bannerbannerbanner
полная версияОдна маленькая правда

Анна Олеговна Фокина
Одна маленькая правда

Полная версия

– Besser nicht zu bewegen. – С ненавистью прошептал немец: «Лучше не двигайся».

Из темноты прилетел сквозняк, пламя в руках фашиста вздрогнуло, и огромные, непропорциональные тени покачнулись от этого порыва. Свечу поднесли к столу, и Герман с трепетом взглянул на одутловатое лицо немецко-фашистского главнокомандующего. Вид его был ужасен: костяного цвета лицо, без тени под глазами, как бледное пятно, нечаянно поставленное на мрачном холсте, оно выделялось из общей картины, далеко посаженные от переносицы, немигающие глаза, на гордо вздернутой голове свалявшиеся волосы придавали ему вид бунтаря, почему-то резко остепенившегося и успокоившегося. Медленно скользя взглядом по пленному, он надменно вздымал голову, подставляя свету выбритый, исцарапанный подбородок.

– Setzen Sie sich. – Тихим, поскрипывающим голосом произнес он и жестом подозвал человека, недавно встречавшего группу военных со свечой в руках.

Герман почувствовал, как штыки снова вонзаются в его спину и сделал пару шагов вперед, пока крепкая рука конвоира, упав ему на плечо, не опустила его на единственный в помещении стул. Это ввело его в еще большее недоумение. Максимыч всегда говорил, что пленный дает свои показания стоя, иначе допрос принимает вид дружеской беседы, чего допускать никак нельзя. Может, они подумали, что физическое состояние Германа не позволит ему долго стоять? Или вовсе не допрашивать они его привели? В любом случае, такое новое и неизведанное совсем не интересовало Елагина, а лишь вселяло панику, заставляющую перебирать догадку за догадкой, одну неверную мысль за другой.

Стало еще тише. Солдаты, грузно прошагав к выходу, встали в дверях, приготовив свои автоматы и замерли, словно статуи, часть скудного убранства прогнившего дома.

Теперь музыкант был предельно близок к командующему, и, потянув носом, смог почувствовать сильный запах пота и табака, исходящие от него. Чуть поодаль пахло чем-то горелым и запекшейся кровью, шелестели бумажные страницы – второй офицер, которого подозвал к себе главнокомандующий, перелистывал маленькую книгу.

Елагин замер в одной позе: прикованный к оппоненту взор, не жалостливый и не уверенный, а скорее туманный и безучастный, голова чуть опущена, руки свешиваются вниз, как у тряпичной куклы. Он не старался выглядеть по-геройски достойно, не старался производить впечатления несломленного бойца. Сейчас он жил теми эмоциями, которые плотно засели в его сердце: страхом, непониманием, разочарованием. И даже дыхание его не было размеренным – Герман с замиранием сердца хватал воздух, и ему было плевать, что они скажут об этой «трясущейся грязной свинье».

– Rufen Sie seine Namen. – Просипел главнокомандующий, обращаясь к Елагину.

– Ваше имя? – С сильным акцентом спросил солдат, сидящий рядом, и отложил в сторону свою книгу. Вернее, не книгу, а небольшой блокнот, куда записывал все свои сведения. Только тогда Герман понял, что тот являлся переводчиком, а не простым офицером.

– Герман Елагин. – Прошептал он, не в силах говорить громче.

– Herman Elagin. – Четко произнес мужчина, пока его командир что-то старательно записывал. – Впредь прошу Вас не говорить так тихо.

– Rang?

– Назовите Ваше звание.

– Рядовой. – Откашлявшись, отвечал Елагин.

– Громче!

– Рядовой. – Повторил он срывающимся голосом и снова закашлял.

– Einfacher Soldat. – Продекламировал переводчик, и главнокомандующий снова что-то записал. – Профессия?

– Музыкант.

– Musiker.

– Из какой части и что делали в Сталинграде?

Герман еще не знал, что, кроме желания узнать необходимое, немцы задумывали еще кое-что. Он понятия не имел, о чем сейчас думает главнокомандующий, этот мрачный, грузный мужчина с лицом самого настоящего варвара, что, кроме информации о нем, Германе Елагине, он записывает в свой блокнот.

