bannerbannerbanner
Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного

Анна Ткач
Санчо-Пансо для Дон-Кихота Полярного

Полная версия

– Где, в тундре?.. Там нельзя строить, – снова закашлялся – вечная мерзлота… не даст! И ее разрушение может нести необратимые последствия для совокупности живой и неживой природы высоких широт… Самуилинька, – прервал себя сам, враз охрипнув – потому что мы снова увидели мерцание сгущающихся звезд. Это было как порыв искрящегося ветра на сей раз, даже холодок дохнуло, помню, или просто озноб меня пробрал?.. И плыл на грани зрения прилепившийся к подножию голубовато-серых пологих горных громад немыслимый город из высоченных и разноцветных домов: розовые, салатовые, охряные – гладкие стены, огромные окна, плоские крыши без печных труб, с какими-то торчащими проволоками… На высоких колоннах стояли эти дома. Словно плыли в морозном тумане или шагали куда-то. Не к горам ли к тем голубым?..

А что за горами?

– Охотское море там… Это же сопки Тауйской губы, видишь?.. Перешеек между бухтами Нагаева и Гертнера… – пробормотал Колчак с рассеянным равнодушием практикующего географа – Самуилинька, мы ведь видим будущее?.. Кто мы такие, Самуилинька? Ты ведь знаешь?!.

Язык мой немедленно повернулся ответить вопросом на вопрос. Надо же его расшевелить, братца названного…

– А ты таки как себе думаешь, Сендер брудер?..

Добился – Колчак усмехнулся:

– Знаю я, знаю, что ты еврей, не напоминай… А что думаю… Лучше бы нам не расставаться, братишка, только ума не приложу как это сделать!

– Мы и не расстанемся, – отвечаю серьезно, он почувствовал тон мой, помедлил, колеблясь, но все же осторожно уточнил:

– На этом свете… И… На том – тоже?..

Смотрите-ка, а сообразительный…

Молча я склонил голову. Вот так, сам додумывай, если хочешь. Потому что душу выращивают, а не подсаживают чужой кусочек…

Православные размышлять не очень любят, правда. Или размышлять начинают с опозданием, вот адмирал у нас как раз такой любитель.

– Аа, – махнул отчаянно православный Колчак рукой – с тобой, братишка, хоть к черту в зубы!

Напрасно я, выходит, его хвалил…

– Ты бы, – говорю – хоть черта пожалел, бессердечный: зубы ведь обломает и подавится.

Он вздохнул только невнятно, сквозь прижатые к губам пальцы. И поэтому я ему молоко перед сном не доверил пить самостоятельно, забудет ведь, потому что с опозданием задумается, из своих рук и споил, он не против был – цедил тепленькое мелкими глотками, лежа у меня на локте. А пока он пил, я усердно чесал языком: сколько в городе продовольствия, сколько человек трудоустроено, какие на рынке цены… По военной-то части наше морское высокопревосходительство небось кого понимающего допросить успело (и насоветовать, чего уж там..), а мы, чекисты, все же больше соображаем по хозяйственной!

И расслабился Колчак, меня выслушав. Словно пружина какая, вот и не знаю с чем сравнить… Знаете, кстати, как он всегда засыпал?.. Свернувшись в невообразимый кокон из одеяла, это в Морском корпусе, оказывается, учили гардемаринов обязательно закутываться по уши, чтобы никакого неприличия, понимаете ли, потому что офицеры на корабле часто спят, представьте себе, нагишом – на стирке белья экономию пресной воды наводят, подите-ка… Совестливый, словно и не из класса угнетателей и эксплуататоров! На два мешка больше совести имел, партбилетом клянусь, дорогие мои потомки, чем вообще у знакомых мне людей имелось – а я многих знавал товарищей… Вот ведь незадача какая! Есть Колчаку было стыдно досыта, спать было стыдно в тепле, зная, что каппелевцы его в тайге сейчас голодают и мерзнут, и как бы еще красных щетинкинцев белый адмирал Колчак не жалел, не только своих белогвардейцев, а то они тоже ведь по таежным урочищам бесприютно бродят, да никак и в Иркутске у мирного населения дела неважнецкие – и во всем этом неудобье он себя беспощадно виноватил и грыз, и совесть у него была как акула.

