– Может, пронесет? – Понадеялась я.
Стоило мне договорить, как Эдгар появился из-за угла и едва не вприпрыжку направился в клуб и прямиком в лапы полиции. Вардан протянул в мою сторону ладонь. Я не поняла.
– Дай телефон.
По памяти набрал номер. Эдгар скрылся в дверях.
– Вали оттуда, – сказал Вардан в трубку, – Пошустрее давай.
Прошла пара секунд и заметно напуганный Эдгар снова показался на улице. Теперь стало отчетливо видно, что в его руке дымится подозрительно длинная самокрутка. Следом неспешно вышагивал полисмен.
– Твою ж мать, – прошептал Вардан.
Эдгар со скучающим видом остановился у входа в паб и сделал вид, что изучает вывеску. Полицейский неумолимо приближался.
– Выкидывай! – Все так же шепотом посоветовал Вардан.
Эдгару ужасно не хотелось расставаться с косяком. Теперь не оставалось сомнений, что полицейский идет к нему. Мы замерли.
– Выкидывай, идиот, хуже будет!
Эдгар все еще колебался.
– Ну все, теперь уйти по-тихому уже вообще никак, – тоном спортивного комментатора провозгласил Влад.
Эдгар присел на корточки и сделал вид, что завязывает шнурки, точь в точь отлынивающий горе-спортсмен на физкультуре. Когда он распрямился, доблестный представитель закона уже возвышался над ним, приветливо улыбаясь.
Яна охнула и закрыла рот рукой. Их разговор мы слышать не могли, но отчетливо видели, как изображающего возмущение Эдгара вежливо но решительно отконвоировали к стоящей неподалеку машине.
Вардан накинулся на Макса.
– Скажи мне, – сказал он сквозь зубы, – у тебя мозги вообще где?
– Да вот именно там, – съязвил Влад.
Макс приготовился спорить.
– Что такого? Что такого-то?
– А я тебе объясню, что такого. Во-первых, если никого не поймают, облав будет меньше. Раз клуб чистый, но зачем туда соваться. А теперь они знают, что кто-то там торгует, и будут искать новых, кто появится вместо Эдгара. То бишь нас. Во-вторых, зачем наживать врагов там, где этого можно избежать? Или по-твоему Эдгар не поймет, что ты его подставил?
Макс молчал.
– Меня и так, к твоему сведению, половина Оксфорда терпеть не может. А теперь к ним добавится Эдгар и все его дружбаны. Ради чего, ради сотки в неделю? Я тебя умоляю! Вот уж эпическая победа! Не надо, не надо, не надо лишних врагов наживать. Не надо!
Вардан плюнул и энергично зашагал в сторону дома. Мы смущенно переглянулись.
Тем временем Яна изучала вход в паб, у которого так неудачно пытался притвориться незаметным наш горе-конкурент.
– Народ, – нерешительно позвала она, – Смотрите.
В сточной канаве, закрытой мелкой решеткой, что-то белело. Макс подковырнул грязные прутья и выудил внушительный пакет.
– Ни черта себе, – он облегченно выдохнул, – Да тут целая унция.
– Скинул-таки! – С непритворным уважением воскликнул Влад.
– Умница!
Эдгара отпустили на следующее утро, а мое уважение к Вардану за этот вечер возросло в разы.
У него был удивительный ум. Ум невероятно одаренного человека, который никогда не читал. Раньше я не встречала ничего подобного. Он говорил горячо и уверенно, иногда слишком, доказывая банальные, порой абсурдные вещи, но с такой оригинальной, дикой, ни на что не похожей аргументацией, что его собеседники, из которых я была далеко не самой начитанной, прислушивались к нему как к остряку и интеллектуалу. Его способ мыслить был необъяснимо живым, и даже когда он, сам того не замечая, почти дословно цитировал писателей и философов, ему удавалось каким-то образом сохранить иллюзию оригинальности. От его рассуждений, как от желез животного, исходил отчетливый запах его личности, его жизни и опыта. Он, правда, часто говорил глупости, но, надо признать, и студенты лучших университетов говорят их не реже.
Во время одной из наших дискуссий я заметила:
– Ты говоришь как Камю.
– Кто? – презрительно переспросил он.
Мы сидели на полу у него дома, на часах начиналась суббота. Позади была рабочая неделя, пятничная давка в пабах и больше косяков, чем я могу вспомнить. Говорили, конечно, о самоубийстве.
