bannerbannerbanner
полная версияФокусник

Ася Алкимова
Фокусник

Полная версия

Ему не нравилось, что я отказывалась говорить с ним о нем.

Он отвернулся, чтобы положить сахар в кофе, и на этом разговор был закончен.

8. Муравьи под водой

Я сидела у Вардана, совершенно измученная, и пила сок. Под крышкой оказался занимательный факт:

– Муравьи могут две недели прожить под водой, – прочла я вслух, – Не дыша.

Прямо как я, подумалось горько и истерично. Прямо как мы. В комнате никого не было. Голова болела до черноты, до слепоты.

– Breathe under water till the end, – прошептал Моррисон из наушников.

– А-а-а-а, – простонала я самой себе, жмурясь от проникавшего через задернутые шторы света.

Передо мной материализовался Вардан. За последний месяц он похудел и осунулся. Бледные отёкшие руки в пигментных пятнах. И лицо такого странного землистого оттенка, какой бывает у природно смуглых людей, когда они долго не видят солнца. Он расчесывал на руках и лице язвочки, уродливые и плешивые, но хуже всего было то, что он кусал губы. Они, видимо, перестали заживать и выглядели как красно-черное месиво ранок и трещин с белыми лохмотьями ссохшейся кожи.

Он был в черном свитере и джинсах. Ему всегда было холодно по ночам, я прижималась к нему и дышала ему на руки, касаясь губами его пальцев. Они были сухие, шершавые, во рту оставался солоноватый вкус кожи. Его было непереносимо жалко, как, впрочем, было жалко и себя, и всех нас.

– Смотри что у меня есть, – со слабым оживлением сказал Вардан, доставая из кармана что-то, что я сначала приняла за мятую бумажку. Это был пакет из аптеки. На пакете значилось имя: Роберт Мёрфи, мистер, дата рождения и адрес. Я лениво отметила, что мы почти соседи. Внутри, едва заметная, лежала ампула. А на ней, мелким и отчетливым шрифтом, стояло: Morphine Sulfate, 30mg/1ml, intrav., то же имя, адрес и серийный номер.

– А где Роберт Мёрфи?

– Умер.

Меня передернуло.

– Ты со мной? – Спросил Вардан.

– Не-а.

– Ну, тогда тебе придется мне помочь.

– Как?

– Я не умею делать уколы. Даже в задницу не умею. Ты ведь умеешь?

– Только теоретически.

– Ну, я даже теоретически не умею.

– Даже не пытайся меня уговорить, – запаниковала я, – Я же могу тебя убить! Нахрен, – добавила я, чтобы не звучать, как героиня романа.

Мне одновременно было очень смешно и очень не смешно. Страшно тоже было, да так, как будто он приглашал меня спрыгнуть с ним с крыши. Отговаривать его я не видела ни малейшего смысла.

– Ладно… – сказала я прерывающимся от волнения голосом, – Ладно…

Найти в интернете инструкцию – что проще?

На видео, которое я внимательно изучила в сети, все выглядело довольно просто. Милая медсестра просила веселого дяденьку поработать кулачком, прежде чем ловко всадить иголку куда-то в сгиб локтя. Смотрите, чтобы в шприце не оставалось воздуха, предупреждала она, глядя в камеру.

Я вспомнила, как бабушка отпиливала ампулам головки белым бриллиантовым кружком. К моему несказанному удивлению, у меня это получилось без особых проблем. До крайности неуверенная, что делаю все как надо, набрала шприц. Дальше было сложнее.

– Ох, – прошептала я, не найдя на Вардановых руках ничего, что, я была бы абсолютно уверена, было веной, а не артерией, – Я не знаю. Помаши рукой, что ли.

– Да давай куда-нибудь, не должно быть сильно сложно, раз кадры типа Джонни умудряются.

– Ты издеваешься?

Я произвела из иголки фонтанчик, как нас учили на курсах.

– Э-э, – возмутился Вардан, – давай-ка без растрат.

– Лучше так, чем воздух, – с неожиданным для самой себя раздражением отмахнулась я.

В тусклом свете потолочной лампы я, кажется, вечность изучала его запястье, перетянутое моей резинкой для волос. Наконец мне показалось, что я вижу что-то слегка голубеющее под кожей. Руки дрожали и тряслись, как старый автобус.

– Так, не шевелись.

