– А у меня был старший брат, – проговорил я – и тоже, как вы… как ты… курильщик…
– Я не буду курить, братишка, – торопливо пообещал он мне – и где-то невозможно далеко, нет, совсем рядом со мною, в сердцевине Короны Миров, в А ц и л у т, в обиталище праведных душ, улыбнулся обоим нам брат наш Ося Чудновский…
Девочка в кружевном белом платье сидела у него на руках – умершая вскоре после рождения сестра Любочка Колчак… И еще кто-то, еще, еще… Огромным усилием, через рвущую душу боль, я оттолкнулся от памяти Колчака и понял, что он тоже отодвигается от моей, не желая меня обыскивать… Посмотрел на него беспомощно, не по своему, впервые отказывал мне мой язык!
Дорогие товарищи потомки… Знаете ли вы, что это такое – Сочетание души?.. Не спрашивайте. Не расскажу….
Колчак осторожно отобрал у меня котелок, ложку – и давай хлебать:
– Есть хочу – умираю!.. Слушай, ты же тоже голодный, братишка, будем вместе? А что тут такое аппетитное плавает: крокодилки. Фрикадельки, – поясняет, будто я не знаю, что крокодилками называет фрикадельки уже любимый мною, хотя я его никогда не видел, мальчик Ростик по прозвищу "мамин хвостик", которого родной отец тоже увидел впервые, когда ему почти год был, потому что носило этого папеньку в очередную свою разлюбезную полярную экспедицию…
– Ты… вы… осторожнее с крокодилками, – замечаю – на завтра оставьте, я на холод поставлю… – А ему понравилось, что я "крокодилки" сказал, у него глаза засветились, и предлагает снова:
– Лучше ты поешь…
– Вот еще, – говорю – больного объедать! Я, – говорю – и ломтем хлеба с селедкой…
Колчак громко, по мальчишески фыркнул – я просто челюсть отвесил, поняв, что он знает, откуда эта цитата, и не от меня: что он читал Шолом-Алейхема… И потом как встрепенется сразу, мои перемены настроения, какими я Попова веселю, близко не стояли:
– Самуилинька! Братишка… Нужно… – снежный вихрь у меня перед глазами! Поезда беспаровозные обындевелые, толпы морозом битые и эшелон такой неприметный, за номером многозначительным – второй золотой эшелон…
Задержать! Спасти! Оставить на территории России!..
И по возможности быть милосердными к беженцам и военнопленным…
– Не говорите ничего, – произношу торопливо – слышу я. Все сделаю, что могу. Верите… Веришь мне?..
Закивал он.
– Ты… – пробормотал нерешительно – словно знаешь, что с нами творится… Да уж знаю.
Мелодия между сфиротами заиграла, ничего особенного, христиане чудом зовут…
– Недостоин я… – выдохнул Колчак убежденно, увидел как я шевелюрой трясу, осекся.
– В мудрости Творца не сомневаются, – говорю.
Перекрестился он молча, а мне – смейтесь, если смешно… – так хотелось еше раз его фырканье услыхать. Прыскал адмирал Колчак совсем по мальчишески, оказывается. Сказал бы хоть, что мол видали, какой революционный сюрреализм – еврей-большевик православного учит богословию…
Или чего еще…
Шевелится же ведь! У меня под боком… Ноги пробует. Они у него ноют меньше сейчас, я знаю, и какое это ему облегчение, знаю тоже, и радоваться от стыда не могу!
Больше года я от колчаковских тюремщиков "предупредительные" кандалы носил: правую руку сковали мне с левой ногою, как опасному арестанту… Гордился я кандалами!
Мечтал Колчака-мучителя заковать…
Домечтался, выходит!
Говорил мне отец, знаток Пятикнижия и ценитель Маймонида, непревзойденный на нашем Подоле толкователь таинственной книги Зоар: не давай рождения злым мыслям… Падет слепое зло на невинную голову. Ой, татэ, татэ, я ведь и кадиш (поминальная молитва) по тебе не прочел, мешумед (вероотступник) я…
Ревматическая атака – это, товарищи, не кандалы. Это дыба…
Каких слов я жду?..