А поговоришь о хозяйстве городском, хоть пару зубов акуле выломаешь. Пока к Колокольцевым на ночное дежурство я ехал, все обдумывал: убедительно ли сказал?.. Сомнительный такой стал, от Колчака научился! Приезжаю, спят давно мальчишки… Кася мне:

– Проше пана доктора, но вы скажите пани, что ей входить к паничам неможно! – глазами сверкает, дверь в детскую загораживает, а Колокольцева подле двери стоит, за стенку цепляясь. Ну и ничего удивительного.

– Подите, подите, – говорю – панна Касенка, в автомобиль, да скажите шоферу, что я вас в тюрьму ночевать отвезти велел, нечего вам одной по ночам в пустом доме дрожать, Семену Матвеевичу кланяйтесь, к адмиралу не заходите – спит, а мы здесь сами с Натальей Алексеевной разберемся… Вы же понимаете, Наталья Алексеевна, – говорю – что кашель у вас для оперированного ребенка очень заразительный. Пойдемте на кухню… Бывшую операционную, – усмехаюсь – Минуточку только, я к детям загляну… Чаю бы мне, а то не жилец я на этом свете.

Подхватилась, самовар побежала ставить.

– Самуил Гедальевич, – окликает – у меня варенья немного есть, из жимолости… Вы любите?.. Сама варила. Казимирочка, голубчик, и вы садитесь! И шофера надобно бы позвать.

Знаете, что такое благородная бедность, товарищи потомки?.. Это – когда дома хлеба нет, но банку варенья для гостей приберегают…

Для гостя то есть! Для одного меня.

Кася, как про Семена Матвеевича услыхала, как вспыхнет, как отнекиваться начнет… И за спину мне, и за дверь, и еле-еле успел ей сверток с едой в руки сунуть, и бормочет: Ой, найлепше, найлепше… Ой дзянькую… – эге, думаю, ну и шустры вы, красный партизан Потылица! Аж в тюрьму к вам бегут стремглав. Не хуже чем к адмиралу…

Синее-синее цветом было оно исчерна, варенье, – как погибельные для женского полу глаза Колчака. И кедровыми орешками фаршированное.

– Какая, – говорю – роскошь. Невозможно, – говорю – не угоститься! Золотые у вас, Наталья Алексеевна, – говорю – ручки!

Посмотрела Колокольцева на меня, блаженно зажмурившегося, и зарделась по девичьи:

– Я вам с собой отложу…

Вот ведь провокация! И буду я как тот анекдотический еврей, который из гостей возвращается с кусочком торта для тети Хаси, оставшейся сторожить лавку?..

– Скорее для адмирала, – серьезно она говорит – вы же для него понесете?.. Глазастая какая.

– Отнесу, не стал я спорить – а скажите, как вы к Колчаку относитесь, Наталья Алексеевна?.. Хотя, если не хотите отвечать…

Она плечом дернула, я понял сразу: ответит.

– Я из офицерской семьи, – говорит – муж, отец, дед – вам, наверное, трудно понять, что это такое… И мне всегда, как впрочем и всем моим близким, казалось что офицер служит для защиты своего отечества. А не для политических амби… Амбиций… – прокашлялась глухо, утерла рот скомканным платком. Заметила, как я платок разглядываю – протянула… Я развернул, приблизил к глазам. Стекловидная мокрота, на пневмонию застарелую похоже…

– Вы Колчака уважаете, господин чекист, ваше право. Удивлены?.. После того, как произвели у меня обыск и нашли листовки в его защиту, не ожидали таких откровений?.. Или революционная ситуация между матерью и детьми вас не удивляет?

Молчал я долго – успел услышать ее тоскливый вздох. Очень, знаете ли, в офицерском духе: отвечать с охотной прямотой, а потом думать, не было ли сказано лишнее…

– Революционная ситуация в семье была со времен Сократа, – замечаю – помните его высказывание о безнравственности молодежи… Возможно, он кого-нибудь более древнего цитировал, кто знает?.. – пожимаю плечами с безразличием, чтобы ее успокоить. Поверила, расслабилась… – А вот насчет офицера и политики не соглашусь! Должен интересоваться политикой офицер! И должен в ней хорошо ориентироваться!