Его бледное лицо мертвеца то освещалось, то становилось темней в мерцании свечки. Все плыло перед глазами пехотинца: огромная тень, словно страж, возвышающаяся за спиной главнокомандующего, хмурый взгляд переводчика, полуразваленный стол, вереница наставленных ящиков… все было как-то не так, словно бы… словно они знали, что этот человек, этот русский музыкантишка – самый настоящий трус. Знали, что он не кинется на них, не спрячет лезвие в ботинке, не кинет свечи в лицо поганым фашистам, они даже не убрали ящиков, которым умелый боец тоже нашел бы применение. Караульные открыто зевали в дверях и даже перестали держать руки на автоматах – они поняли, что этот человек некуда не денется.

Герман честно ответил:

– Тридцать восьмая общевойсковая армия.

– Что Вы делали в Сталинграде?

Нет, на это он не станет отвечать. Мужчина потупил взгляд и шумно вдохнул.

– Что Вы делали в Сталинграде? – Терпеливо повторил переводчик.

И снова молчание.

Главнокомандующий оторвался от записей и произвел неизвестный Герману жест рукой, как-то своеобразно подзывая одного из солдат с оружием. Один из немцев, стоящий в дверях, специально громко вышагивая по половицам, подошел к допрашиваемому.

– Отвечайте. – Уже убедительней произнес офицер.

Елагин только покачал головой, и тут же получил сильный удар в зубы, заставивший его повалиться на пол.

– Steh auf. – Медленно и снова тихо проговорил командир.

– Встать! – Рявкнул переводчик.

Музыкант, кряхтя и отплевываясь, начал подниматься с пола. Солдат снова ударил его, и снова звук падающего тела раздался в комнате.

– Встать, я сказал!

Облокачиваясь о стул, Герман начал карабкаться выше, заливая прогнивший пол своей кровью. Усмехнувшись, солдат отошел на место и уже успел перекинуться парой фраз со своим боевым товарищем. Елагин чувствовал себя жалким, беспомощным, как маленький ребенок, ему было стыдно и мучительно больно. Он стоял перед немецкими военными, дрожа от страха и хрипло дыша.

– Встать и стоять! Не садиться! – Лицо офицера-переводчика покраснело от злости, в то время как главнокомандующий оставался практически невозмутимым. – Что Вы делали в Сталинграде? – Снова прозвучал тот же вопрос.

– Ходил в разведку…

– Один?

К горлу подступала тошнота, голова кружилась и хотелось куда-нибудь упасть, чтобы больше никогда не подниматься, лечь и умереть. Только не здесь.

– Один?!

Медлить с ответом было нельзя.

– Да. – На этот раз Герман соврал.

И снова комнату наполнило молчание. Затем переводчик заговорил с главнокомандующим по-немецки. Они долго что-то обсуждали, пока командир наконец не выдавил:

– Das ist interessant. – «Это интересно». – Sagen Sie ihm. – «Скажи ему».

Он протянул офицеру блокнот.

– Герман Елагин, – обратился к мужчине переводчик, заметно сбавив тон, – мы пришли в вашу страну не убивать. Мы не воюем с мирным населением, Вы должны это усвоить. Понимаете меня?

– Да.

– Мы воюем против большевиков и большевизма. – Тут он снова закричал, но уже без злости, с нотами пафоса в голосе: – Эта ваша утопическая идеология просто смешна! Эти ваши вожди только и твердят вам о партии, а сами ничего не хотят делать. Мы же ведем вас к новому времени. Вместо этой утопической России будет новое, мощное государство. Нам нужны, такие как Вы. Вы – настоящий солдат. Новой Россией кто-то ведь должен управлять. И мы предлагаем Вам управлять ей. – Он запнулся, сначала посмотрел на командира, затем на пленника: – Все еще понимаете меня?

– Нет. – Ответил Елагин.

– Мы предлагаем Вам сражаться за то, за что должен сражаться каждый честный человек.

– То есть, за вас?

– За свободу. – Переводчик захлопнул блокнот и подошел к музыканту почти вплотную, так, что он мог слышать его дыхание. И чувствовать запах гари. Вот, откуда он шел: не от свечи и не от бумаг, а от самого офицера. – Ну что, Вы согласны?