Анну Васильевну… – вытолкнул костенеющим ртом – отлеживаться заставил…
Ей в ее положении ходить-то не очень… – и Колчак беззвучно и невесомо уткнулся лицом мне в грудь. Я сгреб его, обнял, притиснул к себе: ох и ребра же… Наперечет! А температура-то спала, хорошее дело салицилка… Ну что же ты, думаю отчетливо, хотя и думать не надо, он меня сейчас запросто слышит, ну такой же герой, такой подвиг совершил – и когда все страшное позади, ну надо же, ну как же так… Закопошился, чую. Руки выпростал, и меня за шею. И вздыхает над ухом..
А вы чего смеетесь-то, дорогие товарищи потомки?..
День у меня обнимательный, ясно вам?.. Ничего смешного. Потому что я теперь знал его боль, кричавшую в первую его тюремную ночь: в том городе, где венчался, смерть приму… За мои грехи… За Сонюшку. Лишь бы не повесили… Не опозорили. Нет, нет! Как угодно! До конца претерплю… Аннушку бы пощадили… – и куда там боли от кандалов. Вот что пытался я умиротворить, шепча мысленно: все позади… все страшное кончилось…
Не помню, сколько шептал. И не хочу знать, сколько.
И вдруг говорит он мне в то самое ухо, а я щекотки ужасно боюсь, чтоб вы знали:
– А когда помыться-то будет можно?!
Я как подпрыгну.
– Давайте уж, – говорю – завтра… Сомлеете еще.
– Не-еет, – головой крутит, и плечом слышу, что шека у него пошевелилась: улыбнулся.
– Почему, – сам растягиваю губы – нет?..
– А потому, что не "давайте", а "давай"… – наставительно шепчет – И не "сомлеете", а "сомлеешь"… Как-то странно после открывшейся способности взаимного чтения мыслей быть на "вы", не находишь?..
– Ага… – соображаю озадаченно – вот кельнской водой оботру… И это… Рубашку… Снимем… – изо всей силы избегаю необходимости употреблять числа, понимаете ли…
А рубашка на Колчаке, кстати, можете опять-таки посмеяться, Потылицына: хоть через подол вынимай адмирала, хоть через ворот, проходит беспрепятственно – и Потылицыны же у него на ногах носки. Вязаные. Ему как чулки, пятки под коленками. Свежее все, недавно переодевали. Обтер, говорю с братской суровостью (мы же вроде договорились):
– Самому-то уснуть получится?.. А то морфий впрыснуть за мной не заржавеет! – уф, получилось…
Щурится Колчак..
– Самуилинька… – мягко-мягко произнес – только я от той мягкости вздрогнул – я усну, когда ты отчитаешься… Что там с эшелоном, или я напрасно бульон съел?.. Хе-хе, я-то уж сомневаться начал, какой он мне брат получился, теперь точно вижу, что все-таки старший!
А отчитываться перед ним, богоданным старшим братцем, трудненько оказалось, вопросы Колчак с беспощадной точностью ставил и таких же ответов точных требовал… Попадись я в свое время хотя бы ко вдвое менее дотошному контрразведчику на допрос – ведь не выкрутился бы. И все-то ему знать понадобилось, в том числе и какие именно люди на страже золотого запаса стоят, и сколько времени караул длится, и как они одеты, и в каких местах костры горят, и только поспевай удивляться, откуда моряк так отменно караульную службу знает!
А ведь будь у него армия поприличнее… Даже холодок по спине у меня пополз! Нет, товарищи дорогие, таких с виду только безобидных и чудаковатых лучше иметь в друзьях…
И конечно, после допроса я слегка схулиганил.
По хозяйски пощупал ему мочевой пузырь, испытавши от результатов ощупывания колоссальной величины счастье, и без лишних слов подставил посуду.