Я сглотнула и затаила дыхание. Вардан тоже перестал дышать и застыл. Я ткнула иголкой почти наугад и с удивлением почувствовала пустоту. Я не поверила своей удаче.

– Ты что-нибудь чувствуешь? – Осторожно спросила я у Вардана.

– Нет.

Похоже было, что я все-таки попала в вену. Вспоминая какие-то сто лет назад виденные фильмы, потянула поршень на себя. Жидкость под стеклом заклубилась, побурела, потом окрасилась красным.

Вардан вздрогнул и посмотрел на меня с каким-то странным вниманием.

– Ну ладно, – непонятно зачем сказала я и надавила на поршень.

Вардан моргнул. Я едва ли не взмолилась, чтобы все прошло гладко. Сердце колотилось в горле, в глазах, во всем теле. Вынула иглу. Крови не было. Вардан, кажется, не собирался умирать. Я глубоко вздохнула и пообещала себе – больше никогда.

– Ну как?

Вардан чуть улыбнулся и не ответил.

Сама не понимая, что делаю, я набрала шприц еще раз. Теперь стало действительно страшно. На моих белых руках найти правильное место было гораздо проще. Я зажмурилась и представила, что прыгаю в воду с высоченного трамплина. Это не героин, твердила я себе. Это лекарство. Здесь все чисто, никаких убийственных добавок. Ничего страшного не произойдет.

Ничего страшного действительно не произошло. Не стало весело, не стало смешно, не стало плохо. Стало торжествующе, торжественно никак. Сначала прошла голова. Не так, как проходит обычно: когда, отвлекшись, вдруг обнаруживаешь, что она больше не болит. Нет, боль ушла как будто в затылке выкрутили краник. Потом стало стремительно теплеть. Странная ритмичность проклюнулась в жизнь, будто все вокруг подчинялось гармонии и ритму звучавшей в моих ушах музыки. Музыка взвивалась и ликовала фортепианными переливами.

Вначале я падала. И, падая, я слышала звуки. Нет, даже не звуки, а Звук. Я слышала весь звук целиком. Это был один звук, гармоничный, но составленный как бы из всех звуков, которые на данный момент присутствовали в мире. Там было вообще абсолютно всё, и человеческая речь, и музыка – вся музыка, которую я когда либо слышала – и голоса животных, и пение птиц, и какой-то механический скрежет и лязг, и мерные ритмичные удары, и рокот городов, и шум природы, и вообще абсолютно все звуки, которые можно себе вообразить, только вместе и одновременно. Не очень быстро сменяющие друг друга, нет. И не какофония, в которой ухо выделяет то одну ноту, то другую, а все. звуки. вместе. Это было именно так, совершенно точно и совершенно очевидно так.

А потом настала темнота.

Я проснулась первая. Вардан лежал на боку с закрытыми глазами и не шевелился. Сначала вернулся страх. Я ткнула его в бок. Потом еще раз, посильнее, снова начиная паниковать.

– А? – Сказал Вардан, нехотя открывая глаза.

– Слава Богу, – где-то далеко, снаружи себя, я чуть не плакала. Внутри все было тихо, спокойно и хорошо. Медленно-медленно и как будто нехотя в жизнь возвращались звуки и мысли, муть и тяжесть. И жуткая, жгучая боль, исходящая изнутри, слепящая, ужасная сверх слов, непереносимая боль реальности.

– А-а-а-а, – слабо повторила я.

– Однако, – сказал Вардан, садясь.

Снаружи было совсем темно. Я смутно подумала, что мне надо домой, и тут же отказалась от этой затеи.

Весь следующий день, а потом и день за ним, мы не выходили из комнаты. В основном время проходило в тишине, исключая редкие фразы, которыми мы перебрасывались по мере необходимости.

Вардан почти всегда спал. По вечерам я заталкивала его в горячую ванну почти насильно, он сопротивлялся, как ребенок. На второй день он попросил, чтобы я полежала с ним. Я залезла в обжигающую воду, зеленоватые струи выплеснулись на кафель. Я с недоумением подумала, что знаю наизусть, как откликается на его прикосновения мое тело. Это было как сыграть гамму на пианино, как пьеса, которую вспомнишь всегда без запинки, хоть во сне. Куда-то улетучился весь стыд. Лежать с ним рядом было приятно и непередаваемо грустно.

