Я провел ночь в бессоннице. Уже в душе моей не было места ни рассчетам, ни соображениям; я признавал себя влюбленным добросовестно, истинно. Я побуждаем был уже не желанием успеха; потребность видеть ту, которую любил, наслаждаться присутствием её, владела мною исключительно. Пробило одиннадцать часов. Я поспешил к Элеоноре; она меня ожидала. Она хотела говорить: я просил ее меня выслушать; я сел возле неё, ибо с трудом мог стоять на ногах; я продолжал следующим образом, хотя впрочем и бывал вынуждаем прерывать свои речи.
Не прихожу прекословить приговору, вами произнесенному; не прихожу отречься от признания, которое могло вас обидеть: напрасно хотел бы я того. Любовь, вами отвергаемая, несокрушима. Самое напряжение, которым одолеваю себя, чтобы говорить с вами несколько спокойно, есть свидетельство силы чувства, для вас оскорбительного. Но я не с тем просил вас меня выслушать, чтобы подтвердить вам выражение нежности моей; напротив прошу вас забыть о ней, принимать меня по-прежнему, удалить воспоминании о минуте исступления, не наказывать меня за то, что вы знаете тайну, которую должен был заключить я во глубине души моей. Вам известно мое положение, сей характер, который почитают странным и диким, сие сердце, чуждое всех побуждений света, одинокое посреди людей и однако же страдающее от одиночества, на которое оно осуждено. Ваша дружба меня поддерживала. Без этой дружбы я жить не могу. Я привык вас видеть, вы дали возникнуть и созреть сей сладостной привычке. Чем заслужил я лишение сей единственной отрады бытия, столь горестного и столь мрачного? Я ужасно несчастлив: я уже не имею достаточной бодрости для перенесения столь продолжительного несчастья; я ничего не надеюсь, ничего не прошу, хочу только вас видеть; но мне необходимо вас видеть, если я должен жить.
Элеонора хранила молчание. Чего страшитесь? продолжал я. Чего требую? Того, в чем вы не отказываете всем равнодушным и посторонним. Свет ли устрашает вас? Свет, погруженный в свои торжественные ребячества, не будет читать в сердце, подобном моему. Как не быть мне осторожным? Не о жизни ли моей идет дело? Элеонора, склонитесь на мое моление, и для вас оно будет не без сладости. Вы найдете некоторую прелесть быть любимою таким образом, видеть меня при себе занятым одною вами, живущим для вас одной, вам обязанным за все ощущения блаженства, на которые я еще способен, отторгнутым присутствием вашим от страдания и отчаяния.
Я долго продолжал таким образом, опровергая все возражения, пересчитывая тысячью средств все суждения, ходатайствующие в мою пользу. Я был так покорен, так безропотно предан, я так малого требовал, я был бы так несчастлив отказом!
Элеонора была растрогана. Она предписала мне несколько условий. Согласилась видеть меня, только, редко, посреди многолюдного общества и под обязательством никогда не говорить ей о любви. Я обещал все, чего она хотела. Мы оба были довольны: я тем, что вновь приобрел блого, почти утраченное; она тем, что видела себя равно великодушною, нежною и осторожною.
С другого же дня воспользовался я полученным позволением. Все следующие дни делал тоже. Элеонора уже не помышляла о необходимости, чтоб не часто повторялись посещения мои: вскоре ей казалось совершенно естественным видеть меня ежедневно. Десять лет верности внушили Графу П… доверенность неограниченную. Он давал Элеоноре полную свободу. Боровшись с мнением, хотевшим исключить любовницу его из общества, к которому сам был призван, он радовался, видя, что круг знакомства Элеоноры размножается: дом его, наполненный гостями, свидетельствовал ему о победе над мнением.
