Самуил Гдальевич Чудновский
…Ну и приехал я в родной каземат с настроением – а не взять ли мне корзинку, чтобы быстренько сбегать в лес за подснежниками?.. Честное слово, мне б Дедушка Морозко не только цветочков – еще ягод-грибов-орехов насыпал бы с горкой! И охапку хвороста сверху, такое я излучал счастье, так им со всеми хотел поделиться.
Аж Попова разбудил.
Ввалился с грохотом…
– И вечно ты… – морщится Попов – топаешь, Самуил, прямо как гиппопотам.
– Не, – ухмыляюсь – как индрикотерий!
– Господи, это еще кто? – юрист зевает.
– А это такой древний слоножираф, – объясняю – только не знаю, чей предок. То ли жирафа, то ли слона, то ли вообще бегемота, пардон, гиппопотама.
Не поверил мой заместитель.
– Все бы тебе, – говорит – подшучивать!
– Честное благородное слово, Андреич, не шучу… Натуральный вымерший зверь!
Засмеялся он наконец:
– У нас и без твоего индрикотерия в каждой камере допотопный политический монстр…
– Ну зачем так сурово?.. Это ты бутерброд не докушал? я съем?.. У наш ф хашдой хамере… гм… по Наполеону! Как в сумасшедшем доме. И ничего смешного! Плакать надо! Вот где я столько смирительных рубашек достану, а?.. Как там наши влюбленные, кстати, Константин Андреевич? Как покушали, как поспали?
Попов – ему ведь согласно диплому полагается хитрить – уверяет, что не может решительно привыкнуть к молниеносной смене моих декораций: вот я дурака валяю, вот сразу серьезно говорю. Профессионально врет, нравится ему. В меланхолию впадает, стоит мне прекратить его развлекать. Нервы у бедолаги… Его колчаковцы однажды чуть не расстреляли, до сих пор и не оправится никак. Говорят, сам Колчак расстрелу помешал: приговор, для подписи поданный, скомкал – и адъютанту в морду швырнул, представляете? А что, а охотно поверю, с него станется! И со всех беляков тоже. Все они безрукие и безголовые, что я вам скажу! Меня вон три раза расстреливать собирались и что вы себе думаете, таки и не расстреляли… Только я-то дело другое. Жида такими пустяками не проймешь. Если он, конечно, настоящий пархатый и поганый жид… Но тут мне Попов такое рассказал – я мигом понял, что у меня тоже того… нервы имеются, не про вас будь сказано.
Замечательная госпожа декабристочка, со столь восхитившим меня аппетитом скушавшая сухомятный бутербродный ужин (Бурсака, суку, прибью обязательно), ночью запросилась в уборную, побежала в означенное уютное местечко стремглав и битый час там просидела. Стонала, вздыхала, выползла бледная, шатаясь добралась до караульной…
…И съела картошку.
Теперь спит как убитая. Вроде…
В гроб меня вгонит эта девчонка! Не в саван – именно в гойский дурацкий гроб… И поделом, поделом – как я не разглядел, что она до полусмерти изголодавшаяся?!
Князь Трубецкой-Волконский-Колчаковский… простите, просто "верховный" правитель оказался умнее. Еду не тронул, кипяток выпил. Аж два чайника. Верблюд… И сахар с блюдечка подобрал до крошки.
Повернулся я – и бежать на помощь декабристочке.
Да не верблюд вовсе, успел мне Попов вякнуть в спину, он же простудившись, полночи кашлял! А сейчас?.. Ну что сейчас… Курит сидит!
Греха не оберешься с этими белыми вождями.
Одна объелась после голодовки, другой дымит простуженный… Тут, кажется, кто-то говорил про гроб?
В одиночный корпус я вбежал с видом невыспавшегося Дракулы. И ничего особо для ценных арестантов опасного не увидел…
Мадам княгиня Катя-Маша, как ее там… – ах да, Анна, Аня… – не корчилась в желудочных судорогах и не лежала пластом бесчувственная. Она действительно спала… Спала свинцово-тяжелым сном, наповал убаюканная внезапной сытостью: клубочек трогательный в расстегнутом пальтишке, платок на плечи сбился, недоразмотанный… И сапожки снять не успела – свалилась. Разрумяненная, вспотевшая во сне, сопливая: нос забит, дышит ртом… Я выпростал ее из пальто – такое немодненькое, подол колокольчиком, разул: э-э, набойки-то… того! Не забыть починить! – укрыл, прощупал подчелюстные лимфоузлы. Она захныкала, будят же, погладил по головенке нечесаной – притихла… И все глаза открыть пыталась, чуяла чужую руку, любопытничала. Куда там… Но ротик попросил разинуть – подчинилась добросовестно. Вытянула музыкально: "Ааа!" – и язычок показала: свежий, розовенький… Тоненький как у котенка. Я для очистки совести легонечко еще жадный животик помял.
