теперь дело идет об одном имении моем: им еще скорее пожертвую для вас. Но решительно не поеду одна в землю, где встречу одних неприятелей. Я не хотел (отвечал ей) отвратить вас ни от какой обязанности; а желал, признаюсь, чтобы вы потрудились посудит, что и мне было тяжело изменить своим; а не мог заслужить от вас сей справедливости. Я сдаюсь, Элеонора. Польза ваша побеждает все прочия соображения. Мы поедем вместе, когда вам будет угодно.

Мы в самом деле отправились в дорогу. Развлечение пути, новизна предметов, усилия, которыми мы перемогали сами себя, пробуждали в нас по временам остаток искренности. Долгая свычка наша друг с другом, обстоятельства разнообразные, изведанные нами вместе, придали каждому слову, почти каждому движению воспоминания, которые переносили нас вдруг в минувшее и погружали в умиление невольное. Так молнии рассекают ночь, не разгоняя ее. Мы жили, так сказать, какою-то памятью сердца: она еще могла пугать нас горестью при мысли о разлуке; но мы уже не могли находить в ней счастья, оставаясь вместе. Я предавался сим впечатлениям, чтобы отдыхать от принуждения обычного. Я желал показывать Элеоноре доказательства в нежности, которые казались бы ей удовлетворительными; я принимался иногда с нею за язык любви: но сии впечатления и сии речи походили на листья бледные и обесцвеченные, которые остатком изнемогающего прозябания томно растут на ветвях дерева, вырванного с корнем.

Рейтинг@Mail.ru