При входе моем я заметил во взорах Элеоноры выражение удовольствия. Когда разговор был по ней, глаза её невольно обращались на меня. При рассказе занимательном, она призывала меня слушать; но она никогда не бывала одна. Целые вечера проходили так, что мне едва удавалось сказать ей с глазу на глаз несколько слов незначительных или перерываемых. Вскоре такое принуждение начало меня раздражать. Я стал мрачен, молчалив, неровен в обхождении, язвителен в моих речах. Едва мог я воздерживать себя, когда видел, что другие говорят наедине с Элеонорой. Я круто прерывал сии разговоры. Мне дела не было, оскорбятся ли тем или нет, и я не всегда был удерживаем опасением повредить Элеоноре. Она жаловалась мне на эту перемену. Чтож делать? отвечал я ей с нетерпением. Вы без сомнения думаете, что многое для меня сделали: я вынужден сказать вам, что вы ошибаетесь. Я вовсе не постигаю нового образа жизни вашей. Прежде вы жили уединенно; вы убегали общества утомительного; вы устранялись от этих вечных разговоров, продолжающихся именно потому, что их никогда начинать бы не надлежало. Ныне ваши двери настеж для всего мира. Подумаешь, что, умоляя вас принимать меня, я не одному себе, но и целой вселенной выпросил ту же милость. Признаюсь, видя вас некогда столь осторожною, не думал я увидеть вас столь ветренною.
Я рассмотрел в чертах Элеоноры впечатление гнева и грусти. Милая Элеонора, сказал ей тотчас, умеряя себя, разве я не заслуживаю быть отличен от тысячи докучников, вас обступающих? Дружба не имеет ли своих тайн? Не подозрительна ли и не робка ли она посреди шума и толпы?
Элеонора, оставаясь непреклонною, боялась повторения неосторожностей, которые пугали ее на себя и за меня. Мысль о разрыве уже не имела доступа к её сердцу: она согласилась видеть иногда меня наедине.
Тогда поспешно изменились строгия правила, мне предписанные. Она мне позволила живописать ей любовь мою; она постепенно свыклась с этим языком: скоро призналась, что она меня любит.
Несколько часов лежал я у ног её, называя себя благополучнейшим из смертных, расточая ей тысячу уверений в нежности, в преданности и в уважении вечном. Она рассказала мне, что выстрадала, испытывая удалиться от меня; сколько раз надеялась, что угадаю её убежище вопреки её стараниям; как малейший шум, поражавший слух её, казался ей вестью моего приезда; какое смятение, какую радость, какую робость ощутила она, увидев меня снова; с какою недоверчивостью к себе, чтобы склонность сердца своего примирить с осторожностью, предалась она рассеянности света и стала искать толпы, которой прежде избегала. Я заставлял ее повторять малейшие подробности, и сия повесть нескольких недель казалась нам повестью целой жизни. Любовь каким-то волшебством добавляет недостаток продолжительных воспоминаний. Всем другим привязанностям нужно минувшее. Любовь, по мгновенному очарованию, создает минувшее, коим нас окружает. Она дает нам, так сказать, тайное сознание, что мы многие годы прожили с существен еще недавно нам чуждым. Любовь – одна точка светозарная, но, кажется, поглощает все время. За несколько дней не было её, скоро её не будет; но пока есть она, разливает свое сияние на эпоху прежде-бывшую и на следующую за нею.
Сие спокойствие не было продолжительно. Элеонора тем более остерегалась своего чувства, что она была преследуема воспоминанием о своих поступках. А мое воображение, мои желания, какая-то наука светского самохвальства, которого я сам не замечал, восставали во мне против подобной любви. Всегда робкий, часто раздраженный, я жаловался, выходил из себя, обременял Элеонору укоризнами. Не один раз замышляла она разорвать союз, проливающий на жизнь её одно беспокойствие и смущении; не один раз смягчал я ее моими молениями, отрицаниями, слезами.