Хихикает, щекотно ей. Ножки подбирает… А чулки – штопаные. Штопка аккуратная, не белоручка госпожа адмиральская любовница.
Тьфу-тьфу, не сглазить бы, исключительно здоровенькая барынька!..
Посчитал я здоровенькой пульс, с перепугу не понял, есть жар, нет жара, потрогал губами лобик… Ну, небольшая температурка имеется. Простыла в вагоне. Не страшно, в тепле поправится.
Выпрямился…
Глядь – а она на меня смотрит.
Сквозь ресницы…
Я как отпряну! Как побагровею!
А барынька как закинет ручки за голову, как потянется… Грудочки под красным платьем торчком. И корсета не носит по новой моде – хороша, бесстыдница. Ах ты, думаю, штучка. Колчаку пожалуюсь, будешь знать.
– Доброе утро, господин революционер, – говорит мне штучка, голосок кокетливо вытягивает.
Ой, и как это Колчак с ней живет?..
Я тогда еще, наивный, не знал, что Колчак тоже – штучка…
– И вам с добрым утречком, – раскланиваюсь, сам нашариваю спиной дверь. Выпалил скороговоркой об обеде, о бане, о том, что видеться им дозволено… И боком, боком – скорей уносить ноги.
Я не Колчак, мне такого добра не надо!
А в коридоре-то – милейший Илья Никифорович.
И откуда вывернулся? Вот увидит сейчас мою морду бурачного цвета… И сбежать нельзя. Служба.
А он злой, ему не до морды!
– Товарищ Чудновский, – пыхтит – тебя я и искал! слушай… Сволочь ты такая!
Я палец к губам прижал, на дверь указываю – тише, мол, услышит… И за рукав его, а что делать.
Пока он за мной к адмиральской камере топотал, мне от него влетело.
"Верховный", говорит, психует так, что сейчас кусаться начнет – и все из-за тебя: ладно, дворянская дурочка за решетку захотела, а ты, видать, заодно с ней ума лишился и дуру послушался, вот мил-дружку ее теперь со страху за любовницу хоть на стенку лезь!
– Ага, – киваю – и что, уже пробовал лазать?.. Сколько раз, на какую высоту? Забрежин шуток не понимает.
– Помолчал бы! Болтушка. Где ему… На ногах не держится. Сидит, к стене приваливши, папиросы смолит, кашлем бухает, руки дрожат, губы трясутся: между прочим, в шинели, а у него натоплено – хоть веник бери. И с лица бледный такой, краше в гроб кладут.
– Так застудился адмирал, знобит его, – вздохнул я – вроде он всю ночь чаи гонял?.. Совершенно разумное поведение…
– И чай пил, и лицо с руками умыл, и все прочие дела сделал! – озлился Забрежин. И вдруг ухмыльнулся недоуменно: – Мы думали, выпустить запросится, а ему, оказывается, на ведро ходить привычно! Вот не ожидал! Ведь барин барином с виду…
Ага, а Никифорыч надорвался выносить, не иначе. Чуть не утонул.
– Тогда не понимаю… – руками развожу. И предполагаю обрадованно: – Товарищ Забрежин, Колчак вас укусил?..
Ой, как же он смутился…
– Да почитай что тяпнул! – признался – Как заорет на меня – и все матюгами! Да узорными до чего, заковыристыми… Ни разу таких не слыхал… Тридцать пять годов на заводе отслесарил, не слыхал этакой похабени никогдашеньки. Боже ты мой!.. Я к нему с душой, выпейте, говорю, топленого сальца, чтоб кашель умягчить, а меня вон куда… По матушке…
Печально, но я на месте Колчака, если б ко мне сразу после ареста столь душевно в душу полезли, извиняюсь за тавтологию, не ругался. Я бы сразу – по морде.