А он все понял и смеется! Ну, погоди у меня…
– С предстательной железой, судя по свободе мочеиспускания, – говорю я мечтательно – у тебя будто все в порядке… Хотя не мешало бы исследовать. Колчак аж свое важное дело сумел завершить с большим трудом к моей полной радости:
– Н-не надо! – почти заикнулся. И сообразил: – ффуууу… Как же я снова попался…
Конечно, попался, тебя ловить просто, братец… И ты меня еще не знаешь…
– Ты не отвлекайся, не отвлекайся, – замечаю – а то я быстренько тебе – знаешь что сделаю?..
– Знаю-знаю, катетер поставишь… – покладисто он отозвался, одергивая рубашку и – кто б сомневался – из нее выпадая, пришлось мне ворот на плечи ему натягивать, Колчак торопливо пробормотал: – Спасибо… можно руки умыть?..
– Можно только вместе с лицом, – хмыкнул я немедленно. И, поскольку умывался он вполне самостоятельно – благословен Ты, Шаддаи Элохим, Господь мой! – не преминул спросить у него вкрадчиво:
– А по иной нужде не хочешь?..
– Не… нет, – отвечает послушно, хотя и с запинкой. Ну, вы меня поняли, товарищи!
– Жаль! – заявляю с чувством – Не будет у меня, значит, ужина чекиста в горшочке.
Он ладошки в замок сцепил, подбородком с ямочкой на замке устроился, глядит на меня задумчиво… И как спросит:
– Ляхн ис гезунт, йе?.. (Смеяться полезно, да?.. – по еврейски) – всмотрелся в мою озадаченную сильно рожу… – Нет-нет, я не от тебя научился!.. Я немного говорю на идиш! Покойные отец с матушкой родом из Одессы…
Да уж, плохо мы, евреи, русских людей знаем, оказывается – даже когда происходит то, что произошло с нами!
Он все же не расслабился окончательно, несмотря на мои непристойные шуточки. Повторял конфузливо: "Не уходи"… – вздыхал, ворочался, натягивал одеяло на голову, это привычка у него была с юности – с головой накрываться… Потом ему снова посуда понадобилась, да не единожды, к моей полной радости: отеки сходить начали… Выживет. Тьфу-тьфу, чтоб не сглазить…
И забылся в конце концов, намертво стиснув ладонь мне обеими руками.
Руки у него были ну просто железные… Такая хватка, и мозоли еще, не понимаю откуда, адмирал же, а не кочегар! Ах да, уже понимаю, ничего себе на флоте как руками-то надо действовать, невзирая на эполеты… Ну, конечно, могу я высвободиться, все одно я сильнее, только вот не рискну!
Так и сидел, зафиксированный, пока он на другой бок не повернулся. И руку мою помятую не выпустил…
Староват я, что ли, становлюсь – всего-то вторая ночь без сна, а глаза как табаком запорошило. Посудину велеть вынести и протопить… Да, курятину вынести на холод.
В коридорном повороте больные мои глаза ослепил высоко поднятый фонарь, и чуть не уронил я ее – курятину, и за спиной у меня истерически затворы залязгали:
– Стой! Кто идет?! – орет караульщик на весь этаж, ты поди мне еще адмирала разбуди, живо узнаешь, где раки зимуют, поворачиваюсь к голосистому и внятно ему объясняю, куда он может сейчас же отправиться, если до сих пор не уяснил, кто у нас в тюрьме по ночам с фонарем может бегать! Какой Диоген. В юбке… Пухленькая, складненькая, в высокой старомодной прическе, с оренбургским платком на плечах…
Княгиней Ольгой философа зовут…
– Благодарю, ребята, – подходит к нам эта древлянская победительница, наконец-то фонарь опустив, догадалась, слава те, а то уж у меня слезы сочатся… Так, где мой платок?.. Тьфу, в крошках, бутерброды я в него заворачивал. Караул польщенно приклады в пол – тихонечко, знают мою натуру, а голосистый даже плечи расправил и улыбается.