– Политизированная армия, представляю, – бледно улыбнулась Колокольцева – в Офицерском собрании день начинается с агитационных речей сугубо штатского комиссара… – кстати да, думаю… Неплохи были бы комиссары с военным дипломом… – Вернете вы, большевики, со своим политическим образованием офицеров век гвардейских переворотов, помяните мое слово! – повысила она голос и снова закашлялась – Вот, возьмите, пожалуйста, – протянула мне аккуратный бумажный сверточек. Ниткой он был перетянут. На ощупь я определил, что там упаковали – вскинул на нее повеселевшие глаза:

– Отобрали, значит, игрушку, Наталья Алексеевна?.. Которая не игрушка, конечно, а хирургический инструмент?.. Надеюсь, не у спящих потихоньку взяли? – и попал в точку: вспыхнула, прикусила губу… – Верните Жене мой подарок, пожалуйста. Он ведь врачом хочет стать, разве вы этого не видите?.. Еще пуще Колокольцева зарделась, гляжу, видит-видит, не сомневайтесь, и приятно ей, что другие это тоже видят…

– Хоть бы что другое… – пробормотала обессиленно – ох, что я?.. Благодарю! Но… Другое… Не такое страшное… То есть… – запуталась в словах и поникла, страшась уже, что слишком много я увидел. Интересно, если б не ее болезнь, смогли бы братцы листовок наляпать?..

Что-то подсказывает – обязательно бы смогли!

Исхитрились бы как-нибудь!

Из вещей покойного офицера Колокольцева мы у нее нашли только немного одежды, продала все. И небось оружие первым долгом.

Думала, поможет.

Детей убережет от политики и войны.

Сказал бы я вам, дорогие товарищи потомки, где находится самое грозное человеческое оружие, да вы-то знаете. А так кому говорить?.. Колокольцевой, чтобы ее вконец напугать, или Колчаку, который, пожалуй, поймет – да ему это больно понимать, а я увеличивать его боль не желаю…

Словом была создана Вселенная.

И словом же ее можно разрушить и выстроить заново.

Вот туда, в новую, где живете вы, потомки, звали мы, большевики, всех желающих, и знали твердо, что там для всех хватит места… И для дворянских детей, сыновей погибшего на позорной империалистической войне офицера, хватит места тоже, и солнца хватит, и воды, и хлеба, и учения, да что там – мы и адмирала Колчака в новое позовем и не обидим!

Не верите?..

Оставить Жене нож я Колокольцеву убедил… Сам не догадаюсь никогда, как это у меня получилось!.. Семь потов сошло. А потом подкинул дров в печку, попросил ее скинуть платье, желтая в буроватость она была – как отвар крушины, Господи… Дряблая-дряблая, груди тряпочками, простукивал ее птичьи косточки – в груди щемило… Колокольцева покорно гнулась на табуретке, покашливала всхлипывающе. Накинул ей на плечи свою бекешу, взял в руки ее, невесомую, отнести нетопленым коридором в постель – заплакала беззвучно и горько. Ах я олух… Она же мне ровесница, чуть младше!

 

Муж ее убитый был такой, как я…

– Я сама… – шептала.

– Сами, сами, – говорю – и заново испростынете. Вот я простыни ваши сейчас у печи согрею, поставим вам банки…

– Банки… – озадачилась Колокольцева.

– Банки, – подтверждаю…

Пригрелась она с банками. Уснула…

А я на цыпочках по немилосердно скрипучим, ремонтировать давно пора, японский замок какой-то, а не квартира офицерской вдовы, половицам в детскую шмыгнул – аденотом дареный положить на место. Где его Женя прятал, он сам мне показывал!..

Положил, выпрямился…

– Самуил Гедальевич, – окликнули меня с кровати громким шепотом.

– Это что за полуночничанье?.. – присел я у изголовья на корточки, опуская ладонь на воробьиную пуховую головенку. Жара нет, хорошо…

– Я пить хочу… – жалобно признался пушистик – Когда уже можно будет мне водички?..

Так, Колокольцева до сих пор ему не давала?… И Кася у нее на поводу пошла?.. Вот… Клурэватая (в смысле "деловая") мамеле…

Пришлось громко красться на кухню.

Подслащенную жижку таинственного мутно-лиловатого оттенка он хлебал просто с невероятной величины восторгом:

– Варенье… Мама вам варенья поставила! Она его ух как бережет! Витька-а-а. Вставай! На! Пей, с вареньем…

– О, так тебе варенье можно?.. – босоного пришлепал с соседней кровати – ах ты дунер (дурак), цап его, и на колени, и ступни зажать в руках – замечательно растрепанный Витька – Я сейчас… Самуил Гедальевич, пустите.

