bannerbannerbanner
Семейство Тальниковых

Авдотья Яковлевна Панаева
Семейство Тальниковых

Полная версия

Быстро и незаметно пролетали два месяца; гувернантка возвращалась к нам еще требовательней, и опять духота и беспрестанная мука до нового лета. Но и редкие промежутки свободы и счастья скоро для нас кончились: на третий год сад закрыли, и с тех пор мы уже не гуляли и летом.

Зимой Кириле Кирилычу вздумалось танцовать, и детская наша превратилась в танцовальную залу; тетеньки пустились припрыгивать, сестры Катя и Соня тоже, гувернантка очень ловко вальсировала, с грациею образованной девицы. Меня, как меньшую, забраковали. В досаде я принялась одна танцовать в другой комнате; наконец научилась всему, чему учили сестер и тетенек, и даже успела передразнить всех, не исключая самого Кирила Кирилыча, который в танцах не имел соперников… Раз недостало кавалера, меня вытребовали и хотели учить, но я с гордостию выказала свое знание и так удачно выполнила роль отсутствующего кавалера, что меня несколько раз заставили повторить…

Маменька, по желанию Кирила Кирилыча, обещала сделать бал в рождество… Настало и рождество, гувернантка уехала домой к своей матери, мы вздохнули свободнее, тетеньки гадали всякий вечер, но Степаниде Петровне никак не выходил жених… Раз она выбежала спросить первого прохожего: «Как зовут?», чтоб узнать имя будущего своего мужа. Ей отвечали: «Матрена!» Она очень сердилась и аккуратно каждую ночь клала себе под подушку черного таракана, заключенного в аптечную коробочку, а на другое утро рассказывались бесконечные сны… Наконец день бала настал: дело было накануне Нового года; мы радовались, что увидим наряженных и танцы, но, к ужасу нашему, утром явилась гувернантка, вся в папильотках, и тотчас успела кого-то лишить чаю и конфект. Суета была страшная: маменька сердилась и кричала, тетенька Александра Семеновна, как Фигаро, старалась всюду поспеть. Явились полотеры, и к нашему плачу и хохоту присоединилось визжанье и шарканье… Нас одели – очень нехорошо: все было коротко и узко. Сестрам зачесали косы, что очень не нравилось гувернантке и тетушкам, и только настойчивое ходатайство Александры Семеновны перед маменькой спасло прическу сестер. Маменька разоделась впух. Гувернантка поссорилась с тетенькой Степанидой Петровной за меня: все желали, чтоб я их одевала: так ловко стягивала я корсеты и платья, к чему никто другой в доме, по испытанной слабости сил, не годился… Но гувернантка, по праву наставницы, решительно объявила, что не отпустит меня, пока сама не оденется… Начался ее туалет. Умывшись, она принялась возить по мокрому лицу своему красной суконкой, опускаемой по временам в пудру, с таким старанием, что я подумала, не хочет ли она с лицом своим сделать того же, что сделали полотеры с полом… Но, к удивлению моему, ее лицо все гуще и гуще покрывалось чем-то белым, наконец брови, ресницы, веснушки – все исчезло, и только из тучи инея блистали карие злые глаза, жадно впиваясь в зеркало, перед которым я держала свечу. Гувернантка чем-то провела над глазом – резко обозначилась бровь, лицо стало кривое… Но вскоре все пришло в порядок: ресницы перестали напоминать человека, только что пришедшего с морозу, губы, помазанные розовой помадой, походили на два красных земляных червяка, растертые щеки как-то странно алели. Началась уборка волос: жидкие пряди их, почувствовав прикосновение раскаленных щипцов, жалобно запищали; с них сняли папильотки, и каждый волосок, взбитый до невероятности, образовал особую буклю, так что гувернантка превратилась в рыжую болонку. Тогда из комода явилась на свет толстая коса, которую я держала, пока гувернантка мазала, расправляла и чесала ее; потом гувернантка привязала ее, искусно спутала с своей собственной тощей косой, пришпилила невероятным множеством шпилек, отчего голова ее на минуту стала похожа на забор, утыканный гвоздями от воров, и, наконец, устроив все как следует, улыбнулась, довольная своей роскошной куафюрой…