На третий день я вышла за продуктами. Вышла ночью, чтобы не встречаться с людьми. Добежала до индийского магазинчика, открытого допоздна, купила печенье и мандарины и поскорее вернулась в спасительную темноту его комнаты. Мы шелушили мандарины, скидывая кожуру прямо на ковер, и молчали.

На четвертый день нас нашел Макс.

– Там солнце вообще-то, – с осуждением заметил он, – Весна.

Вардан поморщился от его громкого голоса.

– П’шел вон.

Но время шло, и оставаться навсегда в его темной, теплой и тихой комнате было невозможно. Мне нужно было учиться, Вардану – возвращаться к работе. Мы выбрали понедельник, в который постановили снова родиться, молча спустились по лестнице и разошлись в разные стороны. Вардан маршировал пить кофе и сводить баланс, я, категорически ничего не соображая, отправилась на лекции. Время, когда я чувствовала себя кругом и всюду своей, неожиданно ускользнуло и окончилось. Теперь я была везде чужая. В колледже приходилось сидеть на задних рядах, чтобы никто не видел, что я плачу. Зато в тишине лекций это было отчетливо слышно, и мне нестерпимо хотелось, чтобы какая-нибудь сердобольная душа обняла меня и пожалела. Меня действительно обнимали и жалели, но всегда не те, и всегда с плохо скрываемым любопытством.

– Что, бойфренда нет? – Сочувственно приставала доброжелательная и поэтому еще более ненавистная мне сокурсница.

Я обдумала вопрос и решила, что, пожалуй, действительно нет.

– Ну ничего, ты же такая умница, обязательно кого-нибудь найдешь!

Я боролась с желанием ударить ее наотмашь по лицу.

Жизнь делалась все непереносимее с каждым днем. Чтобы не думать, я взахлеб читала все подряд, почти ничего не запоминая, страстно разглядывала картины, писала вдохновенные и глупые эссе, а думать становилось все безрадостней. Белый мысленный шум глушил связи и рассуждения. Я накуривалась прямо на занятиях, в перерывах, и любая мысль сбивалась на «неважно». Было уже не страшно. Не страшно за Вардана, не страшно за себя. Я слишком устала, чтобы бояться.

 

Макс нашел меня в нашей «тайной» подворотне за одним из колледжей.

Я сидела на сложенных в штабеля досках, непонятно откуда здесь взявшихся, и читала первый попавшийся русский детектив.

Макс прогарцевал под арку, щелкая дорогой зажигалкой, и ткнул пальцем в мою книгу.

– Я тоже читал. Фандорин крутой.

– Угу, – хмыкнула я, не отрываясь.

– Будешь? – Поинтересовался Макс, разворачивая шарик из фольги.

– Угу.

Макс ловко смастерил и поджег косяк. Я процитировала:

– «Я к нему в омут не пожелала. У меня свой омут есть. Не такой глубокий, но ничего, мне с головкой хватит»

– Это что?

– Это из твоего Фандорина.

– М?

– Угу.

– Знаешь, какая у меня проблема? – Спросил Макс.

– Угу.

– Что, знаешь?!

– Я все твои проблемы знаю. Но скажи.

– Я не могу понять, то ли я себя слишком люблю, то ли недостаточно.

– М?

– Угу, Ась, угу. Слишком люблю – это значит мало от себя требую, так? Жалею себя много. Оправдываю себя много. Дескать, я умный, просто ленюсь. Да херня все это, Ась, все же это понимают. Все это херня, которую учителя говорят родителям, чтобы им не было обидно. Я не очень умный. Я вообще, честно говоря, не умный. Я так, разве что не дурак. Но ничего не добился. И не добьюсь. Потому что люблю себя. Слишком.

Макс замолчал.

– А недостаточно почему? – Спросила я.

– А недостаточно потому что я себя так ненавижу… Что… Что делать ничего не могу. Вот Аня, девушка моя. Я что, ее достоин? Да нет конечно, она умница-красавица, а я траву курю в десять утра понедельника. И так ненавидишь себя, что и делать ничего не можешь. Сидишь и… и… только и знаешь что ненавидишь.

– Это называется гамлетизм, – заметила я.

– Да срать я хотел, как это называется! – Подскочил Макс, – Сверни себе и засунь знаешь куда?!

– Короче, ты Тургенева читал?

– Ась!

Он передал мне косяк.