Это мы уже под той самой дверью, которая номер пять разговаривали, если интересуетесь. Колчак там небось все уши по стене расстелил и радуется. Я так точно очень бы был доволен! Додумывал бы, чего не расслышал. А Колчаку и додумывать не надо, у него такие, знаете ли, уши… Я вчера видел! Лопухастые, развесистые… Подслушивать – одно удовольствие!..
Рожу в адмиральский "волчок" я все же засунул, изнемогая ответственностью. Не терплю это подлое изобретение… Но что делать. Назначен индюком – кушай орехи, жди праздника пейсах…
Гляжу, а Колчак уши не расстелил, но и на стенку не кидается. Сидит, поперек кровати развалившись: голову запрокинул, ноги вытянул, в опущенной руке папироса дымится, вот устроит он мне тут пожар – живенько прикажу все курительное изъять! – а под спиной для комфорта торчат две подушки. Не иначе Забрежин подсунул, невзирая на матюги. Жаль, что я не услышал, какая тут драка была замечательная…
– А сало-то Колчак выпил все-таки, а, Никифорович? – шепнул я Забрежину, сдерживая смех.
– Ну да, – приосанился этот победитель адмиралов в отдельно взятой камере – сначала накричал, потом взял и ложку облизал…
Небось еще и спасибо сказал… Ой, я сейчас лопну!
За дверью зашебуршились рассерженно – я же говорил, у Колчака уши – сокровище… – и громко заперхали. Да уж, кашель дурной… Легочный.
Забрежин как отскочит от двери, сконфуженный! Теперь, видно, его очередь.
– Вот ругаться-то зачем было?.. И что за человек… – до сих пор переживает.
Ну, отвел его в сторонку…
– Илья Никифорович, – говорю ему проникновенно – хороший Колчак человек, не сомневайтесь. У него только хвороба плохая. А вы почему вату не взяли, когда к нему пошли? Дать вам?..
– Сам, Сёма, уши затыкай, – наконец он улыбнулся – ты русской ругани с малых лет не знал, тебе такое слушать вроде и неприлично.
Хе, чтоб вы так жили! Я и языка русского до совершеннолетия не понимал, зато учить начинал именно с нецензурного…
– Второй раз не обматерит, у него запал кончился, – махнул я рукой – Вы ему сейчас скажите: приготовьтесь к допросу… Дайте ему время себя в порядок привести, понимаете? Колчак прихорашиваться начнет, вот увидите. И ведите ко мне – от меня не отвертится. Накормлю, успокою…
– Придумал, – засомневался Забрежин – хворого по морозу тащить!
– Сам знаю… Только нельзя иначе. Если я к нему приду, он помощи не примет, помирать начнет, но не унизится. Вы в тюрьме не сидели, слава Богу, а я видел, как это бывает.
Бывает, между прочим, по разному, кто наоборот, от начальственного визита ломается, но Колчака я сразу неплохо почувствовал. Законопослушный, что твоя тарань: сказали вялиться, значит, будет вялиться, и без вопросов!
Попов, тот меня мгновенно понял, одно слово – юрист.
– Только ты начинай, – прошу его – а я к тебе должен присмотреться, как надо допрашивать.
– Не сомневайся, – отвечает.
Тут и "верховного" привели. Гляжу на него при дневном свете…
Мама дорогая.
И как сия перепуганная вобла духу-то набралась против союзничков взбунтоваться?.. А ведь смог… И не просто бумагу изводил на воззвания – он их объегорил. Золотишко государственное – вот оно, отправки в Москву ждет. В ножки адмиралу надо кланяться, ручки ему целовать…
Расплатятся эсеры за это судилище, уж власть возьмем, сторицей расплатятся! Был Колчак неправдоподобно, до иконописности изможденный и снежно-седой – френч еще черный на нем, да в обтяжку, в шинели-то осанистей выглядел, а сейчас смотреть страшно, скелет скелетом, и жесткий тоже как скелет: на пороге встал оглядеться – поворачивается всем корпусом… Меня узнал, кивнул натужно:
– Выражаю благодарность за шубу…
Я поклонился молча, с удовольствием наблюдая Поповскую физиономию.
Ужасно его обидело! Как же: такой арестант инициативный. И заторопился он, мой заместитель, садиться Колчака пригласил, а тот деревянный, у него ноги не гнутся, пока уселся, у меня дыхание перехватило, что с ним, думаю, ой, мне не нравится, и Попов еще – сесть не дал как следует, уже спрашивает: вы, мол, адмирал Колчак?