Пока гувернантка пристально рассматривала в зеркале свое лицо, платившее ей тем же, я усердно вдергивала в корсет новые красные веревки, снятые с пучка перьев (никакие другие не выдерживали тяжкого испытания, нередко ослабевая и лопаясь в самые роковые минуты)… Гувернантка неохотно отошла от зеркала: ей, по-видимому, очень нравилось лицо, таращившее на нее глаза с бесконечным упоением. Началось стягивание: я тянула ее с невероятным рвением, пока она чуть не разделилась на две половины; ее шея и лицо, несмотря на целую коробку истраченной на них пудры, побагровели… Надев бесчисленное множество юбок, она облачилась в белое кисейное платье с таким лифом, что если б не шнурок, поддерживавший его на плечах, он непременно упал бы окончательно. Но шнурок, впившись в ее пухлое тело, совершенно исчезал в нем: так была сильна мера предосторожности, внушенная скромностию! Окончив туалет, гувернантка отпустила меня к Степаниде Петровне, а сама приступила к украшению ушей и пальцев своих разными серьгами, перстнями и кольцами. Степанида Петровна и ее сестра, увидев гувернантку, пришли в такую ярость, что приняли ее наряд за личное оскорбление и голосом сконфуженной невинности закричали:

– Ma chere, нам стыдно будет за вас!..

Советы и упрашивания надеть «modestie»[3] полились рекой, но гувернантка только получила новую уверенность в несокрушимой прелести своего наряда: она знала завистливых тетенек… Процесс туалета тетенек был тот же, как и у гувернантки, с тою только разницею, что они не привязывали себе кос, которые у них были собственные. Турнюр тетушек значительно увеличился, а лифы они подшили так, что скромность гувернантки, в свою очередь, могла оскорбиться… Не скоро, вероятно, кончился бы их туалет, если б нечаянный аккорд музыки не возвестил, что пора. Все засуетились, заахали, гувернантка кинула в зеркало прощальный взор своему встревоженному лицу и, собрав нас всех, готовилась двинуться в залу. Тетушки еще раз провели по лицу красной суконкой, отчего румянец ярко взыграл на их щеках, и тоже примкнули к нам…

Мы вошли в залу, ярко освещенную; гостей уже было много. Увидев маменьку, великолепно разряженную, тетушки перемигнулись и пожали плечами, вероятно соболезнуя о заблуждениях своей старшей сестры. Начались танцы; точно назло тетушкам и гувернантке, нас беспрестанно ангажировали, – даже одну кадриль я танцовала с адъютантом. Я сидела возле Степаниды Петровны, когда он подошел ангажировать… Степанида Петровна не сомневалась, что ее, – тотчас начала натягивать перчатки и даже немного привстала со стула, но, задрожав, рухнулась на него обратно, потому что я в ту минуту в ответ на приглашение поспешно подала руку своему кавалеру… Я стала vis-a-vis[4] ее… Она сидела как на иголках, кидая кругом грозные взгляды, предвещавшие что-то недоброе… А Кирило Кирилыч в то же время будто назло маменьке любезничал с сестрами и все танцовал с ними… Маменька рассердилась и даже сказала:

– Не пора ли детям спать, а то они мешают.

Тетушки и гувернантка только того и ждали: тотчас нам приказано было отправиться в детскую. Мы чуть не плакали, и гувернантка, вероятно опасаясь нашего покушения возвратиться в залу, лично присутствовала при нашем раздевании и, отобрав у нас башмаки, а у братьев сапоги, заперла все к себе в комод… Положение наше было ужасно! Говор, шарканье и музыка не только не давали нам спать, но томили и мучили нас… Когда ж до нас долетел визг и хохот масок, мы все разом, будто по команде, вскочили с постелей и кинулись к дверям залы… Б одну секунду старшие заняли лучшие места, а младшие – кто, с помощью стула, очутился над головой, кто, скорчившись, приютился у ног старших, – и все жадно впились глазами в щель, сквозь которую выходила яркая полоса света… Вдруг… о ужас! Увлеченный эффектом зрелища, кто-то сильно налег на дверь… Дверь с шумом раскрылась, и мы попадали на пол залы, стулья тоже, – одна старшая сестра успела укрыться… Гости кинулись к нам, но, забыв со страху боль, мы вмиг все разбежались и с сильно бьющимися сердцами кинулись на свои постели. Но быстрота бегства не спасла нас. Стулья, распростертые в дверях, как руины, свидетельствовали, что здесь процветала жизнь; гувернантка не сочла нужным входить ни в какие расспросы, прямо скомандовала нам всем встать с постелей; мы встали; прочитав краткую мораль, в которой обещала нас завтра оставить без чаю, без обеда и без ужина, она расставила всех по углам. Потом, заперев на ключ дверь в залу, она ушла через прихожую вновь предаваться упоительному вальсу.