Элеонора, писал я ей однажды, вы не ведаете всех страданий моих. При вас, без вас, я равно несчастлив. В часы, нас разлучающие, скитаюсь без цели, согбенный под бременем существования, которого я нести не в силах. Общество мне докучает; уединение меня томит. Равнодушные, наблюдающие за мною, не знают ничего о том, что меня занимает, глядят на меня с любопытством без сочувствия, с удивлением без сострадания; сии люди, которые осмеливаются говорить мне не об вас, наносят на душу мою скорбь смертельную. Я убегаю от них; но одинокий ищу бесполезно воздуха, который проникнул бы в мою стесненную грудь. Кидаюсь на землю; желаю, чтобы она расступилась и поглотила меня навсегда; опираюсь головою на холодный камень, чтобы утолил он знойный недуг, меня пожирающий; взбираюсь на возвышение, с коего виден ваш дом; пребываю неподвижен, уставя глаза мои на эту обитель, в которой никогда не буду жить с вами. А если бы я встретил вас ранее, вы могли быть моею! Я прижал бы в свои объятия творение, которое одно образовано природою для моего сердца, для сердца столько страдавшего, потому что оно вас искало и встретило слишком поздно. Наконец, когда минут сии часы исступления, когда настанет время, в которое могу вас видеть, обращаюсь с трепетом на дорогу, ведущую в вашему дому. Боюсь, чтобы все встречающие меня, не угадали чувств, которые ношу в себе; останавливаюсь, иду медленными шагами; отсрочиваю мгновение счастья всегда и всем угрожаемого, которое страшусь утратить, счастья, несовершенного и неясного, против которого, может быть, ежеминутно злоумышляют и бедственные обстоятельства, и ревнивые взгляды, и тираннические прихоти, и ваша собственная воля. Когда ступлю на порог ваших дверей, когда растворяю их, я объят новым ужасом: подвигаюсь, как преступник, умоляющий помилования у всех предметов, попадающихся мне в глаза – как будто все они во мне неприязненны, как будто все они завистливы за час блаженства, которой я еще готовлюсь вкусить. Вздрагиваю от малейшего звука, пугаюсь малейшего движения около себя; шум собственных шагов моих наставляет меня отходить обратно. Уже близ вас, я боюсь еще, чтобы какая-нибудь преграда внезапно не восстала между вами и мною. Наконец я вас вижу, вижу вас и дышу свободно, созерцаю вас и останавливаюсь, как беглец, который коснулся до благодетельной почвы, спасающей его от смерти. Но и тогда, когда все существо мое рвется в вам, когда мне было бы так нужно отдохнуть от стольких сотрясений, приложить голову мою в вашим коленам, дать вольное течение слезам моим, должно мне еще превозмогать себя насильственно, должно мне и возле вас жить еще жизнью вынужденною. Ни минуты откровенности! ни минуты свободы! Ваши взгляды стерегут меня; вы смущаетесь, почти оскорбляетесь моим смятением. Не знаю, что за неволя последовала за часами восхитительными, в которые вы мне, по крайней мере, признавались в любви вашей! Время улетает; новые заботы вас призывают: вы их не забываете никогда; вы никогда не отсрочиваете мгновенья, в которое мне должно вас оставить. Наезжают чужие; мне уже не позволено смотреть на вас: чувствую, что мне должно удалиться для избежания подозрений, меня окружающих. Я вас покидаю более волнуемый, более терзаемый, безумнее прежнего; я вас покидаю, и впадаю снова в ужасное одиночество; изнемогаю в нем, не видя перед собою ни одного существа, на которое мог бы опереться и отдохнуть на минуту.
Элеонора не была никогда любима таким образом. Граф П… питал в ней истинную привязанность, большую признательность за её преданность, большое почтение за её характер; но в обхождении его с нею была всегда оттенка превосходства над женщиною, которая гласно отдалась ему без брака. Он мог заключить союз более почетный, по общему мнению; он ей не говорил этого; может быть, и сам себе в том не признавался: но то, о чем мы умалчиваем, не менее того есть; а все, что есть, угадывается. Элеонора не имела никакого понятия о сем чувстве страстном, о сем бытии, в её бытии теряющемся, о чувстве, в котором были беспрекословными свидетельствами самые мои исступления, моя несправедливость и мои упреки. Упорство её воспалило все мои чувствования, все мои мысли. От бешенства, которое пугало ее, я обращался к покорности, к нежности, в благоговению идолопоклонническому. Я видел в ней создание небесное: любовь моя походила на поклонение, и оно тем более в глазах её имело прелести, что она всегда боялась оскорбления в противном смысле. Наконец она предалась мне совершенно.