Концлагерь

Грязно-серое небо весело над землей. Начинал накрапывать мелкий дождь, словно кто-то сверху выжимал мокрую половую тряпку. На ровном участке тянулись грязные бараки, окруженные забором и колючей проволокой. То тут, то там возвышались пулеметные и смотровые вышки. Солдаты с собаками патрулировали периметр, топча сапогами редкую жухлую траву.

Слышались отрывистые крики команд. Люди, облаченные в робы, выглядящие все на одно лицо, пытались построиться в две шеренги, каждый возле своего блока. Где-то позади бараков послышался одиночный выстрел из винтовки.

Периодически на огороженную территорию въезжал поезд, тянувший за собой несколько вагонов. Из вагонов выходили люди. Здесь были все: дети, старики, женщины. Большинство из них было из деревень и оккупированных районов. Они выстраивались в колонну и шли вдоль рельс. Там их ждал доктор, проводивший быстрый осмотр. Именно он решал, кому продлить жизнь на один месяц, два, на полгода, а кому она не нужна совсем. Именно он был здесь всемогущим Богом. Старики, дети, беременные женщины – они не могли работать, их называли «лишние люди» . Они, по его указанию, шли вперед, думая что их ожидает баня и теплый суп. Но там ждала лишь газовая камера, как конвейер, выпускающая восемьсот трупов за десять минут, которые потом сжигались. Перед тем, как отправить их на кремацию, с трупов срезали волосы, вытаскивали золотые зубы. Волосы, пол марки за килограмм, продавали. Из них делали парики, набивали подушки, матрасы. Зубы переплавлялись тут же на территории в слитки, которые потом отправляли в Банк Третьего Рейха. Сожженный прах использовали как удобрение или же кормили им в пруду рыб. Говорили, что вокруг лагеря хорошо растет картошка и капуста.

Те, кому доктор позволял жить, шли налево. Их селили в бараки, брили на лысо, выдавали робы. Больше у них не было имен. Их заменял пятизначный номер. На груди, на рукаве, на плече, на спине. Везде были эти цифры.

Подъем начинался в пять утра с переклички. Все выстраивались возле своих бараков, в которых они спали – это называлось блоками. Если кто-то путал и вставал с другими, получал несколько ударов кнутом, прикладом или же просто ногами.

 

Четырнадцатый блок выстраивался возле своего барака: множество людей в рабочей форме, походящих один на другого и отличающихся лишь порядковым номером. У соседних бараков тоже заключенные пытались выстроиться в две шеренги, копошась, как сонное стадо. Где-то близко прозвучал гудок паровоза.


– Опять привезли. И откуда они только берут их? – Прошептал заключенный и тут же получил удар.


***


Герман упал из вагона лицом вниз и слушал, как следом выпрыгивают грузные немецкие солдаты, как подошвы их тяжелых сапог опускаются на мерзлый грунт. Поезд издал гудок и поехал дальше, шумом колес сотрясая землю.

По-немецки прозвучала команда встать, и Елагин, с завязанными за спиной руками, постарался подняться с дороги.

– Löse den Händen.

Кусок бечевки, до сих пор резавший запястья, потихоньку начал ослабевать, постепенно перекочевал в руки офицера и наконец оказался в его кармане.

Двое солдат, больно схватившись за плечи, подняли пленника и впихнули в длинную колонну, состоящую из людей всех возрастов: сгорбленные старики, дети, ищущие помощи большими невинными глазами, солдаты в рваных гимнастерках, множество людей с оккупированных территорий, создающие эту, казалось, бесконечную вереницу людей, так близко подступивших к смерти. Где-то впереди воздух разрубал четкий командный голос, с каждым вскриком которого колонна двигалась вперед. Вытянув шею, Елагин разглядел военврача, который указывал прибывшим куда им идти. Старичок, трясущийся, еле ступающий перед Германом, был отправлен прямо, вслед за израненной женщиной, а самому Елагину, мельком осмотрев его фигуру, врач указал налево.