Такая мера лишила нас последней возможности наслаждаться праздником, так долго ожиданным… Единодушно, почувствовав угнетение, мы разразились проклятиями на гувернантку… Брат Миша кинулся к ее постели, все за ним, и в минуту постель перевернута вверх дном; стащив на пол перину, мы били ее, топтали ногами, плевали на нее с таким остервенением, будто в наших руках была сама притеснительница. Утолив первый порыв злости, мы начали хладнокровно придумывать мщение. Посыпали сором и полили водой ее кровать, напускали в нее прусаков и других насекомых, подушками вытерли весь пол… Наконец, прикрыв все одеялом, мы успокоились, но брат Миша сказал, что еще ей мало: он придумал заманить ее в детскую и в темноте подставить ей «ножку». Мы приняли его выдумку с восторгом; он славился искусством подставлять ножку: как подкошенный колос, падала его жертва! Мы погасили ночник, а маслом от него полили путь, по которому неизбежно приходилось цроходить гувернантке. Миша притаился у двери. Мы, чтоб привлечь жертву, взялись за руки, составили круг и с неистовыми криками, визгом и свистом пустились скакать и вертеться, как исступленные; волосы наши развевались; почти неодетые, мы походили на диких, которые плясками готовятся к жертве. Родные звуки скоро долетели до слуха гувернантки; вырвавшись из рук своего кавалера, она кинулась в детскую, – мы уже тихо лежали в постелях, когда, раскрыв дверь и сделав шаг за порог, она с визгом растянулась на полу… Мы едва дышали: некоторые из нас вскрикнули, будто спросонья… Люди принесли огня; гувернантка, кинувшись к свечке, дико и с ужасом начала осматривать свое платье, покрытое маслом, и чуть не заплакала… Несчастие это так поразило ее, что она лишилась теперь даже обычной своей догадливости… Сначала она пробовала разные меры, но скоро с горестью убедилась, что нет никаких средств исправить платье, а так явиться нельзя… Она разделась с отчаянием и, чтоб чем-нибудь вознаградить себя, приказала всем нам стать на колени возле ее кровати… Счастливые удачей, мы окружили ее с удовольствием. Она беспрестанно вертелась на своей кровати, музыка душила ее, она готова была отдать полжизни, чтоб снова явиться в залу, но платья другого не было, и она закрывала глаза, усиливаясь заснуть… Мы жалобно пищали на разные голоса: «Mademoiselle, pardonnez-moi»,[5] и, кажется, первый раз наши вопли, которые она прежде слушала с явным наслаждением, терзали ее. Она сердилась, запрещала нам просить прощения, но мы нарочно усиливали наш писк, – мы все пищали, один брат Миша странно хрипел, выговаривая: «pardonnez-moi». Наконец она потеряла терпение и отпустила нас, пообещав расправиться с нами завтра. Мы улеглись, но долго еще шептались, передавая друг другу подробности нашего торжества. Гувернантка тоже не спала, долго кашляла и вертелась, от сильных ощущений бала или от последствий несчастного падения – не знаю; а может быть, и наши переселенцы способствовали ее бессоннице. Мы же в первый раз в жизни заснули, безотчетно чувствуя в себе какую-то гордость и силу…

 