– Есть два типа людей, – пробормотала я сквозь кашель от затяжки, – одни много делают и вообще не думают, другие много думают и ничего не делают. Ты каким хочешь быть?

– Которые делают.

– Ну вот. Значит пойди трахни свою Аню и не загоняйся почем зря.

– Окей, – легко согласился Макс, – Я пошел.

– Ну вот и иди.

– Ну вот и иду.

Он продолжал сидеть рядом со мной на досках.

– Ты прямо так пошел…

– Остановиться бы на пару дней, чтоб ничего не делать. И не мучаться, что ничего не делаешь. И стыдно так за себя! Упёртый баран. Все равно во всем происходящем со мной только я и виноват. Оно же со мной происходит.

– Угу.

– Ну да. А кого еще ненавидеть, кого? Тебя, Вардана, Михаила, кого? Все равно я говнюк, тьфу, отвращение такое к себе, что аж блевать тянет.

– Отвращение…

– Отвращение.

– Передергивает, как будто держу в руках что-то непередаваемо гадкое, как будто мокрицы и черви ползают по мне и забираются в нос, в уши, и я в середине клубка отвратительных насекомых, и я мечусь, иногда и правда вздрагиваю как-то конвульсивно…

– Да!

– Долго мы так, интересно, выдержим?

– Не знаю.

– Все одно.

– Постоянно хочется сдохнуть. Ась, это нормально, что постоянно хочется сдохнуть?

– Нормально. Знаешь, я завидую людям, которые могут не завидовать.

Мы проговорили в таком духе еще с полчаса. Потом закончился обед и нужно было идти на лекции. Макс привычным движением всадил себе в живот инсулиновый шприц, прожевал пару привезенных из Москвы таблеток аскорбинки, и удалился как всегда вприпрыжку.

Я вышла из подворотни на улицу, приобрела до жути полезный сэндвич (все его распрекрасные свойства подробно описывались на упаковке), пластиковый бокал самого дешевого вина (справедливости ради, я купила его в самом дорогом гастрономе города, так что вино было не слишком плохим) и уселась на солнце.

Синее небо, белые стены. Непереносимая яркость бытия.

Я не пошла на лекции. Вместо этого я пошла в свое любимое кафе. Они чуть ли не единственные в городе подавали чай в чайниках, и поэтому считали себя исключительно уважаемым заведением. Один из парней за барной стойкой, пока я стояла в очереди, уже сделал мне горячий шоколад и поставил передо мной прежде, чем я успела открыть рот. Он вот уже год болтал со мной о погоде, и сегодня неожиданно спросил, в порядке ли я, посмотрев с понимающим подозрением. У него была бородка как у Чехова или Дон Жуана, длинные черные волосы он носил с низкий хвост, и кожа него имела необыкновенный цвет красноватой речной глины. Мне все неудобно было спросить, правда ли он индеец.

Я открыла блокнот и задумалась о Максиме.

Да, ему было одиноко. А мне, что, лучше? Я видела в нем свои черты, и боялась увидеть свое будущее. Темперамент? Возможно. Взгляд на мир? Очевидно. Да, оба льстили себе, что умели работать, в глубине души зная, что это не так, что лень, способность бросить еще не начав, нетерпеливость, совершенное отсутствие силы воли – мешают нам жить. Да, мы оба бесконечно мечтали об обновлении, чистоте и простоте. Да мы оба любили жизнь и целом и презирали любое непосредственное ее проявление. Свою амбициозность мы принимали за решительность, свою обидчивость – за гордость, свою лень – за апатию, свое воображение – за талант и свою страшнейшую, глупейшую безответственность – за чувствительность натуры. Ничего не учить год потому что «нет настроения», забивать голову книгами и любовями потому что «реальность невыносима», ничего не писать, потому что лень и не получится, и почему-то при этом считать, что настоящая жизнь вот-вот начнется. Это все ложь. Все ваши обещания – ложь, мысленно почти что кричала я себе. Все ваши планы фантомны и обречены на провал. Вы работаете урывками, и с каждым годом все меньше и хуже. И вы бьетесь о свое уныние, и все никак не хотите поверить, что так будет теперь всегда, что это не время, а дурной характер, и что он ни для чего не может служить оправданием. Вы – бездари и нытики, ипохондрики и фантазёры, черт знает какие эгоисты и, если уж начистоту, то просто дураки. Не надо мучаться. Оно того не стоит. Не надо лишний раз думать, ни о себе, ни о мире. Вы оба как-нибудь без этого обойдетесь.