– Как адмирал, Самуил? – тихо выговорила генеральша. Такой у нее голос был – моя злость за ночное хождение с фонарем потекла как сосулька под солнцем.
– Спит он, Мария Александровна! – отвечаю – Не беспокойтесь… И поужинал хорошо, – показываю котелок – и хорошо заснул. Пойдемте, – беру Гришину под руку и иду с нею обратно в этот коридорный аппендикс, к угловой адмиральской камере. За спиною, как водится, шепот – горячий и спорящий. Потому как за десять дней уже все голову сломали, на какой стадии находятся у председателя губчека с генеральской вдовой отношения, вот оно дело какое, товарищи! А с чего голову тут портить, посудите сами: вдовья у нее судьба, у Марии Гришиной, и я вдовец, да минует вас Бог от этого, дорогие мои потомки, вот втихомолку жалеем мы с ней друг дружку… Словами добрыми жалеем, а вы чем думали?..
В камеру она вошла на цыпочках, а перед тем фонарь прикрутила, мне сунула. Глаза у нее – сущая кошка! И сама полная, круглоплечая такая, эх мама-мама… К Колчаку наклонилась, послушала как дышит, всю постель ему ощупала, в подушки кулачком потыкала, перину ладошкой помяла, одеяло пальчиками потерла – он и не ворохнулся, сердечный, намаялся, спал крепко и храпануть даже как положено пробовал, только вместо храпа стон получался – подоткнула аккуратно одеяло и подходит ко мне, разведя руками:
– Ну ты, Самуил, – смех облегченный сдерживает – кудесник, право слово, жаль – большевистский!
– Стараемся помаленьку, – расплываюсь в улыбке. А она меня за руку хвать, и что делать, потопал я как телок за коровой.
– Иди-иди, – Мария ворчит – лица на тебе нет, увидела – испугалась, что с адмиралом! Жрать небось хочешь, накормлю сейчас.
Э, миланка, что же ты так подставляешься, или меня не знаешь…
– Жрать?.. О, мадам, не позволите ли мне задать вам пикантный вопрос… – перехожу я на парижскую пулеметную скороговорку, Марии так в жизни язычок не свернуть, дворяне русские французский язык употребляют чаще всего под славянским соусом – акцент у них такой специфический, железный, раз услышишь и ни с чем не спутаешь – Что значит это загадочное русское слово: жьгатть?.. В нем я слышу… О! Гул бескрайних российских просторов, где… Ой-ой, княгиня моя, только не по шее, не по шее!
Запах генеральшиного супчика я унюхал шагов за двадцать: рыбный! С картошечкой и грибами…
– Беги, беги, – подбодрила меня в спину Гришина – фрикадельки только отдай, я вынесу.
– Мария Александровна, – склонился я к ее руке – губами к запястью, большим пальцем к ладони. В женском отделении пусть подсматривают.
– Парижанин, – хмыкнула она ожидаемый комплимент… – Аппейе не разбуди мне только.
У меня, помню, мысль отчетливая немедленно мелькнула: а ведь Колчаку не понравится, если Анну Васильевну при нем по французски повеличают. Он имена коверкать на западный лад не любит… Удивительно много я теперь о нем знал! И вспыхивало это знание наподобие августовских зарниц – или невиданного мною наяву, но отныне знакомого тоже полярного сияния… Такого колышущегося полупрозрачного шелестящего занавеса в фестонах с воланами на полнеба… Зеленоватого… Нарисовать бы, потому что Колчак в свое время ужасно жалел, что не может его нарисовать…
Декабристочку, по моему мнению, пушками было не разбудить. Глицериновым мылом от ее волос пахло, в бане побывала с Марией… Что за неслушник-то, я же ей лежать приказал! Надеюсь, хоть не париться ума хватило… Воровски приблизил я нервно дергающийся нос к декабристочкиному животу, приподняв одеяло: ух, как бы не выстудить, принюхался. Вроде кровью не пахнет… Лапу еще сунул для верности – ох… панталончики сухие. Ну и ладушки. Оладушки… Эх, молочных бы сейчас блинчиков.
