– Чего ты орала?..
Я решительно потеряла способность говорить, и маменька своей ладонью, покрытой морскою влагой, коснулась моей бледной щеки, и на берегу моря, может быть в первый раз от создания мира, раздался звучный удар, и эхо повторило его несколько раз, будто радуясь новому звуку…
Обратное шествие совершалось тем же порядком, и те же замечания из окон преследовали нас.
На другой день я начала хромать и тем избавилась, может быть, от новых ласк маменьки. Сестры злились на меня и досадовали, что раньше не придумали тоже какого-нибудь предлога не ходить на купанье… Иногда вечером маменька брала нас гулять в сад, где играла музыка. Тут я окончательно терялась, бог знает отчего сталкивалась почти с каждым встречным; торопясь поправиться и разойтись, мы с жаром качались из стороны в сторону, пока грозный голос маменьки не превращал меня в истукана: тогда утомленный господин извинялся передо мной, а маменька на всю улицу удивлялась, что у нее такая дура дочь: везде что-нибудь да наделает! При виде разряженных дам я оглядывалась на себя и на сестер: нас всегда одевали одинаково, вероятно чтоб не развить в нас зависти, да и выгода тут примешивалась: из трех изношенных платьев всегда выходило одно совсем новое… Мы были без перчаток, в худых башмаках самой дурной работы; вообще костюм наш довершал наше несчастие, обращая на нас внимание публики: пестрые одинаковые шляпки, ватные одинаковые салопы, когда все в платьях и жара невыносимая…
К счастию, маменька сама не очень любила такие прогулки. Чаще всего от жару забивались мы в темную комнату и просиживали там с утра до вечера… Впрочем, и тут бывали у нас веселые минуты, и мы от души смеялись…
Раз маменька дня три хлопотала о каком-то паштете и перед обедом секретно предписала нам не прикасаться к нему даже в таком случае, если нам его предложат. Подали паштет. Торжественно привстав и отрезав кусок с искусством оператора, она подала тарелку Кириле Кирилычу. Кирило Кирилыч отличался вежливостью и даже иногда, к досаде маменьки, любезничал с сестрами и Степанидой Петровной, которая переманила его на свою сторону лестью. Взяв тарелку, он очень ловко предложил ее мне. Я отказалась.
– Ну, потрудитесь передать Степаниде Петровне.
Тарелка начала совершать путешествие вокруг стола. Когда она проходила мимо носа брата Ивана, Иван с упоением потянул в себя запах и громко говорил, качая головой:
– Не могу… не люблю, даже запах противен…
Маменька тоскливо следила за путешественницей, и когда та благополучно возвратилась на родину, она снова предложила ее Кириле Кирилычу. Тот решительно отказался, жалуясь, что сегодня не очень здоров…
– Ну, теперь можете есть! – крикнула маменька, сердито двинув тарелку на середину стола…
Эффект был удивительный. Маменька опомнилась, но уж поздно: Кирило Кирилыч надулся; тотчас после обеда он сказал:
– Прощайте, Марья Петровна.
– Куда ж вы? А кофей?
– Я спать хочу, – отвечал он сухо.
– Как вам угодно.
Степанида Петровна с сестрами ждала его в сенях, чтоб задержать его, назло маменьке. Я же осталась в столовой наблюдать за впечатлением, которое произведет на нее их говор и смех.
– Кто там? – спросила она меня.
Я отвечала:
– Не знаю-с!
– Поди посмотри, да скажи, чтоб сестрицы твои перестали трещать!
Я буквально передала приказание, надеясь сильней ожесточить Кирилу Кирилыча. Точно, он стал смеяться и говорить еще громче. Маменька волновалась; говор и смех томил ее… Наконец она пошла к двери такими шагами, что деревянный дом задрожал. С шумом растворив дверь, она гневно закричала:
– Что вы горло-то дерете?.. Ах, вы еще здесь, – прибавила она кротко, притворяясь удивленной. Потом обратилась к Степаниде Петровне: – Ты, кажется, могла бы их унять… вот связалась – точно чорт с младенцами! Извольте убираться в комнату!