Ведь нарочно так сказал.
Я эти следовательские штучки знаю…
Проходил в пятнадцать лет!
– Да… Я – адмирал Колчак, – инициативный отвечал глухо и отстраненно как-то, и после паузы, сначала он на стуле устроился, но это не арестантская гордость была – голос его выдал. Сдавленный до сипа.
Ему же больно…
Причем с головы до пят!
Помню, у меня мелькнуло истерическое: как избили его.
Чехи?! Перестреляю всех, кого встречу…
Я шагнул вперед, заступив своего заместителя, вздохнул он, слышу, но молчит, блюдет субординацию.
– Мы вызвали вас для обсуждения одного обстоятельства, – говорю – тут вместе с вами, гражданин Колчак, гражданка Тимирева самоарестовалась, так как будет лучше для нее ваше… гм… знакомство…. (С ударением на этом слове особым! А то ты, твое превосходительство, похоже, бесхитростный как линейка) запротоколировать?..
Гражданин немедленно доказал, до чего же он бледнеть умеет замечательно: сначала побелел, хотя казалось, куда больше, бумага бумагой был, потом вспыхнул, аж уши запунцовели, и в заключение медленно и торжественно принял прежний вид.
Бумажный!
Не знаю, как у вас, дорогие товарищи потомки, но в наши времена бумаги желтели стремительно, так что представьте этот цвет лица. Такой вполне себе покойницкий…
– Она… Она моя хорошая знакомая… – механически вытолкнул перехваченным горлом.
Он еще и врать не может!
Двенадцатикрылый (на погонах по три орла, посчитайте крылышки) ангелочек, прости Господи.
Видеть это следовало, иначе и не расскажешь…
Как его корежило невыносимым отвращением, а сквозь брезгливость высокомерную, натуральную дворянскую, я и не думал, что она бывает, мне все другие дворяне попадались, более, хе-хе, обыкновенные, билось горестное недоумение, обессиливало, подкашивало – прав был Забрежин, раздавила Колчака декабристочка…
– Знакомая по Петербургу, или где вы там, в Гельсингфорсе что ли, – подхватил я вполголоса, Попов за моей спиной хмыкнул одобрительно и, чую, закивал раздавленному… – Встретились в Омске на вокзале, взялись подвезти – подтверждаете?..
– Зачем вам это?.. – очень тихо, я едва разобрал, спросил Колчак. Вот был не уверен, что решится спросить! Страшно же ему. Вижу. А тут вон как… Когда страшно – навстречу страху.
Уважаю…
– Для отчета в Кремль, чтобы не придирались, – поясняю.
Попов – что значит специалист – уже бумажку приготовил для стряпни исторического документа:
– Так вы согласны, – говорит – подписать заявление касательно вашей знакомой и подтвердить это впоследствии на допросе? – и пером царапает, проворный мой.
– Да, я подпишу, – встрепенулась мумия в погонах, потянулась к столу, черкнула размашисто, не читая. Я вгляделся с любопытством: четкая была подпись и разборчивая. Инициалы, фамилия… Еще и дату поставил в двух календарях. Я догадался: моряцкая привычка. Странно, что время не отметил, а то в корабельных журналах вроде положено!
(Потом я его об этом не преминул спросить, надо же похихикать, и Колчак мне сторицей вернул: солнечное, говорит, или звездное, или судовое? Или по Гринвичу, вы уж уточните… Ничего себе сколько времени на корабле, скребу в затылке, и все это надо записывать?.. Он плечом пожимает комично, словно ухо левое почесывает – передразнивает меня…)
Только как ему это далось, подписать, руки и впрямь дрожали. Ладно, у него озноб, а у нас примус, и на примусе – чайник…
Колчак осторожно, в обе затянутые черной кожей ладони – мог бы за столом перчатки снять – принял стакан, склонил голову:
– Благодарю вас… – в болезненно глухом голосе просквозило сердитое облегчение – понимаю, превосходительство… Несладко в одиночке, обрадовался, что подольше в другом месте побудет, и стыдно от этой радости боязливой до зубовного скрежета, так-то вот.
Испытано! Только я мальчишкой был, мне легче досталось.