Коленкой она мне чуть по роже не попала… Заворочалась. Точно – пожалуюсь Колчаку на членовредительство… Чтоб он мне вторую руку помял…
Преющий на печурке супчик я сожрал быстрее, чем вернулась моя кормилица в генеральском чине. Жаль, перекипел малость, а то больше б было. Сколько же времени она его для меня подогревала?..
– Спасибо… – признательно поднял глаза на нее, вошедшую, ожидая ответной привычной колкости.
Гришина беззвучно всхлипнула, шагнула ко мне вплотную – и взяла меня за уши. Поцеловала в лоб…
– Благослови тебя Бог за твою доброту, Самуил. Благослови тебя Бог…
– Marie..– попытался я отстраниться, смейтесь над глупостью моей, если хотите, и покорился, приник лицом к груди ее, замер, шевельнуться не смея, она кудри мои ворошила пальцами, а у меня такой звон поднялся в ушах – готтеню, ведь сейчас оглохну… Наконец оттолкнула она меня: глаза виноватые, и свеча в них дрожит, отражаясь.
– Ложись, – говорит отрывисто – здесь, на мою постель, а я уж с Annette вместе… Видишь… Нам вторую тут кровать поставили. И постель хорошая. Ложись…
Я только головой замотал перепуганно, и перед глазами у меня все поплыло, замерцало, стало раздваиваться, и сквозь звон этот ушной, неумолкающий – голос Мариин едва-едва:
– Без разговоров, марш! Лицо у тебя цвета солдатской шинели, ложись. Дай помогу, что ли, подняться…
Помню еще, плечо она мне подставила вроде и я так был слаб, что на него оперся – и сапоги с меня стаскивала: тут вообще я взвыл про себя от стыда… Двое же суток не снимал! Завонялось! И рухнул в сон, как в пропасть.
Туда они ко мне и пришли – покойные матери мои Двойра Чудновская и Ольга Колчак. И сестры мои, и мои братья сидели рядом со мною… То есть н а ш и: наши с Александром, с Сендером матери, наши сестры и наши братья.
Страшно было за него мне… Встанут они ведь и перед ним, и как он, христианин, вынесет?..
Смейтесь, если смешно! Но евреи считают все остальные народы слабее себя, и не мною это заведено, и не кончится на мне! И молил я Того, Чье сокровеннейшее Имя – Тот, Который Жив, благословен он: Господь Бог мой! Возьми силу мышцы моей! Возьми крепость жилы моей! Возьми твердость кости моей! Возьми жар и пыл души моей и духа моего – прилепи, Господь мой и Бог мой, и силу, и крепость, и жар, и пыл брату моему, и да будет на то воля Твоя, как слава Твоя: вечно, вековечно… Скажу: аминь! Да будет так! Вот я, и случится мне по Слову Твоему!
Клянусь партбилетом – я слышал Его ответ.
Что, что вы мне говорите?.. Аа… Как, говорите, Бога просить, чтобы Он услыхал?..
Да нас-то он всегда слышит… И всегда нам отвечает. Это мы Его слышать плохо умеем.
А просить Бога, дорогие потомки, можно лишь об одном – дать тебе силы, или за ближнего, чтобы укрепил его, и Он дает полной мерой больше просимого… Так что с постели генеральшиной я скатился кубарем задолго до света! На цыпочках, значит, выкрался, держа в руках сапоги, обулся на ледяном асфальте – и бегом, пока окончательно в любовники к Гришиной не определили!
Хотя она будто того и добивается… Удивительная женщина!