– Куда собрался?.. – грозно шикаю на него.

– Надо… – отбивается пятками. Пятки бархатные, ходьбы босиком не нюхавшие, ну погоди…

– А пощекотать?.. Попался чекисту, белогвардеец, попался-попался…

– Ай! Уберите усы! – шепотом завопил совершенно осчастливленный босоножек

– Это нечестно… Усами!!! Я не белогвардеец, я русский офицер!!

– А я русский военврач, я взял на себя командование… – пыхтя, полез мне на спину пушистоголовый младший офицерский братец – Ура-а-а… Высота взята, господа… Победа… Витька, кричи потише, а то мама проснется. Ой-я… Меня уронили… Я опасно и смертельно ранен. Поможет… Только варенье… Полное блюдечко.

– Я и говорю, что мне надо… – бесхитростно пробормотал Витька и только потом догадался посмотреть на меня, коварно ухмыляющегося – Уййй… – хлопнул себя по губам – проговорился. Самуил Гедальевич, не выдавайте… Я немного варенья отлил… И спрятал… Для Жеки, честное благородное слово! У него же была операция…

– Чекисты своих не выдают, – отвечаю серьезно. – Чекисты своих прячут в одеяло. Вот таким жестоким чекистским способом… Давайте так сделаем: отлитое варенье будет НЗ. Знаете, что такое НЗ?.. Молодцы. Мне ваша мама подарила немного варенья. А для Жени я принес творогу, и мы его сейчас этим подарочным вареньем сдобрим… Думал, будет вам завтрак, а получился поздний ужин… Прямо как на балу, только там вместо творога с вареньем мороженое и фрукты подают. Ну, ничего… Дайте срок: будут у вас, у детишек, и яблоки – здешние, сибирские яблоки… И бананы, и ананасы даже… – и кондитерское крем-брюле… Тоже будет тут расти, прямо вместе с сахарными вафлями! – подмигиваю.

– Вы не шутите совсем… – поняли братцы, уплетая крупитчатый желтоватый творог – сибирское молоко жирное! – за четыре щеки.

– Не шучу, – покачал я головой, с удовольствием отмечая, что глотать у Жени получается без малейшего дискомфорта. Аж кончики пальцев у меня блаженно зачесались.

– И что русские офицеры и чекисты свои, не шутите?.. – заглянул мне в глаза неописуемо взъерошенный (в точности я в детстве, и даже рыжинкой отливает!) и по моему тоже щекотки трусивший (верещит с моей интонацией!) Виктор – Не шутите… А кто для вас тогда не свои?.. Белогвардейцы?.. Адмирал?.. Не смейтесь, пожалуйста, я же понимаю, что вы его тоже своим считаете, а нас дураками – потому что мы не разобрались… Скажите, кто для вас, для большевиков то есть… враг?..

Дети еще меня о таком не спрашивали…

– Те, которые хотят захватить нашу Россию, – твердо говорю – которым покоя не дает русская плодородная земля, русский душистый хлеб, русские могучие реки, чистые рыбные озера, леса со строевой древесиной и пушными зверями. Железные рудники, золотые копи, самоцветные жилы покоя им не дают! Те, которые воспользовались борьбой нашего народа за лучшую, за счастливую жизнь и пришли с разных концов земли все в России украсть и к себе увезти!

– Швейную машинку… – пробормотал Виктор – У мамы чехи швейную машинку утащили. И ковер, который мама и папа купили после свадьбы…

– Такой ковер заменить нечем, – развел я руками – а машинка у вашей мамы будет.

Он решительно тряхнул рыжеватым своим одуванчиком, явно два раза в месяц, не реже, просившим стрижки, то-то с ним было в гимназии мороки. Там с прическами строго!

– Не надо… Если вы откуда-нибудь принесете, она будет… это… как называется… реквизированная, вот. Или трофейная… И будет мама как та чешка, которой повезли нашу машинку. Простите пожалуйста, не надо…

Ну вот, с такими рыцарскими принципами – и варенье таскают из буфета. Уснули они двухголовым осьминогом, представьте. Дворянские отпрыски благовоспитанные называется: в одной кровати любят ночевать. Украдкой, потому что мать увидит – не похвалит… А от меня не таились, поняли, что для меня спать с братом в обнимку совершенно не предосудительно.