Колонна, шагающая налево состояла исключительно из мужчин, разновозрастных, крепких, но еле ковыляющих от сильных побоев. Все они, пройдя несколько шагов, скрывались в каком-то здании, в дверях которого стояло еще несколько немецких солдат.

Внутри их ожидал начальник лагеря.

– Раздевайтесь! – Коротко рявкнул он на ломанном русском.

Трясущимися руками Герман начал расстегивать пуговицы на воротнике гимнастерки, будто ожидая смертного приговора. Глядя на начальника затуманенным взглядом, он пытался запомнить все, что мог углядеть в этот короткий промежуток времени: бумаги, множество подчинившихся приказу военнопленных и безукоризненное, хоть и слегка угловатое лицо немца. Внешне он походил на робкого юношу, не предающегося мирским порокам, чистым, но голос его, крик издыхающего ворона, наоборот, производил впечатление древнего старца.

– Имя? – Так же отрывисто последовал вопрос. По стеклу слуха провели ножом.

– Герман Елагин. – Робко ответил мужчина, вспоминая слова переводчика:

«

Впредь прошу Вас не говорить так тихо

».

– Герман Елагин. – Повторил начальник, старательно выводя имя в толстой книге. – Nummer 10642. Im fünfzehnten davon! -

«В пятнадцатый его!».

Один из солдат сунул Елагину новую одежду и выпихнул его во двор. Вместе с другими пленными Германа вели по грязной дороге между бараками, пока не дошли до строения, на стене которого значилась цифра пятнадцать. Дверь открылась и всю группу, как схваченных за холку котят, втолкнули внутрь.

Почти ничто, кроме голых стен, больше не окружало пленников. На полу были разложены грязные тряпки и тюфяки, именуемые здесь, по всей видимости, постелью. По плотно утрамбованному земляному полу, не стесняясь, пробегали мыши и насекомые, забивались в простыни и вообще считали себя здесь полноправными хозяевами.

Вдруг, все заключенные подернулись, заслышав на улице немецкие крики, сопровождаемые ругательствами на русском языке, которые, впрочем, оставили безразличными меньших обитателей жилища. Кричали громко, отчетливо слышался звук ударов, будто били человека. Слышно было, как тот, кого били, хрипел, даже не пытаясь возражать своему мучителю. Затем все стихло, и через несколько секунд в лачугу вбросили еще одного человека.

Лицо его было опухшим от побоев, из разбитой скулы текла кровь. Он был так слаб, что не мог подняться и продолжал лежать, как его кинули, пока заключенные не помогли ему сесть. Слипшиеся волосы, изрядно покрытые сединой, свисали на лицо грязными сосульками. Казалось, он был очень стар, так стар, что уже никогда не сможет подняться. Растерянными глазами он пробежался по лицам своих сотоварищей.

– Вас только сегодня привезли?

Ответом ему было множество утвердительных кивков.

– А… – Голос его еле слышно шелестел, и чтобы услышать его, всем пришлось затаить собственное дыхание.

– А Вы долго здесь? – Наклоняясь к бедняге, спросил Елагин.

– Да уже два месяца или чуть больше. Я сбился со счета, – продолжал человек. – Надеюсь, скоро уйду отсюда.


– Как? Отсюда есть выход?


– Да, есть один. В трубу печи крематория. До нас всех очередь дойдет, не сомневайтесь. – Он усмехнулся, и тонкая струйка крови стекла по губам, превращая едва обозначенную на лице улыбку в злобный оскал.

– Сколько Вам лет? – Спросили откуда-то.

– Всего лишь двадцать восемь. Знаю, я выгляжу гораздо старше, но и Вы станете такими же очень скоро. Если вы пообщаетесь со мной, то удивитесь, как быстро заползают в молодую голову мысли старика. Даже у меня складывается такое ощущение, что я уже давно прожил свою жизнь, а старуха-смерть все запаздывает, экая блудница…

Среди окружающих начались перешептывания. Все хотели задать вопросы, еще очень много вопросов, но боялись утомить единственного информатора или задеть его чувства.

– Спрашивайте, не бойтесь. – Словно прочитав их мысли, сказал мужчина.

Молодой парень из толпы робко выкрикнул:

– За что Вас сегодня били?