Глава IV

На другой день гувернантка все разузнала и всех оставила без обеда; брата Мишу она покушалась наказать построже; но он так погрозил ей отмстить, что она увидела невозможность бороться с таким врагом и объявила маменьке, что не в силах справиться со старшими мальчиками… Мишу отдали в гимназию. Надев мундир, он стал еще высокомерней. На меня и меньших братьев даже нагнал страх: он беспощадно ломал нам руки, щипал и бил нас жгутом, а тетушкам и гувернантке грубил на каждом шагу… Успехи его в науках шли плохо, зато умел он делать коробочки, придумывать загадки, играть в три листа, чему и нас всех выучил. Еще любил он и легко заучивал стихи. Ходил он в гимназию неохотно, всегда в сопровождении собак, которых приманивал костями, наполнявшими его карманы, – шел не иначе, как посреди улицы, оглядываясь с удовольствием на бегущую за ним стаю. Выбрав удобное место, он выбрасывал кости, уськал голодных собак, собаки с жадностью бросались на добычу, рвали ее друг у друга, шипели, оскаливались и грызлись. Брат забывал все: присев на тумбу, он страстно следил за битвой, – если ярость собак ослабевала, снова раздражал их и любовался… Так, изучая характеры собак, он нередко пропускал класс, и собаку победительницу, самую дерзкую и азартную, награждал в знак отличия куском говядины… Около того времени к тетушке Елене Петровне присватался жених, очень некрасивый, ничтожный и бедный: он рассчитывал на приданое невесты и на протекцию нашего отца. Предложение свое сделал он через сваху, а сам не показывался. Но тетенька Елена Петровна готова была выйти хоть за обезьяну: так хотелось ей иметь мужа; а маменька радехонька была сбыть свою сестру за человека, который не мог оскорбить ее самолюбия своими достоинствами. Таким образом, сваха не успела заикнуться, как уже дело и сладилось… Приготовления к принятию жениха сопровождались страшной суетой. Наконец он явился. Весь красный, как вареный рак, низенький, с вечной улыбкой, по милости которой один угол его кривого рта постоянно пребывал под ухом, с тупым и маслянистым взглядом. Маменька отрекомендовала жениха Елене Петровне, видевшей его в первый раз, и с того дня она стала считаться невестой… Зависть к тетушке-невесте совершенно изменила гувернантку: она стала невнимательна в классе, все о чем-то думала; мы безнаказанно грубили тетушкам Степаниде и Елене Петровне. Раз они за меня поссорились с гувернанткой. Невеста приказала мне стянуть ей платье, я отказалась: она оставила меня без чаю; я рассердилась и сказала, что мы ждем не дождемся, когда бог избавит нас хоть от одной тетушки, и обещала поставить свечу Николаю чудотворцу, когда ее не будет. Слезы брызнули из глаз чувствительной невесты. Сестра ее не выдержала и, как ястреб, распустив когти, хотела вцепиться мне в волоса, но я успела спасти их, быстро накинув себе на голову передник… Бледная от злости, Степанида Петровна стучала мне в голову кулаком так, что искры сыпались у меня из глаз, но я нарочно смеялась и уверяла, что мне совсем не больно… И она также расплакалась и требовала, чтоб гувернантка строго наказала меня; к удивлению моему, гувернантка сделала мне очень деликатный выговор – и только. Невеста и сестра ее возмутились легкостью наказания и приписали такое потворство зависти к чужому счастию… Гувернантка, зардевшись как зарево, с презрением объявила, что не стоит такой дряни завидовать, а если захочет, то найдет себе жениха получше и поумнее… Такой презрительный отзыв о женихе тетушки привел сестер в страшную ярость. Вспыхнула жестокая ссора, которая легко могла кончиться кровопролитием, но, к счастию, подоспела тетенька Александра Семеновна и разняла их… На другой день маменька выслушала две жалобы: обе стороны доказывали, что они обижены…

Жених ходил к нам каждый вечер. Приходя, он подходил к ручке своей невесты, садился в угол, на вопросы отвечал отрывисто, а сам никогда не решался их делать, выпивал два стакана чаю с ромом, вставал, подходил снова к ручке своей невесты и уходил домой…

Раз он явился краснее обыкновенного, еще сильней улыбался, смотрел на свою невесту как-то странно, и даже, к общему удивлению, сделал два вопроса; кажется, один состоял в том, нельзя ли дать ему рому без чаю? Насидевшись в углу, он встал и неровными шагами подошел к невесте, которая, думая, что он идет проститься, по обыкновению протянула ему руку… но он вместо руки чмок ее в губы; удивленная невеста отшатнулась, а жених, потеряв баланс, наткнулся на стоявшую вблизи гувернантку… Она с визгом отскочила, и жених растянулся на полу. Мы сбежались на пронзительный визг гувернантки; она стояла в углу и, закрыв руками лицо, кричала:

– Ах, ma chere, он меня хочет целовать!