Оно занимало в наших обсуждениях важное место, оно было мотивом и рефреном, во многом по моей вине. Я бесконечно возвращалась с нему в своих мыслях и, неизбежно, в наших разговорах. С любым другим человеком подобная настойчивость была бы провокацией. Попробуй обсуди с другом вполне приземленную возможность собственного самоубийства. Подозрительность, сочувствие, ирония, в лучшем случае – насмешливость к тому, что кажется уловкой для привлечения внимания, в худшем: обвинения в трусости и «подумай о близких». Вардану было совершенно безразлично, и это делало его самым рассудительным из моих знакомых. И в то же время я чувствовала, что он один воспринимает меня всерьез. Ему одному хватало для этого наглости.
– Я не могу избавиться от ощущения извращенности и ненормальности подобного положения вещей, – монотонно говорила я, глядя в обеззвученный телевизор, – Но проблема в другом: совершенно непонятен желаемый итог. У меня паршивый, злой характер, и я слишком внимательно наблюдала за своей жизнью до этого момента, чтобы сомневаться в том, что произойдет дальше. Я никогда не буду счастлива, потому что за двадцать лет ни разу не была. А дальше что? Дальше хуже.
– Преувеличиваешь, – лениво протянул Вардан, переворачиваясь на живот, – Не двадцать.
Я решила его не услышать.
– А самоубийство – чуть ли не единственная вещь, отношение к которой для меня еще… динамично. Оно не становится более заманчивым – потому что здесь плюсы и минусы константны – , но более реалистичным, более близким, более объемным и гораздо более понятным. Оно уже не вызывает у меня благоговейного ужаса, или отвращения, я рассматриваю его как… вариант. Сложный, но такой же годный, как любой другой. Важный, но помысливаемый жизненный выбор. Где-то между получением водительских прав и обращением к психиатру.
– В Англии?
– Что?
– К психиатру пойдешь? Потому что если да, я тебе скажу, какое лекарство просить. Загуляем…
Мы истерично расхохотались.
– Нет, ты все-таки дослушай, – сказала я, отдышавшись.
Вардан, вертевший в пальцах самокрутку, чтобы примять в ней табак, поднял на меня свои черные отекшие глаза. Я набрала побольше воздуха.
– Возможность смерти когда захочу и как захочу – это, единственное, придает мне сил. Последнее время так мало что в моей голове находится под контролем, что приятно осознавать, что бессилие тоже конечно. Но зато есть и оборотная сторона. Я так жду… так жду ничего, что, если задумываюсь слишком пристально, меня начинает тянуть туда, прямо физически тянуть.
Вардан моргнул.
– Какой-то странный транс. И столько стыда, глубокого, черного стыда, и еще больше страха, не перед смертью, в том и фишка, а перед отсутствием страха перед ней. Всё – так сложно. А тут: если и не понятно, то как-то… гармонично, что ли. И от этого тоже тошно и гадливо, и опять страшно…
Вардан аккуратно облизывал край косяка.
– Спасибо за внимание, – обиженно закончила я.
– Убить себя – это признать…
– Поражение? Фи.
– Не заканчивай за меня! – злобным шепотом прошипел Вардан, – Не поражение, а что жизнь не стоит жизни. Парадокс.
– Ты говоришь как Камю.
– Кто? – увидев, что я открываю рот, чтобы объяснить, он поспешно сказал, – Да, да, неважно. Суть такая. Ты говоришь: жизнь не стоит того, чтобы жить. С точки зрения здравого смысла – и любой религии – этот аргумент – дерьмо, потому что иначе жизни бы не было. Откуда она ни взялась – из эволюции или из бога.
– Жизнь в целом – вероятно. Но моя жизнь – это симбиоз Жизни и моей собственной личности. Жизнь в целом – это прекрасно. Нельзя ненавидеть мир, я и не ненавижу. Я себя что-то не очень люблю.
– А какого это хрена, интересно, твоя личность – это не часть мира?
– А?
– Тебе не кажется, что любить мир и ненавидеть себя – это парадокс?! Или мир – отдельно, а ты – отдельно?! И это у меня еще самомнение, ха!
– Я – это, конечно, часть мира, но еще и часть своих предков, и своих родителей, и своей школы, и своей компании… Я вообще много чего часть.