Горе тому, кто, в первые минуты любовной связи, не верит, что эта связь должна быть бесконечною. Горе тому, кто в объятиях любовницы, которую он только что покорил, хранит роковое предведение, и предвидит, что ему некогда можно будет оставить ее. Женщина, увлеченная сердцем своим, имеет в эту минуту что-то трогательное и священное. Не наслаждения, не природа, не чувства развратители наши, нет, а расчеты, в которым мы привыкаем в обществе, и размышления, рождающиеся от опытности. Я любил, уважал Элеонору в тысячу раз более прежнего, в то время, когда она отдалась мне. Я гордо представал людям и обращал на них владычественные взоры. Воздух, которым я дышал., был уже наслаждением; я стремился к природе, чтобы благодарить ее за благодеяние нечаянное, за благодеяние безмерное, которым она меня наградила.
Прелесть любви, кто мог бы тебя описать! Уверение, что мы встретили существо, предопределенное нам природою; сияние внезапное, разлитое на жизнь и как будто изъясняющее нам загадку её; цена неизвестная, придаваемая маловажнейшим обстоятельствам; быстрые часы, коих все подробности самою сладостью своею теряются для воспоминания и оставляют в душе нашей один продолжительный след блаженства; веселость ребяческая, сливающаяся иногда без причины с обычайным умилением; столько радости в присутствии и столько надежды в разлуке; отчуждение от всех забот обыкновенных; превосходство над всем, что нас окружает, убеждение, что отныне свет не может достигнуть нас там, где мы живем; взаимное сочувствие, угадывающее каждую мысль и отвечающее каждому сотрясению; прелесть любви – кто испытал тебя, тот не будет уметь тебя описывать!
По необходимым делам граф П. принужден был отлучиться на шесть недель. Я почти все это время провел у Элеоноры беспрерывно. От принесенной мне жертвы привязанность её, казалось, возросла. Она никогда не отпускала меня, не старавшись удержать. Когда я уходил, она спрашивала у меня, скоро ли возвращусь. Два часа разлуки были ей несносны. Она с точностью боязливою определяла срок моего возвращения. Я всегда соглашался радостно. Я был благодарен за чувство, был счастлив чувством, которое она мне оказывала. Однако же обязательства жизни ежедневной не поддаются произвольно всем желаниям нашим. Мне было иногда тяжело видеть все шаги мои, означенные заранее, и все минуты таким образом иссчитанные. Я был принужден торопить все мои поступки и разорвать почти все мои светские сношения. Я не знал, что сказать знакомым, когда мне предлагали поездку, от которой в обыкновенном положении я отказаться не имел бы причины. При Элеоноре я не жалел о сих удовольствиях светской жизни, которыми я никогда не дорожил; но я желал, чтобы она позволила мне отвязываться от них свободнее. Мне было бы сладостнее возвращаться к ней по собственной воле, не связывая себе, что час приспел, что она ждет меня с беспокойством, и не имея в виду мысли о её страдании, сливающейся с мыслью о блаженстве, меня ожидающем при ней. Элеонора была, без сомнения, живое удовольствие в существования моем; но она не была уже целью: она сделалась связью! Сверх того я боялся обличить ее. Мое беспрерывное присутствие должно было удивлять домашних, детей, которые могли подстерегать меня. Я трепетал от мысли расстроить её существование. Я чувствовал, что мы не могли быть всегда соединены, и что священный долг велит мне уважать её спокойствие. Я советовал ей быть осторожною, все уверяя ее в любви моей. Но чем более давал я ей советов такого рода, тем менее была она склонна меня слушать. Между тем я ужасно боялся ее огорчить. Едва показывалось на лице её выражение скорби, и воля её делалась моею волею. Мне было хорошо только тогда, когда она была мною довольна. Когда настаивая в необходимости удалиться от неё на некоторое время, мне удавалось ее оставить, то мысль о печали, мною ей нанесенной, следовала за мною всюду. Меня схватывали судороги угрызений, которые усиливались ежеминутно и наконец становились неодолимыми; я летел к ней, радовался тем, что утешу, что успокою ее. Но, по мере приближения в её дому, чувство досады на это своенравное владычество мешалось с другими чувствами. Элеонора сама была пылка. В её прежних сношениях, сердце её было утеснено тягостною зависимостью. Со мною была она в совершенной свободе; потому что мы были в совершенном равенстве. Она возвысилась в собственных глазах любовью чистою от всякого расчета, всякой выгоды; она знала, что я был уверен в любви её во мне собственно для меня. Но от совершенной непринужденности со мною она не утаивала от меня ни одного движения; и когда я возвращался к ней в комнату, досадуя, что возвращаюсь скорее, нежели хотел, я находил ее грустною или раздраженною. Два часа заочно от неё мучился я мыслью, что она мучится без меня: при ней мучился я два часа пока не успевал ее успокоить.