Так мы прожили две недели на даче. По возвращении в город детская показалась нам раем… Вскоре пришло письмо с Кавказа; к нашему удивлению, отец сам принес его в детскую и дал прочесть тетеньке Александре Семеновне. Она заплакала от радости. Он шутил над ней и весело говорил:
– Ну, о чем плачешь? Племянник твой скоро офицером будет…
И мы прочли письмо: полковник извещал, что брат Миша показал чудеса храбрости, получил уже Георгиевский крест и представлен в офицеры. В заключение полковник советовал отцу взять брата с Кавказа, как только он получит офицерский чин, потому что с такой горячей головой ему не сдобровать там. Детская наполнилась радостными толками; мы уж рассчитывали, к какому сроку брат приедет к нам. Дедушке Ваня передал известие о брате по-своему:
– Миша убил двадцать пять черкесов.
Дедушка побледнел и замахал руками.
– Перестань, Ванюша.
– Право, дедушка.
– Ну, как он мог их убить?
Брат сделал из руки ружье, прицелился в дедушку и закричал:
– Паф!
Дедушка схватился за свою грудь, будто ощупывая пулю. Брат хохотал. Дедушка рассердился и пошел надоедать другим расспросами о внуке.
Ровно через два месяца явился к нам почтальон с новым письмом от полковника. Радостно отнесли мы отцу письмо, воротились в детскую и, собравшись в кучку, с нетерпением ждали: вот придет отец и объявит нам, что брат – офицер… Но время шло, а отец не приходил… Наскучив ждать, тихонько подошли мы к кабинету… дверь заперта, и за дверью тишина… Настал вечер. Мы решили, что письмо, видно, прочтем завтра… Подали чай. Тетенька подошла к кабинету и постучала в дверь.
– Кто там? – послышался слабый голос отца.
– Я, братец; не хочешь ли чаю?
– Нет!
Тетенька заключила, что отец поссорился с маменькой, и очень встревожилась… Мы легли спать; тетенька раза три подходила к кабинету, а утром сказала, что очень испугалась: в кабинете всю ночь не погасал огонь и по временам слышались стоны… Скоро пришел в детскую отец, когда маменька еще спала… Его нельзя было узнать: лицо страшно бледное, глаза припухли, он даже немного похудел; смотрел он печально. Целуя его руку, я заметила, что она дрожит. Он как-то странно мялся, наконец тяжело вздохнул и сказал, запинаясь и не глядя ни на кого:
– Ваш брат убит… Не говорите о нем больше, и чтоб мать не знала…
И он скорыми шагами вышел из детской.
Детская наполнилась рыданиями. Страшно было смотреть на тетеньку Александру Семеновну. Маменька, к счастию, не заметила наших расплаканных глаз, а тетеньку она уж привыкла видеть больной и печальной. Отец по-прежнему сидел в кабинете. Он не обедал, а к вечеру оделся и ушел… Мы кинулись в кабинет, и я первая увидела и схватила со стола письмо: оно все съежилось, и чернилы расплылись так. что многих слов нельзя было прочесть. Едва могла я разобрать некоторые фразы: «Он умер без долгих мучений… пуля попала ему прямо в сердце… он был бравый малый, но с его характером, в его лета ему не должно было предоставлять случая к опасности…» Еще несколько утешений, и дальше мы ничего не разобрали.
Едва успела я положить письмо на прежнее место, возвратился отец… Он пошел в залу. Там уже играли… Заметив его худобу и бледность, маменька спросила:
– Что с тобой, Андрей?
Не отвечая, он сел на диван. Маменька продолжала сдавать карты. Он тихо сказал ей:
– Я получил вчера письмо с Кавказа.
– Ну, что? – спросила она, разбирая по мастям свою игру.
– Миша, – начал отец: – Миша… ранен.
Он встал, чтоб скрыть волненье.
– Опасно или нет? – быстро спросила маменька.
Отец медлил ответом… Игра приостановилась. Маменька пристально взглянула на своего мужа и визгливо вскрикнула:
– Ах!.. Он убит!..
Карты выпали из ее рук, она повалилась на диван в страшных судорогах; отец подошел к ней. Он весь дрожал, и я в первый и последний раз в жизни видела, как слезы ручьями катились по бледному лицу моего отца.
Постукивание карт скоро опять началось в зале…
Узнав о смерти внука, дедушка плакал и упрекал, зачем родители отпустили на Кавказ «такую картину». Бабушка прибежала к нам впопыхах, расплаканная, и расспрашивала подробно, как все случилось.