Я смотрел искоса, как он торопливо пьет: заливая палящую сухость в горле горячей чайной горечью, и потом его прошибло немедленно, я же говорю – мне не нравится.
– Вы нехорошо себя чувствуете, господин адмирал?.. – решился я неожиданно для себя самого.
Вот тут-то он мне свой норов и показал. Утвердил не спеша подстаканник на столешнице, повернулся вполоборота, оглядел меня с головы до ног сквозь ресницы, а они у него громадные, длиннейшие и густые как орешник:
– Разумеется, нет, – этак светски уронил, улыбаясь краешками чеканного рисунка губ.
– Хе, – ухмыльнулся я в ответ скептически и тряхнул кудрями.
Шевелюра у меня не хуже адмиральских ресниц.
Колчак задвигал челюстью, словно кулаком в нее получил, прижал пальцы к щеке…
И я увидел, что лицо у него под рукой сминается судорогой, зажмуривая и без того прикрытый левый глаз.
Идиот!!!
Анизорефлексия!!. Вчера ведь еще заметил!
Где мои-то были глаза?!
Я рванулся к нему прыжком через стол. Представьте сигающего бегемота. Как стол на ноги ему не опрокинул… Не успел, конечно.
Колчак повалился сломанной куклой.
На бок, мягко, подвернув безвольно руки, и колени полусогнуты… Ох. У страха глаза велики. Не апоплексия – абсанс.
Обморок, по простому.
Наголодался, простудился, перенервничал… Но все равно: присел, согнул ему локоть, проверяя рефлексы.
И охнул во весь голос. То есть на два голоса, Колчак тоже выдохнул со стоном сквозь забытье. Я такой у него сустав под рукавом нащупал, дорогие товарищи! Попов еще:
– Да это ж контузия! – из-за стола вылезает.
– Не видел ты контуженных, Константин Андреевич, – пробормотал я, сгребая Колчака в охапку. А легкий-то… Веса не чую. И жар у него. Плохо… – Тулуп на диван постели…
Попов постелил, два раза перевернув: прикидывал, как будет лучше. И подушку свернул из адмиральской шинелишки. Я ее вам описывал – натурально морская, на рыбьем меху.
– Уйди, – полез под мою руку – вдруг тиф! Я-то переболел, а ты, Самуил, подцепишь заразу!
Ко мне, чтоб вы были так здоровы, чума с холерой не пристанут, не то что паршивый какой-то сыпняк.
– Спасибо, Андреич. Не бойся, это не заразное… Лучше прикажи-ка сюда, будь ласковый, пару простыней, а еще кипяточку. Простыни за пазухой тащить! И бинтов, ваты побольше, пустых бутылок там…
Он, поди ты, еще удивляется:
– Бинты тебе зачем?!
– Связывать, конечно, чтоб не убежал, – немедленно повернулся ядовитый мой язычище – А мы воротничок расстегнем… И манжетки… Вот с перчатками-то что делать будем? Тихо – тихо, горемыка… Так, Андреич, полотенце погрей на чайнике.
Юрист повиновался, не сводя с меня оторопелых глаз. Художник я для него модный, поэт, натура трепетная, и вдруг столь сугубо земные навыки.
– Что с ним?.. – только и спросил почтительно.
– Не поверишь, Андреич, вульгарнейший ревматизм… – Перчатки превосходительские я все-таки надорвал, иначе было не стащить. Фасонистые, на двух кнопках. И на шелковой подкладке, представьте! Не перчатки, испанский сапожок. Надел и покалечился. Колчак вскрикнул подстреленной птицей, распахнул глаза и застыл, стиснув челюсти намертво. Я ему руки горячим полотенцем обмотал – ничего, не отдернул. Зажмурился только на миг – и покосился в мою сторону с озадаченностью.
– Что ж вы молчите как рыба, что ревматизмом страдаете? – вырвалось у меня жалобно – от рыб и молчать научились… в плаваньи…
– А вы ревматиков… не арестовываете?… Расстреливаете… сразу? – с беззлобной иронией осведомился Колчак, тяжело переводя дыхание. Я аж крякнул от удовольствия!
Я сам себя так в тюрьме вел.
Если на драку не срывался.
Ну люблю кулаками помахать, такой у меня недостаток.