– А они типа – не часть мира?
– Есть же тупиковые ветви эволюции. И вообще, мы подразумеваем под миром разные вещи.
– Ах вот оно что. Я подразумеваю всё.
– А я имею в виду некую сущность сверху всего.
– И в чем принципиальная разница?
Я замялась. Вардан постукивал пяточкой сигареты по ладони, чтобы лучше распределить табак и траву.
– Седьмой, – выразительно сказал он, глядя на косяк, – И я очень надеюсь, что ты, наконец, заткнешься.
Щелкнула зажигалка и поднялся язычок голубого пламени. Там, где он касался бумаги, голубой и белый сливались в теплый оранжевый.
Затыкаться с не собиралась.
– А еще меня злит, как много в моем окружении воинствующих атеистов. Они все носятся как ужаленные, кричат на каждом углу о коррупции в церкви, об абсурдности таинств, о бессмысленности Бога…
– А тебе не кажется, что ненависть к религии – это закономерная реакция авторитарного общества? Вас настолько достают правители на земле, что иметь еще и небесных…
– Общество в России? Патриархальное, сексистское, агрессивное – вероятно. Но авторитарное? Ты преувеличиваешь.
– Наши СМИ утверждают, что еще какое авторитарное.
– А наши СМИ утверждают, что у вас американцев нет души. Откуда тебе знать, ты в России десять лет не был.
Он задумался. «Один-один», – с удовольствием отметила я.
– Контроль, – наконец произнес Вардан, – Любая душевная боль – вообще, любая боль – это неправильное сочетание страха и контроля. Слишком много одного и слишком мало другого. Или наоборот, – закончил он, поднявшись на четвереньки и с трудом заползая на стул. Он старался не подниматься в рост без крайней необходимости, – У нас у всех много страха и много контроля. А все, что нужно, чтобы быть настоящим фокусником – правильный баланс.
– Ой, не смеши, – я чувствовала необходимость противоречить.
– Все очень просто. Есть страх – всегда. Все великие фокусы устроены на страхе, страхе исчезнуть без следа, страхе ничего не понять, страхе понять слишком много, страхе, что произойдет что-то, что не должно произойти. А в жизни всегда происходит именно то, что не должно происходить. Поэтому что жизнь, что фокус – неважно. Если нет контроля – ты как слепой котенок бродишь, шарахаясь от теней, ты лежишь под жизнью, под гнетом своего сознания, под игом своего я, и умоляешь, задрав кверху лапы – не бейте меня. Ты роняешь карты, ты путаешь шляпы с зайцами, ты знаешь, где подвох – по правде сказать, ты знаешь, что подвох везде – и не можешь этого скрыть. Ни от аудитории – что делает тебя хреновым фокусником, ни от себя – что делает тебя жалким человеком.
Я с тоской понимала, что он мне нравится, нравится именно из-за той власти, которой он обладал над людьми. Его наркотики, его молчаливость, его перепады настроения – все это служило созданию образа, который мне так нравился и который теперь, от этих объяснений, угрожал рассыпаться на глазах. Он говорил что-то беспредельно глупое.
– Это если нет контроля. А что если нет страха?
– А если нет страха, то одно из двух. Первый вариант – ты идиот. Или торчок. Или офисный работник. Или самоубийца – это все одно и то же. Второй вариант – ты все такой же плохой фокусник. Если у тебя нет страха – как ты увидишь его в других? Как ты будешь знать, на чем играть? Как ты будешь знать, чем жонглировать? Где ты возьмешь желание жить, желание действовать, где ты возьмешь волю, и вдохновение, и наглость, если у тебя нет страха?
Это все глупо, мысленно возмущалась я, нельзя все на свете объяснять так просто. Я умнее его, думала я грустно, образованнее, веселее, нормальнее. В конечном итоге буду, наверное, богаче. Физически он не намного сильнее меня. Нет ничего, тревожно и быстро скакало у меня в голове, нет ничего, что бы оправдало его. Он весь – фокусы и иллюзии, дым и зеркала.
– Может, заткнешься уже? – спросил Вардан. Только тут я поняла, что все это время говорила без умолку.
– Выдохни, – повторил он, – И заткнись, пожалуйста. В ушах звенит.