Не надо себя жалеть.

Не надо себя ценить.

Не надо себя обманывать.

– Так ты еще и левша?

Я моргнула. Напротив сидел тот самый индеец, и с восхищением смотрел, как я пишу.

– Почему «еще и»? – Настороженно поинтересовалась я.

– Ты необыкновенный человек. Загадочный.

Бедный мальчик, подумала я. Это он еще не встречал моего наркоторговца.

– Спасибо.

– Что ты делаешь? – Не унимался бармен.

Я вздохнула.

– Пишу.

– Что?

– “Что-то внутри меня сжалось и горько взвыло таким пронзительным душераздирающим голосом, что пришлось схватиться за ручку, чтобы отвлечься от этой кристаллизованной болезненной ненависти. Уже само движение руки по бумаге, звук, который издает ручка, лучше многих успокоительных. Это невыносимо. Опять, опять не становится лучше. И эта усталость! И эта бессонница! Она хуже всего, она пугает меня, ночами я устаю ужасно, изматываю сама себе нервы. Я не справлюсь, не справляюсь, ничего не могу, даже спать. Больно, больно, некуда деваться. Как все все это бесполезно. И как фатально мое осознание того, что это бесполезно.” – Прочла я, переводя на ходу.

– Оу, – сказал индеец.

– Угу.

– Прости, что помешал.

– Ничего.

Он ушел. Я снова отвернулась к окну. Дождевые капли не сбегали вниз, а, мелкие и темные на фоне белой стены противоположного дома, висели на стекле как звездное небо в негативе. Подозреваю, что неромантичные мойщики окон оставили не смытым щелочной растворитель. Но все-таки это было неожиданно красиво.

По инерции, я читала дальше.

«Уберите меня от себя, я не могу этого уродства видеть. Осточертела себе до того, что жить рядом с собой больше не могу. Какая отвратительная жизнь рядом со мной, все гадкое, гадкое, дышать нельзя.

Убить себя нужно, стереть, не встречаться с собой никогда, чтобы не видеть этой дряни, пристрелить меня надо было еще давно, чтобы меня вообще не было. Зачем мне все это, если ничего нет хорошего. Я уже и не помню, когда мне в последний раз не было тошно. Все так отвратительно вокруг меня, и все так прекрасно по ту сторону, и мне некуда деваться, везде за собой таскаю как слизняка на спине себя всю портящую, гниющую, воняющую. Уберите, спасите меня от этой мерзости. Все передергивает от своей близости и тошнит, тошнит, тошнит. А я все никак не могу попасть в ритм реальности. Иногда меня в ней слишком много, иногда слишком мало. Разночастотные волны. Для того, чтобы что-то понять, нужно писать о людях. Вот – снова оптатив. Тошнота – это ненависть к себе, отречение от себя, и дальше – больше ненависти, от того, что Я неопределено и неопределенно. Воскресенье – это Я, противопоставленное людям и найденное в это противопоставлении. Тошнота – это взгляд на себя снаружи, Воскресенье – взгляд снаружи на себя. Нет пятен темноты.»

– Тьфу, – сказала я вслух, – Да ну.

Выдернула страницы и разорвала на мелкие кусочки. Неожиданно стало легче.

Я поехала домой.

Самым прекрасным существом неподалеку от меня была Ханна, внучка женщины, у которой я снимала комнату. О Ханне я не знала ровным счетом ничего, кроме того, что она сама мне рассказала: её зовут Ханна и ей четыре года. Я, кажется, ей нравилась. Она стояла в коридоре как-то утром, я возвращалась домой, и мы познакомились. Меня сразу потянуло на какие-то глупости. Я спросила, сколько ей лет. Оказалось, пять. Я чуть было не ляпнула «какая ты уже взрослая», но потом опомнилась, и мне стало стыдно за эдакое лицемерие. Я сказала, что иду учиться, и пожаловалась ей на тесты и экзамены. Она хихикнула, покивала и, кажется, посочуствовала. С тех пор мы еще несколько раз встречались, но больше не разговаривали, хотя она каждый раз хитро и выжидающе поглядывала на меня из-за очков.

Рейтинг@Mail.ru