– Не, – говорю – мы им сразу головы рубим… – протянул лапу, положил на адмиральский лоб – высокий такой, красивый, скульптурной лепки – и прижал подушечками пальцев набухшие жилочки на висках. Температура-то самая дрянь… Фебрильная. И чувствительная, и в беспамятство не уйти…
– О-о-ох… – слетел с обметанных простудной лихорадкой тонких губ даже не вздох – шелест облегчения. Свободной рукой я порылся в кармане, достал карамельку. На сахаре же… Колчак покорно и с отвращением разжевал. Мимика у него была роскошная. Говорится: на лице все написано – так тут было все нарисовано! Попов проявил прыть, поднес недопитый чай, в который по дороге не считая сахару бухнул, а Колчак внакладку пить терпеть не может – скривился, будто лимон ему дали, а устрицы забыли, но сладкий чай, хоть нелюбимый, свое дело сделал: серизна с проваленных щек поползла.
– Сапоги резать придется, – доложился я виновато.
– Режьте, – прошептал Колчак, крепче смыкая ресницы. Они мне ладонь щекотали… Бабочка, вкрадчиво пояснило мое личное поэтическое безумие. Живая бабочка на булавке, и надо снять, и не стряхнуть узорчатые чешуйки, и успеть, потому что откуда-то сверху сейчас опустится тяжесть и расплющит крылатую. Война толчет людей в медной ступе железным пестом…
Адмирал Колчак, участник двух войн, попытался остановить третью, и война хочет его раздавить.
– Все равно больно будет, – предупредил я сквозь зубы и приступил к сапогам. Замечательные были у "верховного" сапожки!
Дреканые – вот какие.
Дерьмовые – по русски…
Кожа-то хорошая, вятская, офицеры ее предпочитали, она блеск имела особый: атласное шевро, так и говорили, а покрой солдатский – представляете?.. Какой мастер согласился сортовый материал испортить… Стоптанные в хлам, каблуки давно пора менять, и еще совсем неплохо бы поставить новые союзки.
Достал я ножик, взрезал голенища по швам… Они, сапоги эти, еще ноги ему стесали до косточек, великоваты были, а портянок флотское высокопревосходительство носить не умеет (потом выяснилось, что умеет превосходно, под стать чину, но не хочет – именно потому что флотское): нитяные носки все в кровавых пятнах и присохли.
Ну и пришлось отмачивать.
Водичкой. На ревматические щиколотки. Не легче, чем сибирской зимой в нитяных носках.
Ох, Колчак и терпеливый оказался – звука не выронил!
И не протестующий… Хотя полное право имел.
Это же совсем особое мужество нужно – такую выручку принять… Я вон когда-то оттолкнул руку врага, искренне пытающегося мне помочь. И долгие годы чувствовал себя перед ним виноватым, пока не смог расплатиться добром за добро, так-то, товарищи.
Все равно – до могилы помнить буду, что по свински поступил…
Колчак таких долгов не делал.
– Сейчас обихожу вас немного… – говорю – согреетесь, и полегчает… Повязки на сбитые ступни наложил, бутылки с горячей водой подсунул к ногам, лицо ему умыл, сделал компресс на лоб – он только благодарности шептал с извинениями вперемешку. И между ними, стесняясь: у него, дескать, в вагоне – еще одна пара сапог.
Что, тоже страшная?..
И все мне?
Гевалт, товарищи…вейзмир!
Караул!
Спасите от белогвардейских опорков…
– Принесем, какой разговор, – бормочу – да я вам и эти починю. Нечего добром разбрасываться.
Попов немедленно уставился на меня этак глубокомысленно.
На будущее.
– А тебе, – говорю – Андреич, для кого? У тебя-то ботинки ничего себе такие. Новые. Американские, с рантиком, на толстой подошве… Кто там твой знакомый с обувкой прохудившейся? Или знакомая, а?..
Хмыкает, довольный:
– Да иди ты… в баню!
– Обязательно, – говорю – пойду, спасибо, что напомнил, Константин Андреевич! И вас, господин адмирал, с собой возьму. Или вы ванну предпочитаете?.. Можем устроить…
– О?.. Баню, разумеется… Если не затруднит, – Колчак посматривал на меня, как любезная ему декабристочка – сквозь ресницы. Они у него большие, занавешиваться удобно, вот и пользуется вовсю. Взгляд презабавный: без враждебности, как у меня бы точно было, а… ну словно я картина на выставке, и в газетах картину ругмя ругали, а Колчак газеты перечитал, на выставку пришел, посмотрел – и понравилось ему, хоть теперь руками мне себя ощупывай на предмет беспорядка в туалете, высокопревосходительство все же глядеть изволят…
– Топится уже, вечером помоетесь… – Подоткнул я необъятные тулупные полы. Хороший тулуп. Подходящего размера… Я в этом тулупе тонул, а щупленького Колчака в его недрах найти можно было разве что с микроскопом.