– Сегодня? – Заключенный неподдельно удивился. – Меня бьют каждый день, это уже как прием лекарства.


– Но человек не может столько выдержать! – Крикнул кто-то другой.


– О, поверьте мне, человек может выдержать все и сколько угодно. Конечно, если ему это надо. – Он подобрал ноги под себя. – Люди – единственные существа, способные на самое прекрасное чувство. И я сейчас не о любви. – Голос его как будто немного окреп, и мужчина уже попытался создать некую интригу вокруг своего длительно повествования. – Эгоизм. Вы никогда не задумывались почему люди плачут, когда кто-то умирает? От чего именно им грустно?


– Наверное, жалко человека…


– Люди – эгоцентричные твари, им жалко только себя. Они плачут не потому, что покойник не сможет больше ничего сделать, а потому что он ничего не сможет сделать для них. Мы хотим держать людей рядом с собой вечно, нам так легче, и когда кто-то умирает, в душе окрещиваем его предателем. А еще это страх. Мы боимся оставаться одни. И боимся, что больше будет не с кем поговорить. Опять же, все происходит во славу личной выгоде.

– Вы странно рассуждаете…

– Бьюсь об заклад, через пару недель вы тоже начнете так рассуждать. Жаль только, я этого не увижу. – Веки медленно опустились. Человек перевел дыхание. – Ну что, еще вопросы?

На этот раз спрашивал Герман Елагин, до этого момента молчаливо сидящий возле столь скоро постаревшего человека.

– Почему они нас сюда привозят?


– А ты не догадался еще? На перекличке поймешь. Посмотри на лица заключенных. Казахи, грузины, славяне, даже евреи попадаются иногда. Все они здесь. Цель таких лагерей, как этот – истребление нации. Все мы проедем через газовую камеру, никто не избежит этой участи.


– Но почему так?


– Потому что для Гитлера есть только один народ, а все остальные – мусор. Это и есть самая высшая степень человеческого эгоизма.

Затем он снова закрыл глаза и забылся сном, в том положении, в каком и находился, опершись спиной о стену.

Трое добровольцев уложили его на один из тюфяков и разошлись в разные стороны, настолько, насколько позволяли стены барака.


Размышления


Что можно рассказать по глазам человека без видимых на них отметок? Что может прочесть по глазам простой обыватель, если они не заплаканы или, наоборот, не светятся искрой безумного счастья? В мысли Германа забурились самые разные глаза: обреченные, совершенно пустые и мертвые зрачки заключенных, уже давно находящихся здесь, затуманенные, превратившиеся из зеркала души в простые, бессмысленные стекляшки и грустные, но еще полные надежды, с все еще тлеющей в них искоркой глаза новоприбывших. Лагерные старожилы не выражали никаких эмоций. Может, лишь изредка поглядывали на новичков с еле уловимой тенью сострадания, а потом брели дальше, по выработанной траектории, точно так же, как и каждый день. Смирившиеся со своей участью, они воспринимали боль как данность, страх, как необходимость и смерть, как долгожданный итог. Тем, кого только доставили в лагерь, этого было не понять, как впрочем, не понимали и многие другие, пришедшие до них. Не понимали, а затем приняли так, будто провели подобным образом всю свою жизнь.

Елагин думал так же и о том заключенном, которого без устали расспросами заваливали пленники. Ему было жалкого этого молодого парня, еще не дожившего до тридцати, но уже готовящегося к смертельному исходу, как будто ему было за семьдесят, и он боялся сам стать таким же, не по годам старым и обветшалым, как прогнивший заброшенный дом.

Этот человек странно судил обо всем и видел мир под своим, каким-то искаженным углом, но все же, был единственным, кто вообще осмеливался говорить, кто осмеливался улыбаться, рассказывая о самых ужасных вещах. Возможно, он был сумасшедшим, а может быть, сумасшедшими были все остальные.

Громко по черепной коробке бил пережитый им диалог.

Нервы – барабанная дробь.

«Мы предлагаем Вам сражаться за то, за что должен сражаться каждый честный человек» – угрожающий бас тромбона.

«То есть, за вас?» – робкое посвистывание свирели.