Что не так, потомки дорогие?.. Тесно, говорите, вдвоем?..

Хе-хе. А вдевятером на одной кровати не хотите?..

Я так в детстве спал. Поперек, у старших в ногах.

И ничего, знаете ли, не жаловался!

Уууааххх… Самому бы сейчас прилечь на минуточку… Слава Те, Господь мой, вроде все благополучно… Совсем я как христианин повадился говорить. А не надо было – сглазить можно…

До сих так думаю, что хотите со мною делайте, товарищи, и ты, любушка мой Александр Васильевич, надо мною посмеивайся, только сомнение мне не стряхнуть, не иначе в кудрях запуталось!

Только я в гостиной на закономерно скрипучий отменно диван осторожненько опустил свою толстую задницу и примерился потащить с громко жалующихся ног тяжелые сапоги – надсадно задребезжал дверной звонок и одновременно в филенку отчаянно загрохали кулаками. Подумали – и для верности добавили каблуком, вопя:

– Товарищ предгубчека! Откройте скорее!..

Что за полуночный гармидер (заваруха)?..

Небось какое-нибудь боевое чекистское дело. Грабеж с перестрелкой. Поджог… Убей меня киця лапкой, не было у меня тогда иных мыслей.

Ночи в Иркутске были боевые!

В переднюю мы с мадам Колокольцевой: капот поверх сорочки нараспашку, глаза навсегда катастрофические – подоспели одновременно. Из детской уже две головешки пушистые заинтересованно выглядывали, вроде… Наверняка босиком! Вернусь – выругаю за ортопедический нудизм с большевистской беспощадностью…

– Выстудитесь! – негалантно отпихнул я Колокольцеву локтем.

И с уверенностью хозяина квартиры повернул легкомысленный – монетой открыть – французский замок.

– Товарищ Чудновский! – тусклыми костяными пуговицами пялились на меня испуганные глаза личного Нестеровского шофера. Водить Нестеров не мастер… Офицер двадцатого века называется, хе. Вон Колчак, чуть не вдвое старше, не то что автомобилем – аэропланом умеет управлять, аж завидно… А Нестеров без авто-кучера не обходится. Фамилия у шофера была исключительно литературная: Калашников, и внешность к фамилии подходящая, этакий крупитчатый добрый молодец с лубка.. – Фельдшерица Красовская передает… Тимирева, значит… Худо с нею… Кровит.

Кажется, я впечатал жалостно вякнувшего Калашникова в стену, пробегая мимо него…

Не помню. И не хочу вспоминать.

Остаться до утра у Колокольцевой шоферского ума хватило. И бекешу мою забытую утром принес. Да, точно, утром…

Автомобиль у Нестерова был еще… ну как бесполезная маленькая конфетка, только голодуху раздразнить: открытый, новенький, американский… Chandler Cleveland, кажется. Тридцать лошадиных. В прошлом году только начали выпускать… На уворованное от адмирала золото небось какой-нибудь щеголь в аксельбантах себе выписал. Не для сибирских сугробов! Я гнал несчастного, спотыкающегося "Кливленда" по ночному Иркутску, и в одной солдатской гимнастерке было мне ужасно жарко – вот это я запомнил…

И еще мучительно запрокинутое декабристочкино лицо: голубоватый севрский фарфор! Лизонька моя покойная такую посуду предпочитала…

Страшно, остро, рыбно и медно-железисто воняло кровью. Черной, засохшей хрупкими чешуями. Бурой, спекшейся вязкими сгустками. И глянцевитой, злорадно блестящею… Алой.

Первый раз в моей жизни от этого запаха висельною веревкой запечатала мне глотку тошнота. И тяжелой своей ладонью по губам, ссаживая их до на языке, вбил я себе тошноту в рот и отправил обратно в желудок, холодея от осознания того, что сейчас придется мне сделать! Жуткое, неестественное, непоправимое и иногда преступное даже…

Что?..

Не преступное? Разве?..

Не спорьте с прадедом, потомки. Не пойму.

Готтеню, божечки, как я боюсь…

Ой, мамэ-мамэ, меня же другому учили!!!