Кстати… Ведь у него в вагоне, неподалеку от запасных сапог… Сапоги отдам, микроскоп – ни за какие пряники! Пусть не заикается даже…Мой законный боевой трофей!
– Спасибо, мне гораздо лучше… Мне гораздо лучше, спасибо… – шелестело в тулупе. Чтоб моим врагам так было хорошо… Цвета самого что ни есть адмиральского. Морской волны… И от лица один нос остался – тот самый. Породистый, тонкий, с горбинкой… Настоящий библейский. Вот скажите вы мне, дорогие товарищи, зачем русскому человеку и, не про вас будь сказано, дворянину, еврейский нос, а?.. Когда у некоторых чистопородных евреев неприличная пипка курносая между толстых щек? Что за несправедливость…
– У меня к вам вопрос, господин комиссар, – встрепенулся запеленатый этот носовладелец.
Да уж догадываюсь.
– Свободна гражданка Тимирева, – вздыхаю – как пожелаете, сделаю… Жилье снять помогу. Или пропуск выхлопочу, сам на поезд посажу… – при этом думаю: гражданку, пожалуй, посадишь. Если только приказать под конвоем ее из Иркутска вывезти, упрямую! – Хоть сегодня… – заверил с повторным вздохом. Попов, конечно, глаза на меня выпучил и не иначе решил для себя, что это такая особая большевистская хитрость. Что с мека взять. Носовладелец тоже ресницы вскинул:
– Вы благородный человек, господин комиссар…
– Просто знаю хорошо, каково за решеткой сидеть… – я усмехнулся, отметив, что адмиральский комплимент мне польстил. А по правде должен был оскорбить – Но ей лучше бы здесь дня три отогреться. В бане выпариться, горячего поесть… Озябшая…
– Она… Она здорова?.. Болела недавно… – переполошился Колчак немедленно. Вот ведь Паганель, книжки не надо, и вообще… власть следует брать поскорее, а то как бы его эсеры с меньшевиками на допросе не загрызли.
– Почти – насморк небольшой, – честно я признался. Паганеля аж перекосило состраданием к насморочной. – Но поела хорошо и ночь спала, это вот вы и глаз не сомкнули, и крошки в рот не взяли – возьму и скажу Анне Васильевне, что голодовку объявили и в обморок падаете… Ну-ка давайте, – подсел я чаем напоить сострадательного, а он уже успокоился немного, он мне поверил, это я бы на его месте никому не доверял, тоска тюремная отпустила, и глаза у него слипаются: просунул ему ложечку между губ – захлебнулся, вскинулся…
– Да тише вы, оплескаетесь, – шикнул я досадливо – надо, надо сладенького попить обязательно… – между прочим, последний сахар, больше нету – Ну, не хотите с ложки, я стакан поднесу. Приподниму вас только… Вот, осторожненько… Потихонечку, горячий. По глоточку…
И он обмяк в руках у меня, как позвоночник из него выдернули. Жадно хлебнул из стакана, вздохнул и потянулся губами, начал пить. Он пил, а я от страха обмирал.
Я его дыхание услышал.
Страшный запах, ни с чем не спутаешь – мертвечиной изо рта несет… Не дай Бог, некротизирующий пародонтоз это, "окопная болезнь", тут кюретаж десенных карманов нужен, да как бы не открытый- ой, я же не умею! Ой!! Я другое могу… Медовую мазь для младенческих деснышек, чтобы зубки полегче резались… Или микстурку для маленького больного горлышка…
Что же мне с тобой делать-то, бедолага?.. Не говори только, что расстрелять… Колчак от души хватил полный рот чаю, поперхнулся и закашлялся.
– За доктором послать, пусть Федор Васильевич посмотрит, – ответил Попов обеспокоенно – что еще делать?..
Кто, Федор Васильевич?..
Гусаров?..
Вот уж кого к адмиралу на пушечный выстрел не подпущу!