И что я вам скажу, дорогие товарищи потомки: вчера денек сумасшедший выдался, а сегодня с утра тюрьма была просто как зоосад в пожаре во время наводнения и о вчерашнем как о рае земном вспоминалось. Примчался, понимаете ли, спозаранку Ширямов свое почтение Колчаку засвидетельствовать! Вот прямо с мороза, в полушубке, и вломился… И стоит! Растерянный. Потому что Колчак – сова. Или, вернее, филин: глазастый, нос крючком и уши торчат. С ночи, мишугене (чудик), уснуть не мог, но к утру разоспался, куда там! Одеяло на уши те самые, и только нос, тоже тот самый, едва виднеется. А одеяло из особняка купцов Миловидовых, аж Обломову на зависть! Толстенное, стеганое на вате! Колчака под этим одеялищем ну никак не видать. Маскировка не хуже вчерашней тулупной… Только слышно, как он похрапывает – и я вам уже говорил, что храп у него специфический. На стон похожий… Ну, и беспокойно сделалось товарищу Ширямову от таких двусмысленных звуков! И Потылица ему еще поддал жару: наябедничал. Мне, ляпнул, адмирал вчера сказал, что его расстреляют! Скажите вы ему, что не будут его стрелять. Тьфу ты. Старый да малый… Ладно Колчак – в тюрьме новичок. Ладно, ребенок Семушка – такой же неопытный. Но ты-то, Александр Александрыч, дружище, ты-то сколько казенных домов прошел! Не знаешь будто, как оно с первоходками иногда случается: арестовали, он и лапки заламывает – повесят меня, повесят… А получит ссылку в лучшем случае. Тюремные стены, они хитрые, давить на душу умеют!
Особенно если сам себя готов приговорить!
Не знаю, что уж там Ширямову померещилось, только поверил он адмиралу с партизаном безоговорочно и на меня напустился.
– Морда твоя бесстыжая, Чудновский. Больного старика расстрелом пугать. Он, гляди, чуть дышит. Головой за Колчака отвечаешь!
– Отвечаю, – говорю – и головой, и прочими частями тела! А что до старика, то ему не скажи, обидится. Сорок пять всего Колчаку недавно стукнуло, нашел, Александрыч, больно старого, он вон еще и девушкам очень нравится!
Не удержался Ширямов, фыркнул: знает про Тимиреву. Еще бы новость такая мимо него прошла!
– Глаза-то он хоть открывал?.. – спросил тоном ниже – Или так в себя и не приходит адмирал?..
– Типун, – отвечаю – тебе на язык. Вполне в себе, так и сообщи в Сиббюро с чистой совестью, или кто там тебя ответственностью пугает?!
Побагровел он, запыхтел, но сдачи мне дать не решился, язык у Ширямова как река сибирская – медлительный.
– Смотри, – говорит – если чего запросит, хоть шоколаду с апельсинами, из-под земли чтоб достать! Чтоб ни в чем ему обиды не было и на нас он в Кремле не пожаловался!
…И чтоб нас в Кремле похвалили, про себя заканчиваю.
Ну, вам понятно, надеюсь, какой у меня предревкома птица юркая. Однако – признать надо, что пробивная птица, как дятел, и запасливый зверек, как бурундук.
– Давай, – протягиваю руку – Александрыч, свой новогодний мешок… – а мешок Ширямов действительно большой притащил.
И поди ты, еще и не понял, что он Дед Мороз.
– Почему, – спрашивает – новогодний?.. Новый год две недели как… А вот, – самодовольно в мешке копается, откуда нестерпимо на меня пахнуло кофием: просто голова кругом! – должно стало-быть, самая благородная вкуснятина. Вомары какие-то… С анасьями. Тьфу, как зовется похабно. Но Колчак ведь из благородных, ему понравится! Лягух только нету с улитками… – пытается кинуть камешек в мой огород. Я ему о французской кухне, помню, плел, пока не добился тотального его позеленения.
И тут мы оба аж подпрыгиваем, потому как оказывается, что Колчак спать умеет очень крепко и болтать рядом с ним, спящим, можно сколько заблагорассудится – только вот фамилию его упоминать не надо. Она для него как будильник. Моряки между вахтами так привыкают спать: если фамилию назвали – значит, зовут.