«За свободу» – удар тарелкой о тарелку, звук решительности, а затем, более плавная, перетекающая в многозначительный вопрос, полифония: «Ну что, Вы согласны?»

Откинувшись на тюфяк, Герман закрыл глаза, не нуждаясь в дальнейших воспоминаниях. Его ответ был быстрым и болезненным. Простое «Нет», ранившее уши немецких офицеров.

Да, он закрыл глаза, целиком и полностью отдаваясь объятиям тьмы, хоть еще и не знал, откроет ли их завтра.


Глава 7

1944


Человек с железной фамилией крепко сжимал в руке кольцо, с силой вырванное из рук Художника. Могучая ладонь болела от усилия, Человек сжимал ее, как мог, но ничего не получалось. Наконец, он сдавил его с силой, казалось, абсолютно невозможной и нереальной.

И кольцо поддалось.

Оно треснуло в его сильной руке.

А когда Человек растер его в порошок, разлетелось по ветру, как простая пыль.


Блокадный город


Грохот орудий слышался все отчетливее. Немецкая авиация уже не бомбила город, у нее были другие приоритеты. Фашистские войска изо всех сил старались удержать позиции, но Ленинградский фронт собрал последние силы и давил на их направления, заставляя нести огромные потери.

Стоит ли говорить, какими привычными стали канонада и постоянный вой сирены, что эти звуки слились в единое целое с укладом жизни жителя блокадного города, и что никто уже не замечал их, как люди не замечают взмаха крыльев птицы.

Целыми днями Лев ходил по улицам, возвращаясь в дом к старикам только чтобы переночевать. Он исходил весь город, от центра и до крайних домов, где остались только лишь руины, часами ходил по этим развалинам, представляя людей, которые когда-то здесь жили, представляя, как многолюдны были эти улицы по утрам и вечерам, когда горожане спешили по своим делам. Он много думал об этом, но в сущности, эти мысли вели лишь к тому, что все эти призраки – пережиток прошлого, а все их смерти были, попросту говоря, напрасными.

Перебоя с продуктами уже не было, по железной дороге доставлялось нужное количество продуктов, и жителям стали выдавать то, что в последний раз они видели и ели в сентябре сорок первого года – мясо.


Вот и сейчас Дубай шел в по улице, держа в кармане пальто драгоценные талоны на продукты.

Неожиданно для себя впереди он приметил сутулую фигуру. Пожилых лет человек плелся в отдалении, будто бы проговаривая что-то себе под нос. Походка его, слишком вальяжная для такого образа, показалась Льву знакомой. Он ускорил шаг и вскоре поравнялся с незнакомцем.

Этим незнакомцем оказался дирижер оркестра Антон Палицкий.


Дьявол со скрипкой


– Это Вы?

Старик вздрогнул и поднял голову, пристально вглядываясь в человека, произнесшего эти слова и вскоре, дрожащими губами, вымолвил:

– А это… это Вы? Вы еще живы?

 

В голосе старика подрагивали медные колокольчики страха, словно перед собой он видел не человека, а исчадие ада, преследующего его на пустынной улице, там, где нет людей, и никто не сможет помочь в случае, если этот монстр вонзится своими лапами в тело несчастного дирижера.

– Что, простите?

– Нет, ничего, – слова звучали отрывисто, словно он выплевывал их куда-то под ноги, а они отскакивали и катились дальше по дороге, как выброшенные камни, – извините меня… мне пора идти. – Надвинув шапку на глаза, Палицкий ускорил шаг, насколько мог, и, прихрамывая, направился дальше. Только в этот момент Лев заметил, что в руке у Антона Афанасьевича была трость, на которую он периодически опирался.

– Подождите! – Дубай вытащил руки из карманов и сложил их рупором, но когда понял, что старый знакомый не слышит его, или изо всех сил старается не слышать, снова подбежал к нему. – Постойте! Вы меня не узнали? Да погодите же!

Старик все продолжал ковылять по дороге, уже не надеясь отбиться от преследователя, но тайно возлагая надежды на то, что тот потеряет интерес к его скромной персоне и проследует своей дорогой, не снискав интереса в этой, с позволения сказать, беседе.