Жених встал, улыбнулся, поклонился и вышел из комнаты. Взбешенные тетушки накинулись на гувернантку, посмевшую предполагать такое постыдное намерение в женихе. Особенно закричала Степанида Петровна, но гувернантка посмотрела на нее с таким оскорбительным изумлением, что она тотчас прикусила язык, злобно взглянув на сестру, а гувернантка сказала невесте:

– Ma chere, извольте сказать своему жениху, чтоб он не забывался и держал себя приличней с благородной девушкой!..

Невеста, бледная от злости, отвечала:

– С чего вы взяли, ma chere, что он хотел вас поцеловать? Он споткнулся, и нечаянно!

– Вот хорошо, нечаянно! Вы, верно, не заметили, как он протянул ко мне губы, да я, слава богу, успела оттолкнуть его… а он, бедный, так сегодня слаб, что упал…

Гувернантка засмеялась.

– Неправда, вы лжете, – с сердцем возразила невеста.

– Очень жаль, что вы не верите, но я уж давно собиралась сказать вам, что он глядит на меня слишком пристально: точно я его невеста; я, признаюсь, к таким вещам не привыкла, и мне очень конфузно…

Невеста от ревности зарыдала, тетенька Александра Семеновна попробовала потушить ссору, но слезы сестры победили ревнивую злобу Степаниды Петровны, она не вытерпела и вступила в спор с гувернанткой:

– А скажите, пожалуйста, давно ли вы стали так конфузливы? Я сама видела, как вы вешаетесь всем на шею!

– Как! Я вешаюсь! Нет уж, извините, ma chere! Я не в вас, не позволю целовать себя Петру Лукичу – я ведь видела, как вы вчера в передней прощались…

Степанида Петровна вскочила, очень близко подошла к гувернантке и грозно закричала:

– Кто ж я, по-вашему? Ну, сказывайте?.. Вишь, заважничала, что знает по-французски!

– Это уж слишком, ma chere, вы забываетесь! Только горничные могут так говорить!

– Так я горничная! И ты смеешь мне говорить, что я горничная?..

Дальше я даже не могла понять, что они говорили и как бранились… Наконец, услышав крики, маменька прислала человека сказать, чтоб уняли детей… Тогда они начали перебраниваться шопотом, дополняя слова свои взглядами и жестами…

Узнав поступок жениха, маменька поспешила привести дело к концу и дала сестре денег на покупку приданого. Здесь невеста оказала такое знание дела и такую предусмотрительность, которая могла ввести в заблуждение, что она уж третий и последний раз идет замуж. Ни один обычай не забыт, никакая мелочь не упущена: куплено полотно, из которого скроены простыни, до того длинные и широкие, что каждая могла служить парусом большому кораблю. Скроены и сшиты рубашки жениху, который, по приказанию невесты, принес в один вечер свою рубашку на меру. Когда он ушел, гувернантка язвительно спросила невесту:

– Как, ma chere, вы не постыдились взять у мужчины рубашку?

– Что ж тут такое? Он мой жених! – с гордостью отвечала невеста и каждый вечер шила вместе с сестрой рубашки своему жениху, нарочно обращая внимание приходящих на свою работу…

Дошло дело до меблировки; невеста отправилась с сестрой на новую квартиру, заготовленную женихом. Я попросилась с ними, и они охотно взяли меня, потому что нужно было вести узел. Мы вошли в небольшие низенькие комнаты, наполовину пустые, в которых запах лаку и дерева тотчас извещал о новой мебели… При виде двуспальной кровати невеста вскрикнула:

– Ну, так! Коротка и узка!.. Кто-нибудь да упадет! Еще в лавке я говорила, что мала, а ты с купцом уверяла: хороша!

Степанида Петровна, раздраженная свадебными приготовлениями своей младшей сестры, обиделась и, заливаясь слезами, говорила:

– Так вот как ты благодаришь сестру за все ее хлопоты!

Явился жених, красный по обыкновению, и в утешение ей сказал, улыбаясь:

– Полноте-с, не плачьте, Степанида Петровна… Ей-богу, будет хорошо!