Между тем я не был несчастлив: я утешался, как сладостно быть любимым, даже и с этою взыскательностью. Я чувствовал, что делаю ей добро: счастие её было для меня необходимо, и я знал, что я необходим для её счастья.
К тому же, неясная мысль, что по самым обстоятельствам связь сия не могла продлиться, мысль печальная по многим отношениям, содействовала отчасти к успокоению моему в припадках усталости или нетерпения. Обязательство Элеоноры с графом П…, неровность лет наших, разность наших положений, отъезд мой, и то уже по различным случаям отлагаемый, однако же неминуемый и в скором времени, все сии соображения побуждали меня еще расточать и забирать как можно более счастья: уверенный в годах, я за дни не спорил.
Граф П… возвратился. Он скоро начал подозревать сношения мои с Элеонорою. С каждым днем прием его был со мною холоднее и мрачнее. Я с участием говорил Элеоноре об опасностях, ей предстоящих; умолял ее позволить мне прервать на несколько дней мои посещения; представлял ей пользу её доброго имени, благосостояния, детей. Долго слушала она меня в молчании: она была бледна как смерть. Как бы то ни было, сказала она мне наконец, ни скоро уедете; не станем упреждать эту минуту: обо мне не заботьтесь. Выгадаем несколько дней, выгадаем несколько часов: дни, часы, вот все то, что мне нужно. Не знаю, какое-то предчувствие мне говорит, Адольф, что я умру в ваших объятиях.
И так мы продолжали быть по-прежнему: я всегда беспокоен, Элеонора всегда печальна, Граф П… угрюм и молчалив. Наконец, ожиданное мною письмо пришло. Родитель мой приказывал мне приехать к нему. Я понес это письмо к Элеоноре. Уже! сказала она мне, прочитав его; я не думала, что так скоро. Потом, обливаясь слезами, взяла она меня за руку и сказала: Адольф! вы видите, я не могу жить без вас; не знаю, что со мной будет, но умоляю вас, не сейчас уезжайте, останьтесь под каким-нибудь предлогом, попросите родителя вашего позволить вам пробыть здесь еще шесть месяцев. Шесть месяцев, долго ли это? Я хотел оспорить её мнение, но она так горько плавала, так дрожала, черты её носили отпечаток скорби столь раздирающей, что я не мог продолжать. Я кинулся к ногам её, сжал ее в свои объятия, уверил в любви и вышел писать ответ отцу моему, Я в самом деле писал с движением, приданным мне горестью Элеоноры. Я представил тысячу причин к отлагательству, выставил пользу продолжать в Д. несколько курсов, которые не успел выдержать в Геттингене и, отправляя письмо на почту, я горячо желал получить согласие на мою просьбу.