– А с каких это пор ты мне указываешь? – краем глаза я заметила, что Вардан снял и крутит на столе своей ониксовое кольцо, – Что, нервы? Я даже родителей не слушаюсь. Давай еще по косяку и спать? А то завтра…
Вардан размахнулся и ударил меня по щеке открытой ладонью.
Я была до того ошарашена, что даже не отдёрнулась.
В сознание, как испуганные птицы, кинулись мысли, все, сразу, и очень быстро.
Он рехнулся? была первой. Сразу за ней: Я брежу?
Не видит ли кто?
Мне больно?
Обидно?
Страшно?
Что теперь делать?
Он всерьез?
Что за бред? Я выгляжу как полная дура.
Я отмахивалась от них всех. Потом мысли ушли, осталась одна: меня ни разу не били. Никто. Никогда. Потом и она пропала. Вардан ударил неудачно, чуть слишком снизу. От неожиданности я прикусила себе щеку, и теперь она болела остро и гадко. Во рту было сухо, горячо и кроваво. Но – против своих собственных ожиданий – я молчала.
– Все очень просто, – тихо и веско сказал Вардан, – Страх и контроль. Дым и зеркала. Не надо недооценивать иллюзии, не надо недооценивать ожидания, делай что хочешь и молись, чтобы быть единственным, кто знает себя.
Мы снова помолчали.
– Чем чаще я смотрю на часы, тем сильнее хочется спать, – задумчиво и вымученно заметил Вардан.
Я с трудом поднялась на ноги. Все тело было невыносимо тяжелым и ныло, как натянутая струна. Даже в душе отдавалось что-то скрипичное, тоскливо-напряженное. Я молча вышла и спустилась по лестнице, обращая какое-то болезненное внимание на звук собственных шагов в мглистой влажности подъезда. Как всегда моросил дождь. Я поехала домой.
Жизнь постепенно входила в привычную колею. По утрам я училась, а по вечерам крутилась на кухне, помогая Максу и Владу создавать радостный ажиотаж, или сидела у Вардана в почти непрерывном молчании, пока он разгадывал свои головоломки, варил шоколад или полулежал на подоконнике в кажущейся прострации, лениво переводя свои блестящие черные глаза с одного прохожего на другого.
Неожиданно настала зима. Она чувствовалась везде, в разреженном холодном воздухе, высоком сером небе и бессильно струящемся через облака вылинявшем свете. Моим любимым временем стала дорога домой. Темный, сонный, влажно-глянцевый Оксфорд, пустой вечерний автобус, ветреные ночи и белесые дни, все похожие один на другой, неизменный запах марихуаны и жареной картошки, мандариновые пятна фонарей на мокрых плитах домов и тротуаров, мое окно с цветастыми занавесками. Долгие отрезки тишины и люди, все различия между которыми стерла ночь. Общее для всех, единственное оставшееся желание попасть домой. Блики проносящихся фар, опущенные головы, натянутые капюшоны, скупые движения уставших.
Часто я сталкивалась со знакомыми, или с теми, кого встречала на кухне Вардана. Почти все и почти всегда были пьяны. Обыкновенно мы доходили до закрывающегося уже паба, но, поскольку выпивать больше никого не тянуло, просто покупали сигареты и садились у заправки на самом ветру. Я так привыкла к постоянному молчанию, что теперь сама с недоумением смотрела на людей, которые порывались со мной заговорить. Я перестала запоминать их имена и истории.
Все говорили об одном и том же. О том, что настала зима. Об одиночестве, о бессилии, о безнадежности обретения надежды.
– Вчера была осень, а сегодня уже зима, – сказал Чингиз, теперь тихий и злой, беспрерывно кашляя, – Дело в зимней определенности. Осень – это еще хоть что-то, зима – это все. Приехали.
– Вчера даже холоднее было, – возразил Влад.
– Ну и что? – Огрызнулся Чингиз, – Вчера была осень, а сегодня уже зима.
– Зима – это ночь года. А ночь – это то, что накапливается в нас за день. И потом прорывается, когда нет больше сил терпеть, и тогда настает ночь. Рано утром ночи мало, ее почти не видно, а потом становится все больше и больше, и наконец она заполняет все, всюду проливается…
Макс фыркнул. Проследил за парочкой, появившейся из дверей туалета на заправке.
– Интересно, они там трахались или ширялись?
– Макс!
– Что?!