Осушив слезы, она бросилась на кровать, растянулась на ней во весь рост и спросила невесту:

– Ну что, узка?.. Мало, что ли, тебе останется места? А?..

Успокоенная невеста пошла рассматривать другие покупки, ревниво приглашая за собой сестру. Но развернув одеяло, она опять побледнела и всплеснула руками.

– Ах он, бессовестный! Подсунул вместо односпального два маленьких одеяла!

И тут невеста, швырнув одно, потом другое одеяло, в свою очередь заплакала и начала жаловаться на свое несчастье и на людей, которые все без исключения желают ей зла. Красный жених опять улыбнулся и сказал:

– Полноте-с, не плачьте, Елена Петровна!.. Ей-богу, будет хорошо!..

Я слушала их разговор очень внимательно, обошла кругом кровать и нашла, что на ней легко будет уложить всех гостей, которые соберутся на свадьбу… Когда я воротилась домой, прачка и горничная приступили ко мне с расспросами о квартире жениха. Я подробно им все рассказала…

Накануне свадьбы невеста с прачкой и горничной отправились в баню, куда пригласили и гувернантку… Воротились они часа через четыре, и теперь уж невеста вполне приходилась под пару жениху: так же красна, как он… Вечером Степанида Петровна, завивая ей голову, шепталась и перемигивалась с гувернанткой, а невеста сердилась и по временам говорила: «Как же, позволю! Извините, ошиблись!»… Утром на другой день к ней пришла ее мать, а наша бабушка, и все что-то шептала ей, а она грубо отвечала: «Я все знаю!» Но бабушка продолжала шептать… Настал вечер; невесту пошли одевать. Тетенька и гувернантка наперерыв подавали ей шпильки и булавки… Наконец, уже совершенно одетую, в подвенечном платье, вывели ее в залу, наполненную разряженными гостями. Мать и отец невесты начали благословлять ее, и она вдруг зарыдала, к великому моему удивлению… В слезах повезли ее в церковь, а нас не взяли, хоть мы плакали не меньше ее…

Через час все засуетилось: невеста торжественно вошла в залу под руку с женихом, который походил на рака в белом галстуке. Их посадили за роскошно убранный стол, начали подавать шампанское, гости что-то прокричали, и молодые поцеловались, – мне стало так стыдно, что я убежала на антресоли и легла спать. Дикий гул разбудил меня; я сбежала вниз с сонными глазами и увидела опять целование жениха с невестой; красные гости с бокалами в руках покрывали своими криками неистовую музыку. – Встали из-за стола, и началось прощание с новобрачными. Бабушки и дедушки налицо не оказалось: их давно уже отвезли в карете домой, потому что старики, вероятно от усталости, не стояли на ногах. Маменька заступила их место: она поцеловала невесту в лоб, перекрестила и пожелала ей спокойной ночи… Потом стали прощаться гости, которые странно улыбались… Прощаниям и желаниям не было бы конца, если бы сама невеста не потащила своего жениха, который с тупым взглядом и шатаясь последовал за ней.

 

Проснувшись на другой день, я очень удивилась, узнав, что тетенька-невеста не ночевала дома. Явились молодые, маменька их встретила подарком, довольно дорогим; разговаривая с ней, молодая краснела, а красный молодой усилил свою всегдашнюю улыбку… Они пришли в детскую. Надменный вид молодой взволновал гувернантку; поздравив ее, она очень громко сказала:

– Вы, верно, устали, ma chere? Вы такая бледная…

Молодая посмотрела на нее с презрением и отвечала:

– Да, ma chere, я очень устала! – а потом тихо прибавила: – Вы вечно глупости говорите!

Свадьба мне дорого обошлась – я часто выбегала в сени смотреть, как горят плошки, и, верно, простудилась; к вечеру я почувствовала тягость в голове и боль во всех костях, ночь не спала и вся горела, а днем я лежала почти в каком-то забытьи. Сначала мне не верили, говорили, что притворяюсь, ленюсь, пробовали засадить за урок; но видя, что я ничего не ем, успокоились. У меня сделалась изнурительная лихорадка, которая все более и более меня расслабляла. Ни мать, ни отец не замечали, что я уж две недели не являлась им на глаза, а сказать про мою болезнь им никто не решался, потому что мать всегда бранила тетеньку Александру Семеновну, когда она просила у нее денег на лекарство. «Вы бы им больше давали есть!» – говорила она.