– Ах ты боже мой! Да лучше бы ваша старуха-бабушка умерла… что моя за жизнь? А я ему десять рублей приготовила: думаю, вот приедет внук офицер… вот тебе и Миша! Уж нет ничего хуже, как видеть во сне, что зуб выпал!.. Я на днях видела… ну, думаю, нехорошо!.. Пошла на Сенную и к Спасу зашла, поставила свечу…
Дяденька равнодушно выслушал весть о смерти племянника, он только сказал:
– Если бы мне его отдали, я бы его вышколил, забыл бы у меня Кавказ…
Через несколько времени никто не говорил о брате. Только я иногда видала во сне, будто он жив, и радовалась; мы с ним разговаривали, но вдруг он бледнел и прощался со мной, говоря: «Пора в могилу». Я пристально вглядывалась в его лицо и видела вместо брата безобразного мертвеца…
Сестра Соня заметно интересовалась Яковом Михайлычем; раз мне случилось видеть ее руку в его руке. Он осыпал сестру разными угождениями, но она обходилась с ним довольно жестоко; часто при нем восхищалась она каким-нибудь офицером, которого случайно видела, и бедный Яков Михайлыч сидел как на иголках. Степанида Петровна приставала к нему с таинственным вопросом: отчего он скучен?.. Он грубыми ответами вымещал на ней свою злость. Они ссорились… Случалось, он дни по два не появлялся в детской. Тогда она тихонько плакала. За труды писаря и рассыльного маменька продолжала терпеть его у себя в доме, не опасаясь за дочерей: он был дурен и беден… Но, видно, есть же всему мера: когда, по каким-то неприятностям, он вышел в отставку, она круто изменила с ним обращение: он уже казался ей слишком ничтожен. Героически выносил бедный Яков Михайлыч ее оскорбления: любовь давала ему силу. Наконец раз он пришел к нам из залы очень бледный и задыхался от злости. Степанида Петровна пристала к нему с вопросами, он молчал и скоро ушел. На другой вечер он явился в гостиную очень печальный и объявил, что едет в дальнюю губернию года на три.
Степанида Петровна растолковала такую жертву в свое удовольствие: видно, он хочет поправить свои дела, чтоб жениться! Кажется, оно так и было, но только жениться рассчитывал он не на ней. Прощание было трогательное; мне было жаль его: он не мог смотреть на сестру без слез…
Я нечаянно слышала их разговор.
– Вы меня забудете, Софья Андреевна?
– Отчего я вас забуду?
– Повторите мне еще раз: если ворочусь, я найду вас такой же доброй?..
Степанида Петровна подскочила к нему с карандашом и спросила адрес.
Он отвечал, что напишет первый, а теперь пора ему ехать.
– Прощайте, Софья Андреевна, не забывайте…
Волнение мешало ему договорить… Степанида Петровна пристала к нему с просьбой чаще писать… Он ровно пять раз принимался прощаться, наконец с отчаянием подошел к Софье, крепко и медленно поцеловал ее руку и потом неожиданно прильнул своими бледными губами к ее розовой щеке… Сконфуженная сестра вскрикнула: «Яков Михайлыч!» Степанида Петровна приготовилась тоже принять прощальный поцелуй, но Яков Михайлыч уже выбежал из детской… Она рассердилась…
У нас стало еще скучнее: Яков Михайлыч чтением и новостями сколько-нибудь оживлял нашу детскую. Я особенно любила чтение и готова была слушать роман целую ночь…
Спустя месяц мы получили письмо от Якова Михайлыча, а на другое утро, когда я шла к учителю, какой-то незнакомый господин подал мне еще письмо для передачи сестре и исчез… Сестра приняла письмо без всякого удивления: видно, знала заранее, от кого оно…
– Соня, это от Якова Михайлыча?
– Да, только я боюсь: узнает тетенька – непременно маменьке скажет… Ты завтра отдай письмо назад и больше уж не бери…
– Так ты его не любишь, Соня? – спросила я с удивлением.
– Нет, он выдумал, что я выйду за него замуж.
– Отчего ты не хочешь за него выйти? А сама позволяла ему жать свою руку!
– Ну что же? А теперь не хочу, и сделай одолжение, не бери писем…
Делать нечего, на другой день я со страхом возвратила письмо незнакомому господину, которого нашла на том же месте… Сестра стала ходить чаще в церковь и говорила о каких-то голубых глазах, которые там видела…
Так прошел месяц… Раз иду к учителю: опять тот же господин с письмом. Я не брала, но он просто сунул мне его в руку и исчез.
Сестра рассердилась и приказала мне завтра же возвратить письмо с небольшой своей запиской, которую она тут же написала; я исполнила.
С тех пор мне уже не случалось видеть незнакомого господина.
Яков Михайлыч написал к тетушке, что намерен навсегда остаться на службе в губернии, и после уже не писал.