– Почему Вы не хотите со мной разговаривать?

– Дьявол! – Сквозь зубы процедил Палицкий и остановился, не видя больше смысла в этой утомительной беготне. – Отстанете Вы от меня или нет?

– Почему Вы бегаете от меня? – Спросил Дубай, сверху вниз глядя на своего бывшего наставника.

– А почему Вы играете на занавесках? Наверное, это талант. Я уже давно думал бросить музыку и заняться спортом. Довольны Вы таким ответом?

– Нет.

– Всего доброго, Лев Яковлевич. – Откланялся Антон Афанасьевич и было развернулся, как вдруг жалобный, почти умоляющий голос собеседника в который раз не остановил его:

– Пожалуйста… – Музыкант смотрел на старика глазами маленького мальчика, каким впервые ступил на сцену филармонии, где его и увидел дирижер. – Что происходит?

– Ладно. – Вздохнул собеседник. – Надеюсь, память пока не отказывает Вам, и Вы в силах вспомнить день бомбежки? Меня до сих пор передергивает от этого воспоминания. Представьте только: пыль, щепки, все поднимается на дыбы, а земля уходит из-под ног. Каждый взрыв грозится чьей-то смертью. Думаю, Вам тоже было страшно тогда? И вот, представьте, когда мы выходим из бомбоубежища, на негнущихся ногах, уже приготовившиеся к тому, чтобы в случае чего бежать обратно, в эту всепоглощающую тьму, подальше от этих взбесившихся руин… мы видим музыканта, стоящего на коленях посреди этого хаоса, спокойного, как мраморное изваяние… как памятник нечистой силе, сразившей невинную Помпею. Музыкант держит в руках скрипку, словно сжимает драгоценный оберег, и ни один снаряд не тронул его. На теле ни единой царапины, даже пыль не попала в глаза.

– И что же?

– А то, что такое невозможно, если Вы – человек.

– Вы же не боитесь меня?

– Надеюсь, этого объяснения Вам достаточно. А сейчас прошу меня простить, мне пора идти. И, прошу Вас, если заметите меня в следующий раз, считайте, что меня уже нет. – Палицкий коснулся теплой шапки, словно дворянин, отдающий честь, и, покрепче сжав трость, похромал дальше, бросив Льву вслед последнее, пропитанное ядовитой злостью: «Прощайте».


Дрожащая ля-бемоль


Антон Афанасьевич оттянул ворот пальто, вбегая в зал, где должна была сегодня звучать сюита. Множество глаз – глаза музыкантов – уставились на него, всем видом давая понять, что их дирижер непростительно задержался. Замерзшие зрители, скрестив руки на груди, сонно потянулись и приготовились к началу. Дрожащие пальцы ухватились за палочку и тут же выронили ее. Палицкий обхватил свое запястье и уставился на него, как на нечто невиданное, и с изумлением наблюдал, как, словно в ознобе, дрожит его рука. Он попробовал взять палочку левой, но, сразу после взмаха, та улетела в сторону.

Со зрительских мест послышалось недовольное шушуканье.

«Черт подери, ну не могу же я взять его в зубы и ворочать головой, как резиновая кукла, – думал старик, – надо еще раз попробовать, рукам умелого музыканта поддается любой инструмент, а тут всего лишь дирижерская палочка»

Но всего лишь дирижерская палочка была, по-видимому, в корне не согласна с таким мнением. Она выскользнула снова, когда Антон Палицкий неуклюже кинулся в угол и подобрал ее, и снова, когда кто-то из музыкантов предложил ему обвязать руку платком, и снова, и снова, и снова…

Музыкальные инструменты молчали. В зале, наоборот, слышалось все больше шума.

«Сам Сатана не шутит так… что же со мной происходит? Как будто душа умирающей старухи вселилась в набитую на игру руку. Что же там? Ля-бемоль… И почему эти музыканты не могут начать без меня? Они играли эту сюиту уже пол стони раз, но все ждут чего-то, как прилежные ученики, молча уставившись на немощь учителя»

Наконец, пригнувшись к ближайшему подчиненному, Антон Афанасьевич Шепнул:

– Я не могу…

– Но ведь сюита…

– Я не могу! – Крикнул он уже так, что испуганные зрители замерли на месте, боясь продолжать свои перешептывания. – Слышите, вы? – Чуть ли не плача, он повернулся к залу, обхватив правую руку и демонстрируя, как трофей. – Не могу…

Поджав губы, он бросился к выходу и уже вскоре скрылся где-то в переплетении полуразрушенных домов и темных улиц.