– Прекратите истерику, доктор, – перепоясало вдруг мне душу словно граненым спартанским бичом из воловьих жил – истрихидой, под ударами которой юнцы Лакедемона праздновали свое двадцатилетие… Снова на расстоянии адмирала слышу…. Ой, братец названный! Помоги… Ты ведь уже помогал!

– Я говорю: прекратить… – бесстрастно повторил навсегда простуженным голосом у меня над ухом Колчак – Стоп истерить, Чудновский… – и – негромко, с особым напряжением горла выкрикнул сначала протяжно, нараспев, а второй слог отрывисто, резко, как выстрелом: – Смии…ррна! – резонансной частотою звука воинской команды прочищая мою помутившуюся в страхе голову.

Он стоял рядом, оказывается.

В шинели поверх одной нательной рубахи, наверное – потому что из-под шинельных пол у него посиневшие голые ноги торчали… В меховых туфлях комнатных моего любовного изготовления из унтовых голенищ, руки у меня отцовы оплеухи помнили. А рядом бледный как мука Потылица торчал, пытался безуспешно отвести глаза от истекающей кровью декабристочки, от платья задранного, от пузыря со льдом… У него на физиономии веснушки проклевывались. Не замечал раньше… А сейчас как-то сразу все заметилось. Кася для декабристочки ампулу с камфарным маслом ломает.

Маша с компрессом возится.

И Колчак на подставленный виновато Потылицыну локоть даже не опирается…

В его-то состоянии!

Я к нему качнулся – поддержать. И уронил руки, потому он коротким рубленым жестом отстраняюще выставил ладонь… Другой он был какой-то. Словно подменили за время отсутствия моего. Резкий и острый, как клинковый взблеск.

– Очнулся?.. – выговорил отстраненно, дождался моего неуверенного кивка и отчетливым тихим голосом продолжил: – Чудновский. Марш руки мыть. Сестра Красовская, инструментарий, простыни, бинты?.. Доктор сейчас начнет операцию. Мария Александровна, попрошу вас покинуть наше общество, вы не рожали…

И два покорных шепота почти в унисон:

– Проше, ясны пан адмирал…

– Да, Александр Васильевич…

Ясный пан, между прочим, тоже вроде бы не рожал, подумалось мне под яростное звяканье околоточного рукомойника, ума не приложу, когда успел я до плеч намылиться, и вот он-то куда лезет… Без мыла… Прошу прощения за каламбур! Оглянулся на пана бешено…

– С Богом, братишка… – попытался мне улыбнуться Колчак и не смог, губы – бледнее щек они у него были – свело судорогой. Повернулся по строевому… Наверное, по военному хотел и пойти, но не получилось у него из-за туфель, конечно, будь они неладны, мягкие эти туфли, шаг в них шаркающий…

Хорошо, что в тюрьме мы, подумалось мне отчетливо. Знаете, почему такая парадоксальная мысль?..

В околотках тюремных абортативный инструментарий всегда богатейший: это же говорилось только, что в России беременным женщинам приговор – и смертный, и каторжный – откладывался до родов… На самом-то деле все было куда как прозаичней и страшнее!

Зеркала.

Пулевые щипцы.

Маточный зонд.

Расширители Гегара.

Кюретки и абортцанги… Не спрашивайте меня, почему они ложились в руки мои столь же привычно и просто, удлиняя и делая зрячими пальцы, как родные насквозь Куперовские ножницы с тонзиллотомом, не надо, прошу вас. Вообще не спрашивайте ни о чем, я не слышу!

У меня в ушах навсегда застрял мокрый хрустящий треск, это лезвия кюретки хрустели о женскую тайную, о декабристочкину плоть, о которой уже не умел я думать без щемящей сердце горьковато-душистой, словно миндаль, нежности и любил заранее то, что в ней вызревало… Никогда… Никогда в ладони не возьму. Пяточки не поцелую… Макушку не понюхаю… Задочек не пощекочу… Ленты пунцовые в куцых косичках и валансьен розоватый на кружевах… молоком с сахаром ванильным пахли… с двух сторон налетят, карабкаются как межвежатки на дерево: Papi, Papi… Я просил: Доциньки, скажите "тате"… "Тателе", "тате", ну же… Vati! – пыхтели в ответ смешливо… Платья они… Суреле с Ханеле… я по российски дочурок звал… любили красные. Красно было в глазах у меня от кровавых розовых пузырьков. Хороший признак, кстати, и самый главный, и неважно, что кушетки Рахманова в тюремной больнице не имелось, имелась кушетка общеупотребительная, и стоял я перед ее изголовьем на коленях, потому что декабристочка на ней лежала задом наперед, оцените смекалку, товарищи, – и морфий был применен заместо отсутствующего хлороформа, избавь вас Господь от этого, под морфием анестезия неполная! Безнадежно и тихо плакала она сквозь свой оглушительный маковый сон, совала в рот кулачки, выговаривала отчетливо:

 

– Ай! Ааах… Ско-ро?..