Я спросила сестру: не жаль ли ей Якова Михайлыча? Она мне отвечала, что любила его потому, что других не видала, а теперь ей все равно, да еще и лучше, что он там остался.
Степанида Петровна тоже скоро развеселилась; к тому времени из одного казенного училища вышла ее младшая сестра. Мы любили ее, она была не очень умна, но недурна собой и добра. Степаниде Петровне, потерявшей всякую надежду на собственное замужство, захотелось поскорей выдать хоть свою сестру, чтоб переехать к ней жить, да и уколоть племянниц, ровесниц ее сестре. За молодой тетенькой стал ухаживать сын одного важного человека, который был нужен маменьке, потому она каждый день начала приглашать к себе его сына и молодую тетеньку. Мало-помалу гостиная наша, прежде почти пустая, сделалась сборищем молодых людей, сестер моих и тетушек. Говор и хохот долетали в детскую, где я сидела одна…
Я не любила сидеть в гостиной. Во мне произошла какая-то перемена: без всякой причины хотелось мне иногда плакать, а иногда вдруг делалось так весело, что я прыгала и бегала, как ребенок, хоть мне уж было шестнадцать лет.
Случалось, по временам просиживала я часа по два у окна без всякого дела; я следила за облаками, бог знает о чем думала, припоминала романы, которые читал Яков Михайлыч, воображала себя героиней романа… Мне так нравилось такое странное состояние, что я с нетерпением ждала, когда солнце сядет и немного смеркнется. Тогда я брала книгу, садилась к окну, делала вид, будто урок учу, а между тем забывала и себя и свое положение – все и всех. Мне чудилось, я тоже под облаками, борюсь с массой туч, пробиваюсь сквозь них и с невероятной быстротой лечу по ясному небу. Иногда я находила в тучах сходство с разными чудовищами, о которых слышала в сказках. И я радовалась, когда такая враждебная туча встретится с другой и после долгой борьбы совершенно исчезнет. А как досадовала я на совершенно темные вечера! Степанида Петровна, ненавидевшая меня, заметив во мне перемену, подозрительно спрашивала меня:
– Что ты делаешь у окна? Разве можно теперь что-нибудь видеть?
– Я хочу так сидеть! Зачем вам знать все?
– Уж не смотришь ли ты на офицеров?
Напротив нас жили офицеры, но я не обращала на них внимания; я считала себя еще ребенком, и притом, по уверению Степаниды Петровны, не могла никому нравиться. Однакож ее замечание раздражило меня. Я отвечала резко:
– Еще успею насмотреться на офицеров, а вот вам так уж и пора прошла!
Взбешенная, она твердила мне, что я безобразна и глупа, никто и взглянуть на меня не захочет, а уж выйти замуж нечего мне и думать…
– Да я и не думаю… А вот вы и умней, да на вас никто не женился… даже и раньше!
Еще больше возненавидев меня, она начала следить каждый мои шаг, каждое слово толковать в дурную сторону и беспрестанно ко мне придираться. Она успела вооружить против меня и тетеньку Александру Семеновну, насказав ей, что я на дороге к учителю перемигиваюсь с проезжими и что ей говорила жена учителя, будто я ничего у них не делаю, а только все гляжу в окна…
Александра Семеновна также начала подсматривать за мной, как только я пойду к окну. В досаде я оставила свои невинные наблюдения и садилась к окну спиной…
– Что ты нейдешь в гостиную к сестрам, а только сидишь у окна? – каждый вечер твердила мне Александра Семеновна, когда приходили гости.
– Что я там буду делать? Мне с ними скучно, я не понимаю, что они там говорят!
Когда гости расходились, молодая тетенька рассказывала сестрам, как за ней ухаживал сын важного человека. Сестры тоже по секрету шептались. Только Степаниде Петровне не о чем было рассказывать и шептаться: за ней никто не ухаживал…
Раз мне вздумалось пойти вечером в гостиную. Там были всё обычные гости. Сын важного человека, чтоб не бросились в глаза его частые посещения, познакомил маменьку с тремя молодыми людьми. Один из них, Алексей Петрович, спросил меня:
– Отчего вас никогда не видно?
– Я люблю сидеть одна, – отвечала я.
– Разве вам не скучно сидеть одной? Ну, что же вы теперь делаете?
Я посовестилась сказать, что смотрю на облака, и необдуманно отвечала:
– Читаю.
– А что вы теперь читаете?
Я смешалась, и мне стало досадно на свою ложь. Кроме всеобщей истории, грамматики и географии никаких книг я и в руках не имела… к счастию, я вспомнила «Ледяной дом», который читал сестре Яков Мпхайлыч…
– Роман, – отвечала я.