***


Палицкий был взбешен и обескуражен собственным бессилием. Ему все еще казалось, что рука его дрожит, и он ничего не сможет с ней сделать. Она уже не слушалась своего хозяина, а лишь как рыба, брошенная на сушу, дергалась и билась об ногу.

Антон Афанасьевич вспомнил Дубая.

Вот уж у кого никогда не дрожали руки во время игры, они только становились крепче, и цепкая каменная хватка ни разу не могла выронить смычок, будто тот с самого рождения был частью его запястья.

Он снова вспомнил день бомбежки.

«Игра только делает его сильнее, – озаренный, прошептал про себя Антон Палицкий, – подумать только, как из невзрачной серой мыши он превратился в объект всеобщего внимания. Это та скрипка сделала его таким безрассудным и бесстрашным. Он уверовал, как ребенок в сказку, что музыка помогает справиться ему с трудностями. Как глупо, бог мой, как глупо, но как виртуозно… Порожденная непониманием музыка, которая вылилась в самую что ни на есть осмысленную мелодию. Лев Дубай не порождение зла. Он просто везунчик, который до сих пор умудрился не догадаться о своем таланте. Какие деньги он имел бы благодаря своей игре, какой успех! Но он не сыграет и лишнего раза, словно музыка – младая непорочная дева, словно бы кто-то наложил вето, сковал железными цепями его руки… Он не фальшивит, но это не говорит о его нечеловеческой силе. Нет, он всего лишь обычный человек с хорошим слухом, который, наверняка, как и все мы, не чист душой и тоже хранит свои секреты, осталось только понять, что это»

Он еще раз посмотрел на свою руку: та не переставала дрожать. Палицкий снова схватил себя за ладонь и засунул ее в карман.


Звуки вальса


Лев Дубай всегда старался аккуратно открывать дверь, заходя в дом Савиных, чтобы избежать дверного скрипа. Стоит ли объяснять, что чуткий слух музыканта может ранить даже такая мелочь, как несмазанная дверь. Но помимо обычного легкого поскрипывания сегодня Лев услышал еще кое-что, чего не слышал за все время блокады. Это был вальс. Трескучая музыка вырывалась из старого граммофона, а топот ног, почти в такт, давал примерное понимание о происходящем.

Заняв почти все пространство гостиной, Савины танцевали. Лев остановился у порога и с интересом наблюдал за происходящим: шаг назад, шаг назад, недовольное бурчание, снова на исходную. И еще раз, шаг назад.

– Да прекрати же наступать мне на ноги! – Разозлился Павел Петрович, вскидывая руки, как старый ворон воздевает к небу свои крылья.

– Ты совсем разучился танцевать! – Любовь Марковна укоряла мужа в ответ. – Вспомни, как мы раньше танцевали.

– Сама ты разучилась! – Еще пуще злился Савин. – Позабыла все, а я виноват в том, что не успеваю шарахаться от твоих ног!

Лев смущенно улыбнулся, чувствуя себя немного неловко перед стариками, которые, по-видимому, даже не замечали его. Тогда он решил тактично заявить о своем присутствии, не нарушив при этом общей атмосферы происходящего и не нашел ничего лучше, чем задать вопрос:

– Это же Чайковский, я не ошибся? – Когда удивленные взгляды хозяев обратились к музыканту, он поспешно ретировался к столу, где не смог бы помешать им танцевать дальше, попутно объясняя, что он, на самом деле, не очень хорошо разбирается в композиторах, а знает лишь то, что ему рассказывали в оркестре и филармонии, да и то было очень давно. Конечно, затем он выразил свои глубочайшие извинения по поводу того, что отвлек их от своего занятия, и теперь постарается сидеть тихо и не мешать.

Рейтинг@Mail.ru