Терпела, бедная, стоически, не вывертывалась…

– Минуточку, минуточку… Дыши, дыши животиком, мейделе (девонька), – выдыхал я глухо.

А за масляно-белой дверью в тоске ломала руки княгиня моя и генеральша Маша, я ее чувствовал, и незримо стояли рядом дорогие нам тени: Луиза и Алексей. Покойная жена моя, растерзанная погромщиками, и предпочтивший смерть плену молодой генерал Гришин, державший на руках двоих моих распрозверски убитых маленьких доченек, и играли они, баловницы, невозбранно его побрякивающими орденами, и тихо-тихо пели что-то ему по немецки, и не понимал их русский генерал, только молча тетешкал, прижимая к себе с жадною лаской, потому что не родила своих ему супруга его Мария Александровна, и аккомпанировал им на скрипке, незаметно смахивая слезы, седовласый осанистый господин – музыкальный профессор Сафонов… Покойный отец декабристочки, умерший на чужбине…

И что было потом – беспямятная багровая бездна, не достать ничего из нее. Осознал я себя от того, что Колчак крепко-крепко обнимал помрачившуюся мою голову, невесомо оглаживал плечи сухой узкой ладонью, согревал дыханием охолодевшее мое лицо:

– Самуилинька, Самуилинька… Отпусти себя. Не казнись… Ты все, что в человеческих силах, сделал… А на остальное… – Колчак трудно перевел дух, глотнул комок в горле, я смотрел завороженно, как двигается кадык на его шее: вниз в воротник… вверх из воротника… – На остальное – Его воля… За Аннушку руки твои золотые тебе целовать… От лютой смерти спас… – "Не надо!" – вскинулся я в нешуточном испуге, пошатнулся, голова у меня от утомления кругом шла… – Сиди! Молчи! Слушай меня, – до боли вонзились мне в тело железные моряцкие пальцы. Я повел плечами, он понял, разжал руку… – Я ведь знал, что она беременна… С самого начала знал. Уехать хотел без нее, куда брюхатой… в чрезвычайку, – виновато улыбнулся – что чрезвычайкой пахнет, чуял уже… А она меня по дороге догнала. Больная, в инфлуэнции… И с конвоем отправить ее не смог… Моя вина, Самуил. Не уберег… Ты половину вины снял с моей головы, понимаешь?.. А уж как я перед своими женщинами виноват! У меня ведь две дочурки умерли, совсем маленькие, знаешь?.. И Соничка обеих без меня хоронила, я в море пропадал… Самуилинька?.. Что ты, Самуилинька?.. Ты плачешь?… Почему, братишка?.. Маленький?..

Знаете, товарищи, я не помню…

Может быть, я и плакал…

Может быть…

Я помню, что у Колчака подозрительно блестели глаза и кашлял он как-то странно, когда из меня выталкивался густой и зловонный, как рвота, бессвязный рассказ о судьбе моей Лизаньки, моих дочек-малышек, моих мамы с папой… Всех, всех их унес погром…

И молча спрашивал я Бога Огня и Ярости: скажи! Нужна ли была эта жертва?.. И еще жертва: девочки Колчака?.. И еще – его нерожденное дитя, девочка тоже, я видел, видел!.. И еще… Еще… Еще… Миллионы, миллионы жертв!

Шаддаи Элохим, Господь мой, Ты доселе не получал такого великого всесожжения во славу Твою!

Верую в справедливость Твою, Бог Ярости, верую в суд Твой, Бог Огня – но не довольно ли крови?.. Пепла ли не сверх меры?..

Что я говорю?!