Вечером возвратился я в Элеоноре. Она сидела на софе; граф П… был у камина, довольно поодаль от неё; двое детей сидели в глубине комнаты, не играя и выражая на лицах своих удивление детства, которое замечает расстройство, не постигая причины. Данным знаком я уведомил Элеонору, что исполнил её желание. Луч радости проблеснул в её глазах, но вскоре исчезнул. Мы не говорили ни слова; молчание становилось затруднительным для всех троих. – Меня уверяют, милостивый государь, сказал мне наконец, граф, что вы готовитесь ехать. Я отвечал, что еще не знаю того. – Мне кажется, возразил он, что в ваши лета не должно медлить вступить на какое-нибудь поприще: впрочем, продолжал он, взглядывая на Элеонору, может быть, здесь не все думают одинаково со мною.
Я не долго ждал отцовского ответа. Распечатывая письмо, трепетал, вообразив, какую печаль нанесет Элеоноре отказ отца моего. Мне казалось даже, что я разделил бы сию грусть с равною силою; но, прочитав изъявление его согласия, я скоропостижно был объят мыслью о всех неудобствах дальнейшего здесь пребывания. – Еще шесть месяцев принуждения и неволи, вскричал я, еще шесть месяцев оскорблять мне человека, который принимал меня с дружбою, предавать опасности женщину, меня любящую, которой угрожаю утратою единственного положения, обещающего ей спокойствие и уважение, еще обманывать отца моего; и для чего? чтобы на минуту не преодолеть печали, рано или поздно неминуемой? Не испытываем ли сей печали ежедневно по частям, по капле за каплею? Я только гублю Элеонору. Мое чувство, каково оно есть, не может ее удовольствовать. Я жертвую ей собою бесплодно для счастья её; я живу здесь без пользы, в неволе, не имея ни минуты свободной, не видя возможности час один подышать спокойно. Я вошел в Элеоноре, еще весь озабоченный этими размышлениями и застал ее одну. – Остаюсь еще на шесть месяцев, сказал я ей. – Вы уведомляете меня о том очень сухо. – Признаюсь, от того, что за вас и за себя страшусь последствий отсрочки. – Кажется, по-крайней мере, для вас не могут они быть слишком неприятны. – Вы уверены, Элеонора, что я не о себе всегда более забочусь. – Но не очень и о счастья других. – Разговор принял бурное направление. Элеонора оскорбилась моим сожалением в таком случае, где, казалось ей, должен я был разделить её радость. Я оскорблен был торжеством, одержанным ею над прежним моим решением. Ошибка наша разгорелась. Мы вспыхнули взаимными упреками. Элеонора обвиняла меня в том, что я обманул ее, имел в ней одну минутную склонность, отвратил от неё привязанность графа и поставил ее в глазах света в то сомнительное положение, из коего выдти старалась она во всю жизнь свою. Я досадовал, зачем она обращает против меня все то, что я исполнил из одной покорности в ней, из одного страха ее опечалить. Я жаловался на свое жестокое утеснение, на бездействие, в котором изнемогала моя молодость, на деспотизм её, тяготеющий на всех моих поступках. Говоря таким образом, я увидел лицо её, облитое слезами: я остановился; подаваясь обратно, отрицал, изъяснял. Мы поцеловались: но первый удар был нанесен; первая преграда была переступлена. Мы оба выговорили слова неизгладимые: мы могли умолкнуть, но не могли забыть сказанного. Долго не говоришь иного друг другу; но что однажды высказано, то беспрерывно повторяется.
Мы прожили таким образом четыре месяца в сношениях насильственных, иногда сладостных, но никогда совершенно свободных. Мы находили в них еще удовольствие; но уже не было прелести. Элеонора однакоже не чуждалась меня. После наших самых жарких споров, она так же хотела нетерпеливо меня видеть, назначала час нашего свидания с такою же заботливостью, как будто связь наша была по-прежнему равно безмятежна и нежна. Я часто думал, что самое поведение мое содействовало к сохранению Элеоноры в таком расположении. Еслибы я любил ее так, как она меня любила, то она более владела бы собою: она с своей стороны размышляла бы об опасностях, которыми пренебрегала. Но всякая предосторожность была ей ненавистна; потому что предосторожность била моим попечением. Она не исчисляла своих пожертвований, потому что была озабочена единым старанием, чтобы я не отринул их. Она не имела времени охладеть ко мне, потому что все время, все её усилия были устремлены к тому, чтобы удержать меня. Эпоха, снова назначенная для моего отъезда, приближалась – и я ощущал, помышляя о том, смешение радости и горя, подобно тому, что ощущает человек, который должен купить несомнительное исцеление операциею мучительною.