Как лицо среднего рода, не то девочка, не то мальчик, и никем не любимое, я была предоставлена природе. Один случай сделал перелом в моей болезни и, может быть, спас меня от смерти. Раз я лежала в жару, недалеко от брата, который сладко спал; кругом меня было тихо; дыхание спящих братьев и сестер наводило на меня ужас. Мне казалось, что они не спали, а умерли и лежали не в кроватях, а в гробах. Я закрывала глаза, но мне вдруг казалось, что не брат, а огромный черный таракан лежит подле меня и прикасается ко мне своими усами. Я садилась на постель, дико озиралась вокруг, удивлялась самой себе и будила брата, который впросонках спрашивал:

– Что тебе, Наташа?

– Я боюсь!

– Ну, закрой голову одеялом!

И, подав такой совет, брат в ту же минуту снова заснул. – Я послушалась его и долго лежала, вся дрожа от видений. Вдруг слышу какой-то стук в передней, дверь в сени с шумом раскрылась, и незнакомый задыхающийся голос кричал: «Воды, горит, горит!» Волосы зашевелились у меня на голове от ужаса. Скоро все засуетилось, начали хлопать дверьми, и все забегали по комнатам. Я была уверена, что если загорится комната, то меня забудут и оставят, а выбежать сама я была не в состоянии, и мне казалось, что я начинаю уже гореть. Я хотела кричать, но не могла… Вдруг скрипнула дверь, и явился мой отец: бледный, держа в одной руке свечу, а другою заслоняя свет, осторожно и медленно начал он обходить кровати и глядеть в лица спящим детям… Когда очередь дошла до меня, я приподнялась; я смотрела на него умоляющим взором и хотела просить взять меня и спасти, но его строгий и холодный взгляд оковал мой язык… Он спросил: «Отчего ты не спишь?» Вся дрожа, отвечала я: «Боюсь пожара!» Он нахмурил брови и страшным голосом сказал: «Если ты посмеешь разбудить кого-нибудь, тогда берегись!..» И тут он сдернул с меня одеяло и завесил окно, в котором начинал уже появляться красноватый блеск… Потом он еще раз обошел и осмотрел своих детей. Я пристально следила за ним… В ужасе я сделала к нему умоляющее движение рукой, но он погрозил мне пальцем, а потом осторожно ушел и запер за собой дверь на ключ. Через минуту раздался стук подскакавших пожарных и треск грохнувшейся стены, – я стала зажимать нос, закрывать глаза от дыму, который наполнял комнату; я задыхалась… Вдруг антресоли загорелись, я чувствовала, как огонь жег меня, видела спящих сестер и братьев в пламени, а посреди комнаты огромный черный таракан пищал и вертелся… Наконец явился отец, он страшно улыбался и грозил мне пальцем, и вдруг с громом и треском на меня рухнулись антресоли…

Когда я очнулась, был уже день; голова моя была обвязана, и Александра Семеновна сидела у моей постели. Явился доктор, а за ним и маменька. Доктор, внимательно посмотрев на меня, попробовал пульс и, наклонясь, спросил: не жарко ли мне? Я отвечала: «нет», и попросила пить. Маменька сама подала мне питье, но мне уж не хотелось пить, и я сказала, что хочу спать… Доктор попробовал мою голову и сказал маменьке:

– Жару почти нет; бреду больше не будет… Ну, благодарите бога, ваша дочь спасена! Но скажите, чем она была так потрясена и отчего ее болезнь так запущена?

– Право, не знаю, все была здорова, легла спать, а утром начала кричать, что она горит и что ее сестры и братья горят!

Доктор ушел, сказав:

– Надо ее теперь беречь!

Маменька, кажется, обиделась таким советом и, уходя вслед за ним, проворчала:

– Право, уж не знаю, как их еще беречь!

3Буквально: скромность. Здесь означает, по-видимому, кисейную косынку, закрывающую голые плечи (ред.).
4Визави, напротив (ред.).
5Мадмуазель, простите меня (ред.).
Рейтинг@Mail.ru