Он чахоточный.
Так, погодите. Я что – вслух говорил?..
И правильно…
Сказал – страх свой прогнал. Решительный сделался – словно не пронеслось над моей головой трех революционных, трех огненных лет. Киев, Полтава, Поволжье, Забайкалье, уличные перестрелки, автомобильный дивизион.
Блиндированные вагоны ощетиненного орудиями бронепоезда, на котором я над балтийскими матросами комиссарил… Троих убил, пятерых покалечил – разом службу вспомнили! Штабс-капитанчик военспец, вылитый Колчак в молодости, каким-то "боцманматом" и "барабанной шкурой" называл любовно… Контрразведка Гришина-Алмазова, будь она неладна. Камера смертников в Иркутской тюрьме, откуда меня трижды расстреливать водили…
Три раза пугали – залп вколачивали поверх головы.
Нашли чем стращать, я тогда о смерти мечтал.
Не было только ничего. Снова я в парижской больнице для бедных. Протянул лапу и:
– Разрешите?.. Спокойно, спокойно, не волнуйтесь вы так… Потерпите чуточку, – принялся с неторопливой осторожностью прощупывать высокопревосходительскую шею. Ой, тоненькая, ой, двумя пальцами моими обхватить… Щупаю, сам думаю: отвесит мне сейчас тощенький оплеуху от дворянских щедрот и по своему прав будет…
Не отвесил.
Смирный оказался.
Дернул руками – не ударить, оттолкнуть – и осилил себя, сплел пальцы на груди, отвернулся, зажмурился горестно… Тьфу ты, декабристочка, что же ты своего дружка совеститься где не надо не отучила. Сама небось не стесняешься.
И Попов тоже: в стол нырнул и шуршит ящиками. Отличная у меня компания. Юрист мышь изображает, адмирал – покойника… Я вам кто, кот или сторож на кладбище?
– Ну как в воду с головой забрались… – бормочу – дышите, дышите, пожалуйста…
Подействовало на него, представьте, на оцепеневшего: вздохнул и, кривясь от ревматической злобной боли, решительно задрал подбородок, подставляя горло. Я оценил. Руки-то мои… Сказать какие? Здоровались со мной чаще голосом! Вот только под ручищами у меня – как ягоды виноградные из-под пергаментной крупноячеистой отвислой кожи… Абсцесса на миндалинах мне только не хватает для полной радости. Да не может быть! Глотает же свободно. И голос есть…
– Нажимаю, больно? – спрашиваю шепотом.
– Не-ет… – отвечает сонно и чистосердечно. Я бы на его месте врал. Просто так, из вредности…
Свободную ладонь на лоб ему положил – жмурится с готовностью. У меня руки прохладные, а у него голова горит – приятно от моего прикосновения, и не скрывает.
Это, товарищи, не слабость.
Запредельная храбрость это…
Когда становится все равно: жить, умереть…
Я вам говорил, что мне его состояние не нравится?..
– Здесь сильнее болит? – немедленно я уцепился, он слабо шевельнулся, соглашаясь. Гайморит? Эх, в зеркалах бы глянуть.
– А вот тут, под глазками?.. Точно нет? И ушки не закладывает?.. А так если головушку наклонить, боль не усиливается?.. Замечательно…
– Вы педиатр? – Благодушно поинтересовался Колчак во всеуслышание. Утвердительным тоном. Оттаял, поздравляю… Раньше едва лепетал.
Голос у него оказался красивый: глуховатый, но глубокий, грудной такой баритон. Ну да, он же петь умеет…
– Студент… – признался я как-то помимо воли – с четвертого курса… В семнадцатом учиться бросил. Но действительно педиатрию изучал, вы угадали… Сложно догадаться, прокомментировал Попов отчетливым шепотом, весь на себя злобный: сейчас свое ухо откусит и выплюнет. Как же так? Адмирал в четверть часа понял, адвокат в две недели не разглядел… Я на него глянул неласково – он воздухом подавился.
Извиняться пришлось.
Нехорошо получилось…
Не сдержался.
Ну не люблю я никому в жилетку плакаться! И вообще, тут некоторым, несмотря что седые, как раз детский доктор необходим!.. Симптоматическая картина как у ребенка… И сам большой ребенок… В погонах полного адмирала… Которому неожиданно для себя жалуешься – и легче делается.