– Какой?
– «Ледяной дом».
– Вам нравится?
– Очень.
– Не хотите ли, я вам принесу какой-нибудь роман Вальтер-Скотта?
– Благодарю вас; я не смею: надо спросить у тетеньки.
– Как! Вы не смеете прочесть романа без позволения тетеньки!
Алексей Петрович улыбнулся.
– А который вам год?
– Семнадцатый.
– Вы любите цветы?
– Да, очень люблю.
– Позвольте мне вам завтра принести букет.
– Ах, нет! Надо спросить…. – Но я не договорила, потому что Алексей Петрович опять засмеялся… Вспыхнув от злости, я ушла в детскую, где целый час бранила его больной тетеньке… Вечером сестра спросила меня: отчего Алексей Петрович так смеялся, разговаривая со мной?
Степанида Петровна подхватила:
– Верно, ты сказала ему какую-нибудь глупость? Он все спрашивал потом: отчего ты нейдешь в гостиную?
– Сам он глуп, оттого и смеется так много… я с ним никогда больше не буду говорить.
– Да он и сам не станет говорить с такой дурой, – сказала тетенька.
– Ну, видно, он и вас считает тоже не очень умной: не сказал с вами ни слова, когда я там была.
– Слышите, как заговорила! Видно, она слышала, что он о ней говорил… Да он шутил, будь уверена, шутил… А ты уж и вообразила, что в самом деле ты хорошенькая!
– А вас и в шутку никто не называет хорошенькой!
На другой день я нарочно вышла в гостиную показать, что и я, если захочу, умею болтать, как другие… Не знаю, откуда брались у меня слова: я говорила без умолку. Степанида Петровна беспрестанно посылала меня спать, говоря, что мне завтра надо рано итти к учителю.
– А в котором часу вы ходите к учителю? – спросил Алексей Петрович.
– В девять.
– Я завтра тоже встану в девять часов и пойду к вашему учителю – мы вместе будем брать уроки.
– Пожалуйста, не делайте этого, – начала я с испугом… Но вдруг остановилась, смещалась и покраснела, заметив на его губах вчерашнюю улыбку. Он сказал:
– Вы не хотите этого? Ну, прикажите!
– Зачем я буду вам приказывать? Вы сами не поедете! Вот если б там Соня училась – дело другое!
– Отчего же не для вас? – тихо спросил Алексей Петрович.
– Мне Степанида Петровна сказывала, что вы влюблены в нее.
– Да, я влюблен, только не в вашу сестрицу, – сказал Алексей Петрович еще тише и как-то странно посмотрел на меня.
Вдруг мы оба замолчали. Глаза Алексея Петровича жгли мои смуглые щеки, я была красна, как пион, дышала с усилием и в первый раз отчего-то не могла смотреть прямо ему в глаза. И волнение мое с каждой минутой увеличивалось. Я тихо сказала: «прощайте», и убежала от изумленного Алексея Петровича.
С неделю я его не видала, но много думала о нашем разговоре, припоминала каждое его слово, иногда даже предлагала ему вопросы и сама за него отвечала. То мне казалось, что он говорил со мной серьезно, то приходила мысль, что он шутил, и я не решалась итти в гостиную.
Я смотрела на него в щелку дверей; он больше сидел один, а если говорил с сестрами и тетеньками, то как-то нехотя.
Я даже слышала, как он спрашивал: «А ваша сестрица отчего не выходит? Здорова ли она?..» Сердце у меня билось… Узнав, что я здорова, он, казалось мне, хмурился.
Чем бы я ни занималась, при его имени я невольно останавливалась и вздрагивала…
Раз на уроке я видела, как он проехал мимо дома учителя, и от испуга чуть не упала в обморок. Мне представились маменька и Степанида Петровна, которые спрашивают меня, зачем он проехал?
Я стала посматривать пристально на себя в зеркало: иногда мне казалось, что я не так дурна и черна, как говорит Степанида Петровна; то снова находила я себя безобразной и с досады чуть не плакала…
Наконец я решилась выйти в гостиную. Сердце мое сильно билось, и голос дрожал. Алексей Петрович очень обрадовался. Он сказал мне:
– Вы, верно, на меня сердитесь? Простите, я больше не буду ездить мимо вашего учителя…
Мне стало легче, я дышала свободнее… Я притворилась, что даже и не знаю, проезжал ли он там…
– А не выходила я просто оттого, что не хотелось.