И вот он по флотскому, значит, будильнику забарахтался под одеялом, повернулся к нам лицом – а спал смешно очень, на животе, в обнимку с подушкой – открывает глаза, прищуривается на меня, говорит обрадованно:
– Братишка… – после чего замечает Ширямова, досадливым жестом сгребает пальцами на груди непомерно широкий рубашечный ворот и норовит подняться:
– Прошу прощения… Кому обязан, господа..?
Ну просто бальзам на Ширямовскую душу!
– Лежите-лежите! – замахал он коротенькими ручками и раскланялся по приказчицки. Лавочник… – Так что я – Александр Ширямов, мое вам почтение… Председатель революционного комитету городу Иркутску! Это я тут для вас кой-чего, адмирал, доставил! – предъявляет мешок, невыносимо благоухающий, и собирается шаг вперед совершить – к кровати, но почему-то не совершает, а на месте раскачивается: ну вылитый еврей в синагоге. Мамочки! Да он же Колчака боится… Вот новости-то, упасть и не подняться… А Колчак одеяло до подбородка натянул и лежит смирно: он же для ревкомовца чем-то страшный, пугать не хочет. И странный этот страх он гораздо раньше меня заметил.
– Спасибо! Благодарю вас, господин Ширямов, – говорит ласково – Я очень, очень люблю пить кофе! – и руку поднимает ну таким жестом – я растерянно протер глаза ушами: как барышня кавалеру, чтобы поцеловал, а Ширямов ему радостно пожимает кончики пальчиков, изящно свешенных… Обеими руками… И Колчак осторожно, свободным большим пальцем, изображает пожатие… Где мой носовой платок, сейчас зарыдаю от умиления! И счеты мне, счеты – никак в уме не соображу, сколько же дней Ширямов руки не будет мыть…
– Он же солдат, – с мягким упреком проговорил мне Колчак, когда счастливый ревкомовец выкатился.
Вот как разглядел?.. Вы знаете, товарищи потомки?.. Я – понятия не имею! Рожа у меня, наверное, была очень красноречивая.
– Ты ведь тоже, братишка, обстрелянный, – усмехнулся Колчак – только ты партизан… А господин Ширямов под трехлинеечкой с полной выкладкой постоял. Вводное выражение "так что" уставом для рядовых на уроках словесности предписывается, не расстаться с ним, да и… много есть еще признаков.
Как-то неуютно мне стало тогда, товарищи потомки. Не потому, что Ширямова раскусили с такою привычной легкостью, а даже тени его недовольства не смог я вынести. Вот ведь незадача…
– Самуилинька… – нерешительно – знаю-знаю, какой он вообще-то нерешительный: как задумает что, так и не сдвинешь его, смущенно приседающего в реверансах… – поднял на меня глаза Колчак – у меня к тебе просьба есть… Раз уж мы столь близки сделались, – шевельнул ресницами лукаво и сконфуженно разом. Ну надо же… Словно протекцию получил… У Бога, хе-хе… А говорят, что это мы, евреи, с Небесами торгуемся.
– Все, что в моих силах, – говорю.
Он еще помялся со смущением. А когда Колчак включает чудаковатого интеллигента, от него жди внеочередную пакость. Это я уже усвоил! И пакость не замедлила.
– Скажи, братишка, старшему над дружиной железнодорожников, несущей охрану золота… Как его…?
– Товарищ Букатый, – отвечаю механически.
– Что я прошу господина Букатого уделить мне минуту своего времени, – безмятежно вывалил Колчак на мою несчастную голову.
И что вы мне посоветуете, дорогие товарищи потомки?..
У Колчака, скорее всего, действительно какие-то ценные предложения, или сведения, или и то, и другое… Только вот у Букатого семью вырезали.
И если я Колчаку это скажу, то он…
Тем более захочет с Букатым встретиться.
– Ладно, – говорю – передам… – а там, может быть, Букатому самому не пожелается.
Ага.
Дожидайся.
Помчался Букатый к Колчаку во весь дух! Сидел у него часа два, чаем полоскался… Потом на допросы ходить еще повадился…