Простите меня! Пустите меня…

– Вот и молодец, братишка, что рассказал, вот и хорошо, вот и правильно, – шептал Колчак, удерживая меня лицом на промокшем насквозь своем плече – нельзя такое в себе носить, сгоришь… Давайте-ка выпьемте, а?.. Помянем… И за Аннушкино здоровье… У тебя есть ведь выпить чего покрепче. А ну доставай-доставай свою фляжку… Я ее видел, не прячь.

Я непослушными пальцами извлек из кармана просимое – за фляжку мою, между прочим, Ширямов меня называет буржуем. Фасонистая она у меня… Плоская и емкостью в один стакан, из матового серебра в морозных узорах, а ношу я в ней ректификат, злые языки уверяют, что если и чем разбавляю, то исключительно керосином… В целях получения популярного революционного коктейля под игривым названием "автоконьяк"! Клянусь партбилетом, не вру… Был такой. Машины заправляли, а сами не пили… Хотя… Бурсак, в девичестве Блатлиндер, однажды взял и приложился! Я уж думал, постигнет его на мою радость кончина дикарского короля из романа о пятнадцатилетнем капитане, так никакой его черт не взял: не воспламенился, холера… Изобрел только хорошую альтернативу касторке!

Эх, посмотреть любо-дорого было, как бегал он до сортира, товарищи! Потом ко мне притащился, весь из себя майская березка: бело-зеленоватый и трепещущий, и попросил сделать промывание желудка… На год вперед меня осчастливил! Уж я его так промыл, так промыл, сделал стеклышком, а уж сам-то Бурсак, промываючись, – хотя я, каюсь, не пожалеть его не сумел и зондировал осторожно – всласть придушенным петухом напелся, ни одной трели не пропустил, все коленца выкашлял.

Ой. Спасите, спасите, задыхаюсь! Аж слезы из глаз…

Проморгался – Колчак на меня глядит с изумленным сочувствием.

– Здравствуйте, вот так новости, – бормочет – дыши, дыши, братишка… Не ртом! Закрой рот! Носом!

Закрываю… А в пищеводе и на языке щекочущий такой костерчик затухает, это Колчак в чашку спирту плеснул и чашку в руки мне дал, а я в задумчивости попытался хлебнуть. Как жив остался… Нет, решительно отвыкать надо от привычки все в рот тащить!

– Как ты, продышался?.. – спросил Колчак тоном опытного врача – похорошело?..

– улыбнулся – Что головой трясешь?.. Чего-чего тебе?.. Водички? Обойдешься… Какой такой водички, тебя же, прошу прощения, от воды сейчас развезет а-ля натюрель… Подумать только, еврей из еврейского анекдота. Не настоящий, настоящие евреи пить умеют! Я с еврейскими журналистами отменно пил. Чуть не перепили евреи адмирала… А еврейский чекист чем хуже журналиста?.. Будем учить…

Я чуть не взвыл, дорогие товарищи. Вот не было печали, с белогвардейским адмиралом водку пьянствовать…

– Знаешь как на миноносцах пьют?.. – осторожно и ласково, так что совершенно я обмяк и обессилел, тормошил меня этот неумолимый белогвардеец – А на крейсерах как?.. Ты у меня всему научишься…

Тонкости еще разные в водколакании существуют, скажите пожалуйста, вероятно – на крейсерах стаканы побольше, в соответствии с величиной… То есть с тоннажем корабля. И на дредноутах водку пьют, вероятно, из четвертей… Не выношу водку.

Органически не перевариваю…

И традиции военно-морские, как именно надо ее, вонючую, употреблять и ею травиться, меня интересуют только потому, что для Колчака они значение имеют. А мои б глаза на нее не смотрели!

– Эээ, – присмотрелся ко мне, извиняюсь за неумелую тавтологию, знаток пьяных военно-морских традиций – да для такого как ты, дЮша (офицерский жаргон: душа моя, обращение дружеское на грани панибратства и может быть в ходу обычно между собутыльниками), водочку-то надо в патрончиках из-под губной помады выпускать… Тебе и за глаза будет… Поди, поди сюда. Сядь, – настойчиво потянул меня присесть на свою постель, и покорно я туда плюхнулся – сию минуту кофе заварю – полегчает.

Вот это другое дело…

1  2  3  4  5  6  7  8  9  10  11  12  13  14  15  16  17  18  19  20  21  22  23  24  25  26  27  28  29  30  31  32  33  34 

Другие книги автора

Все книги автора
Рейтинг@Mail.ru