– А мне так очень хотелось вас видеть, – сказал он со вздохом.
– Зачем? – спросила я, краснея.
Он молчал, – видно, затруднялся отвечать на такой вопрос.
– Я вас хотел видеть потому, что я люблю ваши глаза!
И он пристально посмотрел на меня.
Я совершенно терялась в таких случаях, но страх обмануться, приняв шутку за серьезное, не давал мне надолго забываться. Я спросила:
– А глаза Степаниды Петровны вы любите?
– Вы всё только шутите!
Он рассердился.
Мне стало жаль его, и я разными рассказами старалась развеселить его…
Наутро, завидуя, что мне оказывают внимание, Степанида Петровна пустила такую сплетню, что я опять решилась не говорить с Алексеем Петровичем.
И на следующий вечер я, точно, старалась избегать разговора с ним, чем невольно еще больше заинтересовала его; глаза мои как-то особенно блестели, и я сама чувствовала в них какую-то силу. Во время отсутствия Степаниды Петровны я успела рассказать. Алексею Петровичу мое положение, и мне стало легко… Поверив ему свою тайну, я чувствовала, что нас теперь связывает что-то. К концу вечера я забыла совсем свое обещание и снова говорила с Алексеем Петровичем. Мы стояли у фортепьяно, я перелистывала книгу, и рука моя нечаянно коснулась его руки, он удержал ее и слегка пожал. Я почувствовала, что голова моя закружилась, гостиная исчезла, и я как будто качалась на воздухе. Когда я опомнилась, рука моя все еще лежала в его руке, он тихо говорил мне:
– Вы любите меня?
Я машинально отвечала: «да», сама не зная, что говорю.
– Что это вы тут делаете? – раздался голос Степаниды Петровны.
Я вздрогнула, Алексей Петрович смутился и отвечал сердито:
– Смотрим ноты.
Она улыбнулась и отошла… Я совершенно потерялась от счастия, простилась с Алексеем Петровичем и поскорее легла в постель. Тут только я поняла все свое безрассудство. Что, если он шутит надо мной? Положим, что он меня и точно любит, – что же дальше… женится? И мне стала самой смешна такая мысль. Алексей Петрович человек молодой, довольно богатый, у него много родных, которые, верно, не допустят его жениться на мне: я бедна, дурна собой, как говорит Степанида Петровна… да можно ли и полюбить меня?.. Меня считают девочкой…
Тетеньки, думая, что я сплю, рассуждали между собою, что Алексей Петрович водит меня за нос и что другой молодой человек, который ухаживает за старшей сестрой, тоже на ней не женится.
Такое заключение очень оскорбило Александру Семеновну. Степанида Петровна объявила, что еще подождет немного, а потом скажет все маменьке и тем прекратит посещения молодых людей. Она думала такой мерой заставить сына важного человека поскорей просить руку ее сестры.
Долго не могла я заснуть после разговора тетушек. Я думала: что мне делать? Перестать видеть Алексея Петровича у меня недоставало силы. А маменька? Что будет, когда ей наговорят на меня? В досаде она, пожалуй, изобретет какое-нибудь унижение, которое я должна буду вынести перед его глазами. Жениться он не может, – тетеньки лучше знают. Они говорят, что я сама с ним кокетничаю… я припомнила некоторые слова свои и взгляды, и мне показалось, что они правы. Тогда я почувствовала муку нестерпимую, тоску и стыд… Что же я должна делать?.. Бежать от Алексея Петровича, от маменьки, от тетушек?.. Куда же я побегу? Меня найдут и снова приведут к отцу и раздраженной матери. И мне представились гневные лица отца и матери, встречающих свою дочь-беглянку. Мне так стало страшно, что я решилась лучше отказаться видеть Алексея Петровича, терпеть и страдать, чем заслужить гнев маменьки. «Я скажу ему, что не люблю его! – и я задумалась. – А почему могу я знать, что я его люблю?.. Может быть, ничего еще не значит, что время без него мне кажется длинно, что я не могу ни о чем думать, кроме его, не хочу ни на кого смотреть, кроме его?.. Напротив, заслышав его голос, я вся встрепенусь, сердце забьется, время быстро мчится, и я так добра, что готова подать руку даже своему врагу Степаниде Петровне. Мне грустно с ним прощаться, когда я знаю, что завтра не увижу его. Что же будет со мной тогда, когда я совсем не буду его видеть?..» Я заплакала, обхватила крепко подушку и заглушила ею свои рыдания…