В одно утро Элеонора написала мне, чтобы я сейчас явился к ней. Граф, связала она, запрещает мне вас принимать: не хочу повиноваться сей тираннической воле. Я следовала за этим человеком во всех его изгнаниях; я спасла его благосостояние; я служила ему во всех его предприятиях. Он теперь может обойтись без меня; я не могу обойтись без вас. Легко угадать все мои убеждения для отвращения её от намерения, которого я не постигал. Говорил я ей о мнении общественном. – Сие мнение, отвечала она, никогда не было справедливо ко мне. Я десять лет исполняла обязанности свои строже всякой женщины, и мнение сие тем не менее отчуждало меня от среды, которой я была достойна. Я напоминал о детях её. – Дети мои – дети графа П… Он признал их; он будет о них заботиться: для них будет благополучием позабыть о матери, с которою делиться им одним позором. Я удвоивал мои моления. – Послушайте, связала она: если я разорву связь мою с графом, откажетесь ли вы меня видеть? Откажетесь ли? повторила она, схватывая меня за руку с сильным движением, от которого я вздрогнул. – Нет, без сомнения, отвечал я, и чем вы будете несчастнее, тем я буду вам преданнее. Но рассмотрите… – Все рассмотрено, прервала она. Он скоро возвратится; удалитесь теперь; не приходите более сюда.
Я провел остаток дня в тоске невыразимой. Прошло два дня; я ничего не слыхал об Элеоноре. Я мучился неведением об её участи; я мучился даже и тем, что ее вижу её, и дивился печали, наносимой мне сим лишением. Я желал однако же, чтобы она отвязалась от намерения, которого я так боялся за нее, и начинал ласкать себя благоприятным предположением, как вдруг женщина принесла мне записку, в которой Элеонора просила меня быть в ней в такой-то улице, в таком-то доме, в третьем этаже. Я бросился туда, надеясь еще, что за невозможностью принять меня в жилище графа П… она пожелала видеться со мною в другом месте в последний раз. Я застал ее за приготовлениями перемещений: она подошла во мне с видом довольным и вместе робким, желая угадать из глаз моих впечатление мое. – Все расторгнуто, связала она мне: я совершенно свободна. Собственного имения моего у меня семьдесят пять червонцев ежегодного доходу: их станет мне. Вы остаетесь еще шесть недель; когда уедете, мне авось можно будет сблизиться с вами: вы, может быть, возвратитесь ко мне. И как будто, страшась ответа, она приступила ко множеству подробностей, относительных до планов её. Она тысячью средств старалась уверить меня, что будет счастлива, что ничем не пожертвовала, что решение, избранное ею, до мысли ей и независимо от меня. Очевидно было, что она сильно превозмогала себя и не верила половине того, что говорила. Она оглушала себя своими словами, боясь услышать мои: она деятельно распложала речи свои, чтобы удалить минуту, в которую возражения мои повергнут ее в отчаяние. Я не мог отыскать в сердце своем силы ни на одно возражение. Я принял её жертву, благодарил за нее, сказал, что я оною счастлив; сказал ей еще более: уверил, что я всегда желал приговора неизменимого, который наложил бы на меня обязанность никогда не покидать ее; приписывал свое недоумение чувству совестливости, запрещающему мне согласиться на то, что совершенно ниспровергает её состояние. В эту минуту, одним словом, я полон был единою мыслью: отвратить от неё всякую печаль, всякое опасение, всякий страх, всякое сомнение в чувстве моем. Пока я говорил с нею, я не взирал ни на что за сею целью, и я был искренен в моих обещаниях.